Солнце мертвых — страница 27 из 36

ей не стало… на Одест подамся, а там — к румынам… А что народу погубили! Которые у Врангеля были по мобилизации солдаты, раздели до гульчиков, разули, голыми погнали через горы! Пла-кали мы, как сбили их на базаре… кто в одеялке, кто вовсе дрожит в одной рубахе, без нижнего… как над людями измывались! В подвалах морили… потом, кого расстрелили, кого куда… не доищутся. А всех, кто в милиции служил из хлеба, простые же солдатики… всех до единого расстрелили! Сколько-то тыщ. И все этот проклятый… Бэла-Кун, а у него полюбовница была, секретарша, Землячка прозывается, а настоящая фамилия неизвестна… вот зверь, стерьва! Ходил я за одного хлопотать… показали мне там одного, главного чекиста… Михельсон, по фамилии… рыжеватый, тощий, глаза зеленые, злые, как у змеи… главные эти трое орудовали… без милосердия! Мой товарищ сидел, рассказывал… Ночью — тревога! Выстроят на дворе всех, придет какой в красной шапке, пьяный… Подойдет к какому, глянет в глаза… — р-раз! — кулаком по морде. А потом — убрать! Выкликнут там сколько-нибудь — в расход!

Я говорю Пашке: — Вашим же именем все творится.

Нет, он не понимает.

— Вашим именем грабили, бросали людей в море, расстреливали сотни тысяч…

— Стойте! — кричит Пашка. — Это самые паскуды!

Мы стараемся перекричать ветер.

— Ва-шим же… именем!

— Подменили! окрутили!

— Воспользовались, как дубинкой! Убили будущее, что в народе было… поманили вас на грабеж… а вы предали своих братьев!.. Теперь вам же на шею сели! Заплатили и вы!.. и платите! Вон и Николай заплатил, и Кулеш, и…

Он пучит глаза на меня, он уже давно сам чует.

— На Волге уж… миллионы… заплатили! Не проливается даром кровь!.. Возме-рится!

— Дурак наш народ… — говорит Пашка, хмурясь. — Вот когда всех на берегу выстроят да в руки по ложке дадут, да прикажут — море выхлебывай, туды-ть твою растуды-ть!.. — вот тогда поймут. Теперь видим, к чему вся склока. Кому могила, а им светел день. Уйду! На Гирла уйду, ну их к ляду!..

Пашка забирает мешок. Только теперь я вижу, как его подтянуло и как обносился он.

— Пшени-чка-а… Пять верст гнались…

Голос срывается ветром. Он безнадежно машет и пригибается от вихря к земле, хватается за рогульки на винограднике, путается за них ногами.

Дальше, ниже. Вот и миндальные сады доктора. В ветре мальчишки рубят… а, пусть! Прощай, сады! Не зацветут по весне, не засвищут дрозды по зорям. Шумит Чатырдаг… долло… ййййййй…. — север по садам свищет, ревет в порубках… И море через сады видно… — погнал Чатырдаг на море купать барашков! Визжат-воют голые миндали, секутся ветками, — хлещет их Чатырдаг бичами — до-лоййййй…— давний пустырь зовет, стирает сады миндальные, воли хочет. Забился под горку доктор… да жив ли?..

Ветром срывает меня с тропинки, и я круто срываюсь в балку, цапаюсь за шиповник. Вот куда я попал! Ну, что же… зайду проститься — совершаю последний круг! Взгляну на праведницу в проклятой жизни…

ПРАВЕДНИЦА-ПОДВИЖНИЦА

Лачуга, слепленная из глины. Сухие мальвы треплются на ветру, тряпки рвутся на частоколе. Одноногий цыпленок уткнулся головкой в закрытую сараюшку, стынет — калека. И все — калечное. На крыше — флюгер, работа покойного Кулеша-соседа, — арап железный подрыгивает, лягает ногой серебряной, сапогом: веселенькая работа-дар. Помер Кулеш, и сапожник помер, Прокофий, что читал Библию. Остался арап железный лягать сапогом ветер.

Познал Прокофий Антихриста — и помер. Знаю, как он помер. Все ходил по заборам, по пустым окнам — читал приказы, разглядывал печати: «антихристову печать» отыскивал. Придет в лачугу и сядет в угол.

— Ну, чего ты, Прокофья… вон починка! — скажет ему жена Таня.

— Де-крет! декрет!! — шепчет Прокофий в ужасе. — Полотенца, рубахи приносить велит! Жду, все жду…

— Ну, чего ждешь-то, глупый? Хоть бы пожалел детей-то!..

— Знака настоящего жду… тогда!..

— Измучил ты меня! …Ну, какого тебе знака еще… Господи!

— Декрет готовит! Кресты чтобы ему приносили, тогда и печать положит… слежу…

Понес Прокофий полотенце — «по декрету». Подал полотенце.

— А рубахи нету? — спросили. — Рубахи очень нужны шахтерам, товарищ!..

— По-следняя! — дрогнувшим голосом сказал Прокофий и приложил руку к сердцу. — А когда крест… снимать будете?

Его хотели арестовать, но знающие сказали, что это сумасшедший сапожник. Он вышел на набережную, пошел к военному пункту и запел: «Боже, Царя храни!» Его тяжко избили на берегу, посадили в подвал и увезли за горы. Он скоро помер.

Я смотрю на сиротливую лачугу. Вот плетешок на обрывчике — его работы. Пустой хлевок: давно проданы свинки, последнее хозяйство. «Одноножка» одна осталась — детям. Две девочки-голоножки возят на ниточках щепки — играют в пароходы. За окошком мальчик грозится сухою косточкой.

Я хочу повидать Таню. А, вот она. Куда собралась она в такой ветер, сдувающий с гор камни? Она стоит на пороге — уже в пути.

— Здравствуйте. А я за горы, вино менять…

На ней кофта, на голове ситцевый платок, босая. За спиной — бочонок на полотенце, пудовый. На груди, на веревках, перевитые тряпками — чтобы не побились! — четыре бутылки. Походное снаряжение.

Я понимаю, что значит это — «за горы». За полсотни верст, через перевал, где уже снег выпал, она понесет трудовое свое вино, — потащит через леса, через мосты над оврагами, где боятся ездить автомобили. Там останавливают проезжих. Там — зеленые, красные, кто еще?.. Там висят над железным мостом, на сучьях, — семеро. Кто они — неизвестно. Кто их повесил — никто не знает. Там прочитывают бумаги, выпрастывают карманы… Коммунист? — в лес уводят. Зеленый? — укладывают на месте. Гражданин? — пошлину заплати, ступай. Там волчья грызня и свалка. Незатихающий бой людей железного века — в камнях.

И она, слабенькая, мать Таня, — идет туда. Сутки идет — не ночует, не останавливается, несет и несет вино. Выгадает пять фунтов хлеба. Идет оттуда с мукой. А через три дня опять — вино, и опять горы, горы…

— Трудно, да ведь де-ти… Пять раз ходила, в шестой. Сплю когда, во сне вижу — иду, иду… лес да горы, а вино за спиной — буль-буль… плещется. Когда идешь — спишь… буль-буль… Ноги обила, а обувку где же! Кормимся…

Когда-то она жила, как люди, стирала на приезжих. Чисто водила детей, сытенькая всегда была. Прокофий сапожничал, читал Библию и поджидал Правду. Пришла — навалила камень.

— Не обижают на дороге?

— Всего бывало. Вышли из лесу, остановили. Ну, еще молодая я… «Пойдем жить в лес с нами!» Дети у меня, говорю, а то бы с вами осталась! Посмеялись, хлебушка дали… Попались добрые люди, страдающих понимают…

— «Зеленые», что не хотят неволи?

— А не знаю… — робко говорит Таня. — Один сала кусок сунул. Говорит — снеси детям… у меня, говорит, тоже дети… А то было, под городом… вот дойду!.. вино у меня отняли… В ногах валялась… «Молчи, — говорит, — спикулянка!» Пошла назад, холодная-голодная, насилу добралась… Спасибо, татаре в долг опять вина дали.

Звери, люди — все одинаковые, с лицами человечьими, бьются, смеются, плачут. Выдернутся из камня — опять в камень. Камней, лесов и бурь не боится Таня. Боится: потащат в лес, досыта насмеются, вино все выпьют, ее всю выпьют… — ступай, веселая!

— Приду — испеку им хлебца. Едят, меня дожидаются, одни…

Когда-то мальвы в саду цвели, голуби ворковали, постукивала швейная машинка. Когда-то она, нарядная, ходила с Прокофием к обедне, девочек вела за ручки, а Прокофий нес на руках наследника.

— Боюсь — не выдержу. Только судьбу обманываю. Если помощи не дадут — все погибнем.

Востроносенькая, синеглазая, приветливая, она недавно была красива. Теперь — скелет большеглазый, большеглазы и девочки. Спасется, если примет повадившегося заглядывать толстошею-матроса с пункта. Пусть, хоть матросом спасет семью. Все летит в прах, горит.

— Ну, живите… хлебца я вам порезала, по бумажкам. Христос с вами… Соседка заглядывает когда…

Прощай, подвижница!

На меня смотрит девочка, показывает на щепку: — Па… ла… ход… у-у-у…

Мальчик косточкой по стеклу стучит.

Ушла Таня. Смотрю на Чатырдаг — ясный-ясный. Там выпал снег. Туда, за его громаду, полезет с бочонком Таня, а он будет ее сдувать. Будут орлы кружиться… А вино — весело за спиной — буль-буль-буль…

ПОД ВЕТРОМ

Миндальные сады доктора… Надо зайти проститься. Я совершаю последний круг, последнее нисхождение. Делать внизу мне нечего: сидеть на горе легче.

Охлестывает меня ветвями, воет-визжит кругом. Покалывает и прячет синее море — играют на нем барашки. Белеет через деревья дом доктора. Дубовые колоды вделаны на века. Стены — крепость. Водоемы хранят и в жары студеную — зимних дождей — воду. Продал доктор свой крепкий дом и перебрался в новый — из тонких досок, — в скворешник-гробик.

А вот и доктор. Он стоит перед домиком, неподвижно, раскинув руки, как огородное чучело. Ветер треплет его лохмотья.

— Ветром занесло к вам… доктор… проститься перед… зимой!

— Да-да… — бросает он озабоченно, а его, кисель киселем, лицо продолжает смотреть кверху. — Зрение проверяю… Вчера отчетливо различал, а сегодня шишек не вижу…

— Ветром посбивало!

— Вы думаете… Но я и сучков не вижу. Десять дней принимаю один миндаль… горький. Нет, оставьте! Я не имею охоты продолжаться. Обидно, что не кончу работу, потеряю глаза… Заключительные главы — «апофеоз русской интеллигенции», не успею! Слепну, ясно. Вчера один коллега, который каждый день умеет есть пирожки, прислал пирожок… но такие боли… опиум принял и уснул. Перед утром видел ее, Наталью Семеновну… Положила голову на плечо… «Скоро… Миша!» Конечно — скоро. А ведь должен же быть хоть там какой-нибудь мир, где есть какой-нибудь смысл?! Ибо хотим смысла! И вот, под опиумом мне все открылось, но… забыл! Два часа вспоминал… а как я был счастлив! Помню… про «дядюшку» что-то…

— Как, про «дядюшку»?!

— Как будто смешно… но… У чeловества, у нас, у нас! дядюшки не было! Такого, положительного, с бородой честной, с духом-то земляным, своим… с чемоданчиком-саквояжиком, пусть хоть и рыженьким, потертым, в котором и книги расчетные, и пряники с богомолья, и крестики от преподобного… и водица святая… и хоро-шая плетка!