Солнце, луна и хлебное поле — страница 35 из 80

Иногда по воскресеньям они собирались у окна в читальном зале библиотеки и разговаривали о тысяче разных вещей. Знали все о случившемся в этом мире, и даже о том, что обязательно должно было произойти. Простые зэки не решались к ним и близко подойти, но если сидишь неподалеку за столом, уткнувшись носом в журнал, можно услышать много интересного.

Однажды в воскресенье, под вечер, тогда кончался шестой год моего заключения, один московский профессор рассказал, как десять лет назад, во время войны Израиля с Египтом, грузинские евреи ухитрились отправить в Израиль тридцать миллионов долларов в помощь семьям погибших военных. По тем временам это было абсолютно невероятным событием, Советский Союз снабжал Египет оружием и считался одним из главных врагов Израиля.

Их было человек двенадцать, больше половины сначала отнеслись к сказанному с недоверием, один даже сказал:

– Такое сами евреи и сочиняют, мол, глядите, какие мы молодцы.

Другой добавил:

– Тем более если это грузинские евреи, таких хвастунов, как они, не сыскать, бахвальство же грузинами придумано.

Но профессор стоял на своем:

– Эту историю я знаю от брата моей жены, он был генералом КГБ и как раз это дело курировал из Москвы. В конце концов, когда выяснилось, что произошло, его разжаловали в капитаны и выгнали с работы. Спился с горя и сгинул. Если б не та история, не сидел бы я здесь теперь, уж он бы обо мне позаботился. Так что я – жертва патриотических чувств евреев и точно знаю, что говорю.

А история вот какая. Евреи собрали тридцать миллионов долларов и сожгли. Но прежде чем сжечь, каждую купюру в отдельности сняли на пленку, сделали пять копий и придумали пять вариантов, как вывезти эти пленки из страны. КГБ знал об этом, и четыре копии нашли легко, но потом дело застопорилось, потеряли след пятой. За это время евреи последнюю копию с помощью аквалангистов переправили из Ленинграда в Финляндию, оттуда – в Америку, и уж так расстарались, что или центральный банк Америки, или какой-то Резервный фонд, точно не помню, снова напечатал эти доллары с прежними номерами и переслал правительству Израиля.

– Может, так и было, – сказал один из самых авторитетных воров «в законе», худощавый кучерявый мужчина, – но похоже на сказку.

Не мог же я подойти к ним и сказать: «Господа, я своими глазами видел, как горели те доллары в огне». Я вышел из библиотеки, была поздняя осень, прохладно, сел на скамейку и задумался: «Так вот, оказывается, в чем было дело».

Припомнились слова одного пьяного художника в духане Кития: «Я родину тогда люблю, когда меня хвалят и мне аплодируют. А если мне кто-нибудь даст в руки „калашникова“ и скажет: „Иди, отдай за родину жизнь“, я отвечу: „Мать твою и твоей родины“».

Вместе с художником за столом сидел поэт, тоже был сильно пьян, он возмутился:

– Как тебе не стыдно! – Встал и в полный голос начал декламировать стихи о Грузии, люди, слушая его, перестали есть. Хорошие были стихи.

Это так подействовало на Кития, что он принес им бутылку вина:

– Это от меня, пейте, только не ссорьтесь.

Довольный собой, поэт повернулся к художнику и заорал:

– Подонок ты!

– Соглашусь, – не обиделся художник, – но с одним условием, если у тебя хватит совести признать, что ты тоже подонок.

Совести ему не хватило, и они начали ругаться. А когда перешли на битье тарелок, Кития с поваром выставили их из духана.

– Который из них прав? – спросил я косого Тамаза, он позвал меня на харчо, у меня самого денег не было.

– В такой момент не существует одной правды, – ответил тот убедительно, – что тебе больше нравится, в то и верь.

В эту ночь я долго не мог уснуть. Вокруг меня храпели на нарах, так что в адрес патриотических чувств евреев я мог материться только шепотом: нетрудно было догадаться, что если б не та история, и меня бы здесь не было.

Через неделю я попал в лагерную больницу, отравившись рыбными консервами, – вкус мне сразу не понравился, но я не удержался и съел их. Руки и лицо опухли, я посинел, поднялась температура. Два дня я был почти без сознания, потом стал поправляться. «Как же он выкрутился?» – удивлялся врач. Я обливался потом, не было сил пошевелиться, и как раз в это время степной ураган настиг лагерь. А ведь я ждал его почти три года. Слушал, как гремели закрытые ставни, и меня душила злость. Но спустя некоторое время, удивляясь самому себе, обнаружил, что где-то в глубине души был доволен, что лежал в теплой постели, а не бежал на ветру в ночной темноте с рюкзаком за спиной. Я забеспокоился: «В чем дело? Неужели я махнул на себя рукой?»

Только-только я вышел из больницы, как воры «в законе» подняли в лагере бунт, они серьезно к этому готовились. Грузины поддерживали воров в «законе». Их было мало, но они старались вовсю. За два дня до начала я случайно услышал, что и когда они собираются делать, и на всякий случай запасся хлебом, сыром, сигаретами и бутылками с водой, сложив все в мастерской.

В семь вечера побоище началось одновременно в десяти бараках и дальше проходило во дворе перед клубом. Силы были равными. Дралось с обеих сторон примерно по триста человек. «Хорошие» парни дрались с так называемыми блядями, то есть с активистами и теми, кто хотел жить по правилам администрации лагеря. Большинство заключенных не участвовали, они просто наблюдали.

Администрация срочно ввела в лагерь вооруженный карабинами отряд и расположила перед комендатурой. Добавили солдат на сторожевые вышки, они время от времени стреляли в воздух. Больше никаких мер не было принято. Для восстановления порядка силой солдат не хватало.

Я стоял у окна в мастерской, откуда все было видно. «Хорошие» парни лучше были организованы и дрались более отчаянно – за справедливость и достоинство – как они заявляли. Они понемногу отодвинули своих противников, затем частично окружили. Остальные как-то очень уж быстро рассыпались на маленькие группки и сбежали. Через некоторое время окруженным удалось прорваться и тоже удрать. Тем, что успели спрятаться за солдат, стоящих перед комендатурой, так или иначе повезло, остальных догоняли и нещадно били. Под конец стали искать и добивать спрятавшихся, истошные крики и вопли слышались до рассвета.

К утру все закончилось, пятнадцать человек были мертвы. Много было раненых и покалеченных. Победили сторонники воровских законов, и в лагере изменились порядки. Беспредел окончился, педерасты, стукачи, фуфлошники и активисты, короче, весь тот люд, кто не вписывался в понятия «воровской морали», то бишь бляди, были распределены по отдельным баракам и пикнуть не смели. Большинство было довольно переменами. Теперь воры могли объявить забастовку, тогда заключенные отказывались работать, а это создавало серьезные проблемы начальству лагеря, что их никак не устраивало, поэтому они были вынуждены соглашаться с требованиями воров «в законе». А требования были такими: ограничить рабочее время восемью часами, запретить надзирателям и активистам избивать заключенных, улучшить качество еды, увеличить порции сахара и чая, выдать каждому заключенному к зиме новый ватник. Также в результате принятых мер после случившегося в лагере обязательно должны были оставаться два вора «в законе», для них должны были выделить палату в больнице для жительства и установить там телевизор.

Спустя месяц после этих переговоров большинство воров «в законе» и около двадцати «хороших» парней распределили по разным лагерям. Получилось так, что и меня приписали к ним, и я оказался в Восточной Сибири, в тайге, на лесоповале.

Сейчас расскажу в чем было дело. Когда побоище только началось, один из раненых старшин добежал до комендатуры и свалился на колени перед солдатами. Там были врачи, его осмотрели и извлекли из живота большой нож. Нож потом передали следователям, это был специальный сапожный нож, хорошо отточенный, без рукоятки. На нем была цифра «семь», номер сапожного цеха. В цеху было двадцать ножей для резки резины и брезента. Если хотя бы один из них ломался или пропадал, я должен был заявить об этом в администрацию. Сперва-то я их считал, но потом бросил. Расслабился, и вот тут-то и случилось. Тот, кто орудовал этим ножом, признался: «Я украл, он тут ни при чем», но от этого ничего не изменилось, за халатность меня обвинили в пособничестве беспорядкам, осудили и накинули три года.

Комендант сказал мне: «У меня нет другого такого порядочного заключенного, как ты, но что поделаешь, закон есть закон».

33

Полтора месяца я провел в дороге, прошел два транзитных изолятора и наконец на речном пароходе, где было полторы сотни заключенных, добрался до нового лагеря. Лагерь занимал приблизительно двадцать гектаров на краю таежного леса и был поделен на пять зон. С заключенными здесь обращались намного строже, наказывали за малейшую провинность, оставляя мерзнуть и голодать в карцере. Зэки и тут сбивались в группы, сильные измывались над слабыми. Воры «в законе» были заперты в отдельном помещении – был беспредел, к ним близко никого не подпускали.

Зоны делились на бригады, в каждой – до пятидесяти заключенных, и у каждой был план: сколько срубить деревьев и обрубить веток. Этот план работ распределялся на заключенных внутри бригады. В случае невыполнения плана не было надежды на помилование или сокращение срока, наоборот, могли осудить за саботаж и добавить срок.

Ближайшая железная дорога проходила на другом конце тайги, за две тысячи километров от лагеря. Автомобильных дорог не было. Единственным средством связи с внешним миром была река. Зимой по зеркальной поверхности реки двигались грузовики, перевозили заключенных и солдат, привозили продукты. А с окончанием ледохода в реку скидывали заготовленные за зиму бревна и связывали в огромные плоты, которые на буксире плыли за маленькими пароходами. Это длилось в течение целых пяти месяцев, пока опять не наступали холода. Замерзала река, и по берегам вновь начинали заготавливать бревна.

На нарах рядом со мной оказался один русский, работали мы тоже вместе, он с топором – с одной стороны дерева, я – с другой.