За этой стеной в комнате без света стоял у окна начальник охраны в звании капитана и ждал нас. Заслышав громыхание колес телеги, он открывал окно и, как только мы равнялись с ним, бросал прямо на телегу маленькие брезентовые мешочки с золотым песком, перевязанные тонкой проволокой. Падая на доски, они издавали звук, который почему-то напоминал мне отцовские вздохи. Все это происходило два раза в неделю, по вторникам и субботам.
До конюшни оттуда нужно было проехать еще километр с лишним. Подъехав, заезжали внутрь и распрягали Монику. Ржавая железная дверь вела из конюшни прямо в морг; мы стучали, и через некоторое время нам открывал доктор. Руки у него всегда были в крови, он вскрывал трупы и вынимал внутренности. Мы складывали мешочки на столе, он взвешивал и записывал цифры в блокнот. Количество не всегда было одинаковым, бывало больше двадцати килограммов, бывало и меньше. Закончив взвешивать, он складывал мешочки с золотым песком внутрь трупа и зашивал, да так мастерски, что шов трудно было заметить. Мы одевали покойника и укладывали в гроб. Затем ждали вечер следующего вторника или субботы, отвозили на кладбище и хоронили.
С завода капитан умудрялся передавать нам в среднем сорок килограмм золотого песка в неделю, в месяц это составляло сто шестьдесят килограмм. Как я узнал от поляка, это дело они начали за два года до меня. Выходило, что к тому времени у них было украдено почти четыре тонны золотого песка. С кладбища золото уносили верные доктору люди. Кто были эти люди, куда относили золото и что происходило с ним потом, я так никогда и не узнал.
Когда доктор открыл мне эту тайну, он сказал: «Скоро у меня кончается срок заключения, но я не уеду, останусь здесь и буду работать обычным врачом. Через пять лет комендант выходит на пенсию. Вот тогда и прикроем это дело, а до тех пор нужно работать. Ты мне и после освобождения понадобишься, я знаю цену верности; денег у тебя всегда будет достаточно, и мы останемся друзьями до конца жизни. – Под конец он меня предупредил: – Тут есть отдел безопасности, он не подчиняется коменданту, в нем служат офицеры КГБ, их не видно, но они все и вся контролируют, у них везде свои информаторы; к тому же комендант и начальник по режиму враждуют между собой, так что у нас нет права на ошибку, ошибка означает гибель. Надо вести себя очень осторожно».
21
Еще одно письмо, кроме Манушак и Хаима, написал мне косой Тамаз: «Я начал работать помощником проводника на поезде Тбилиси – Ростов. Нугзар Швелидзе взял в жены девушку с гор, но через три дня приехали ее братья, сломали Нугзару нос и увезли ее обратно. Давно уже в нашем квартале ничего интересного не происходило, и эта история немного оживила людей. Помнишь Володю – экспедитором работал, хлеб развозил. Опять появился и теперь живет вместе с Маквалой в вашей старой квартире, говорят, они расписались. Когда Цепион Бараташвили и Жорик Момджян узнали, что я собираюсь писать тебе письмо, просили передать привет». Потом он упомянул Трокадэро: «Как видно, он стал делать серьезные деньги, у него „Волга“ последней марки, Хаима от себя не отпускает, шустрят вместе. Теперь Хаим одет лучше всех в квартале, прекрасно выглядит. Ходят слухи, что евреев собираются отпустить в Израиль, и, если это правда, он, наверное, здесь не останется. Какого черта ему здесь нужно? Возьмет и укатит».
Сам Хаим об этом ничего не писал. Его первое и второе письма не особенно отличались одно от другого: «У меня все хорошо, как только выкрою время, непременно приеду и проведаю тебя. У твоего отца тоже все хорошо, сидит в своей мастерской и чинит обувь. Что касается Манушак, то она, наверное, сама напишет тебе про свои дела».
Манушак все так же беспокоилась о своей семье: «Во дворе капусту посадили, да не уродилась; в детский сад назначили нового директора, она приняла меня на работу вместо мамы, так что теперь я получаю зарплату, но до копейки отдаю маме, даже мелочь себе не оставляю. Отнесла твоему отцу свои и мамины туфли на починку, он починил и денег с меня не взял». Тут я приятно удивился. «Я все время думаю о тебе, ты снишься мне. Когда же настанет день, что свидимся». И в конце, как всегда: «Жду! Жду! Жду!»
Читать эти письма было и больно, и радостно, они так много значили для меня, я подолгу ходил в эйфории. Но когда я получил пестревшие штампами конверты в третий раз, открыл и прочитал, меня охватило волнение, которое даже не знаю, с чем сравнить, помню те минуты и сейчас. Оба – и Манушак, и Хаим – сообщали мне одну и ту же новость: «Появилась твоя мать и теперь вместе с отцом живет на чердаке, в чуланчике». Будто ожили похороненные где-то в детстве, много лет назад, за множеством снов, боль и горечь. На глаза навернулись слезы. Потом, когда волнение прошло, я успокоился, настроение поднялось, очень хорошо, что она возвратилась, думал я.
22
Так проходил день за днем, неделя за неделей. Еды и сигарет мне хватало, на мне была теплая, хорошая для тех условий одежда. Заключенные относились ко мне уважительно, каждый день мне засчитывался за три, после освобождения, на воле меня должен был ждать миллион, как будто все было хорошо, и все-таки что-то не давало мне покоя.
Однажды вечером мой напарник-поляк неожиданно спросил:
– Ты веришь, что и вправду получишь тот миллион? – Мы шли из конюшни к баракам, на ночлег, и я подумал, уж не доктор ли поручил ему меня испытать, я насторожился.
– Слышишь, что я спросил?
– Откуда ты знаешь, что я должен получить?
– Знаю, мне он тоже миллион обещал.
– Ну, так получишь, наверное, раз обещал.
– Не думаю, ни ты, ни я ничего не получим.
Он сказал то, о чем я и сам думал, но я все еще не верил ему:
– Ты – не знаю, а я, наверное, получу.
– И тот украинец, вместо которого ты теперь работаешь, тоже так думал, глупый был человек.
– У него сердце разорвалось, он умер, откуда тебе знать, получил бы он свой миллион или нет?
– Его отравили, нас то же самое ждет, когда подойдет наш срок на волю идти, отсюда живыми нас никто не выпустит.
– Откуда ты взял, что его отравили? – спросил я.
– Когда хоронил, заглянул ему в рот, и нёбо, и язык были одинаково посиневшими, так бывает после отравления.
– Может, ты ошибаешься?
– Нет, не ошибаюсь, в таких вещах я хорошо разбираюсь, но только доктор об этом не знает.
Той ночью мы больше ни о чем не говорили, мы жили в разных бараках, так и разошлись. Утром, за едой – санитары ели вместе, – я хотел поговорить с ним, но он так рявкнул на меня, что я только рот открыл. Уже по дороге на конюшню он сказал:
– Будет лучше, если мы станем враждовать.
– Почему? – спросил я.
– Потому что мы должны выбраться отсюда. А до того, как мы сбежим, никто ни в чем не должен нас заподозрить. Будет неплохо, если мы как-нибудь даже подеремся на виду у всех.
Он был выше и сильнее меня.
– А драка-то к чему?
– Так лучше для дела, у доктора злые и опасные мозги, обмануть его будет нелегко, поэтому надо быть очень осторожными.
Я задумался:
– Может, поговорим с офицерами безопасности и заложим его?
У него скривилось лицо:
– Я, брат, мужик и не стану иметь с ними дела, – он выматерился, затем взглянул на меня с презрением, – и тебе не советую.
Мне стало не по себе, я молчал.
– Вот сделают тебя свидетелем на суде, и что потом? Доктор не один в деле. Кто тебе простит, если такое дело развалишь? Как отсюда выйдешь, и до поселка не доберешься, прикончат.
Трудно было осознать все это – ведь этот доктор казался таким искренним, называл меня и поляка братьями. Он умел в самой простой ситуации вдруг найти что-то смешное, засмеется, и у тебя поднимется настроение. Знал уйму анекдотов и умел их рассказывать. Часто обедал вместе с нами и всех смешил. Человек он был вроде скромный, но было в нем и что-то такое, что не позволяло сближаться, скорее, хотелось держаться от него подальше.
Как думал поляк, год по меньшей мере нам нечего было опасаться. Этого времени было достаточно, чтобы обстоятельно подготовиться к побегу. Вот мы и занялись делом, начали красть золотой песок из брезентовых мешочков, из каждого мешочка брали по пятьдесят грамм, на это уходило всего две минуты. Пока втаскивали телегу в конюшню, поляк соскакивал с нее и проходил вперед, подходил к двери в морг, прикладывал ухо и застывал. В это время я на глаз ссыпал сто грамм золотого песка из мешочков в консервную банку, которую прятал в сене, снова перетягивал мешочки проволокой, и мы стучали в ржавую дверь.
Когда доктор заканчивал свою часть дела, он закрывал дверь и поднимался в больничное здание, где он жил. Мы стояли у ворот конюшни и в щель смотрели на окна второго этажа. Он проходил коридор, и мы возвращались назад, делили золото; я свою долю хранил в консервных банках, он свою – в стеклянной бутылке, прятали их у стены и уходили.
При других мы вели себя так, что большинство санитаров верило, будто мы и правда ненавидим друг друга. Первый раз мы подрались на кладбище. Я рыл землю, он сидел и курил. Трудно было копать вначале, пока роешь обледенелую корку, а потом лопата легко брала песчаник. Он кончил курить, но вставать и не думал, откинулся назад, оперся на колесо телеги и прикрыл глаза.
– Так не выйдет, – окликнул я его.
Он не отозвался. Он и раньше-то не убивался на работе, я начинал, а он потом помогал мне, но сейчас он и пальцем не собирался пошевелить. Я бросил лопату, подошел и сел рядом с ним. Он ждал, пока я выкурю сигарету, потом сказал:
– Чего расселся, иди, работай.
– Не собираюсь работать за тебя, – ответил я.
Солдат забеспокоился:
– Эй, вы, беритесь за дело, нам еще возвращаться.
Поляк влепил мне звонкий подзатыльник:
– Слышал, что сказано? Вставай!
Я встал и кулаком врезал ему по физиономии. Я уже говорил, что он был выше и сильнее меня, но оказалось, что он к тому же умел боксировать. Солдат бегал вокруг нас и кричал: «Прекратить!», потом выстрелил в воздух, но поляк не обращал внимания, не отстал от меня, пока не превратил мое лицо в месиво, затем пошел и взял лопату. Окровавленный, я сидел на земле и думал: мы в таком положении, может, все это и нужно, но не настолько же, я ему этого не спущу.