Солнце мертвых (сборник) — страница 62 из 103

– Вот тебе газовый завод мой… – показал Андрон на черные высокие трубы в белом свете. – Сусальный переулок называется.

И посмотрел в обе стороны переулка и на трубы.

– Да к чему нам газовый-то завод? – подивилась старуха. – К куму же тебе надоть, к больнице… Чего ж ты путаешь-то, неумный?!

– Показать все тебе хотел, жительство-то мое, – сказал, радуясь чему-то, Андрон. – В дворники коль не примут, сюда, к Иван Иванычу, толкнусь… всех дел производитель!..

Они опять пошли переулками, заворачивая туда и сюда и все слыша текучий звон. И то ли Москва изменилась так за восемь лет или сам Андрон изменился, но только они опять очутились у ворот газового завода.

– Ай сбился я? – сказал, осматриваясь, Андрон. – Может, новые какие проулки установили… Стало быть, на Ордынку нам надо… Ох, притомился я, старуха… дай посижу…

Он примостился на тротуаре, спустив ноги к канавке, и посидел, согнувшись, слыша поднимающуюся к спине ломоту. Присела и старуха. Звон умолкнул, а ей все чудилось, что звонят. Холодно стало после жаркого вагона и пить хотелось.

– Чайку бы… – истомно сказал Андрон на ее мысли. – А к куму-то иттить надо.

Поднялся с трудом, вихляясь, и опять пошли они долгими переулками, все расспрашивал, как им пройти на Ордынку. Но каком-то глухом мосту городовой сказал им, что далеко, и посоветовал сесть на трамвай.

Наконец разыскали Ордынку и кума-кучера. Кучер надел синий казакин на лисе, с выпушкой, сводил в чайную, покормил ситным и баранками, про место сказал, что нечего и думать, коли руки такие – строго нынче стало, – и заплатил гривенник за чашку, разбитую Андроном.

– Ноне места тугие, харчи дорогие… – сипло говорил кучер, выправляя через кулак усы и отжимая подрубленные с затылка волосы вороной масти. – Лошадей господа переводят, скоро и нам, кучерам, шабаш. Бывало, пирогами швырялись, теперь и на ситный не наглядишься.

Андрон смотрел ему в рот и соглашался. Старуха жадно глотала напиток, и на сморщенном взмокшем лице ее была боль и забота. Поговорил кучер про войну, пожалел их за сына, сказал: «Понятное дело, всех ноне забота одолела», – и устроил ночевать в дворницкой.

Было воскресенье, звонили колокола. Старуха проснулась рано, на благовест, но в церковь идти побоялась. Сидели до света и ждали кума. А кум повез хозяев к обедне и наказал ждать – приедет, напоит их чаем с пирогами. Они тихо сидели в дворницкой, боясь выйти во двор, где подметал молодой черноусый дворник. Старухе хотелось поскорей к сыну, но Андрон говорил погодить, а то осердится кум, что ушли против его слова. Так просидели они до двенадцатого часу. Приехал кум в лаковых санях и плисовой шапке с позументом, управился и повел пить чай с пирогами.

В кухне было жарко и хорошо пахло кашей и луком. Кухарка положила перед ними по пирогу и все наливала чашки, а они накрывали их и отказывались. Старуха понемножку осмотрелась, бережно жевала пирог и плакалась, рассказывая про сына и про Андрона, и, как и в вагоне, все молча присматривалась, как ходило и расплескивалось в его руке блюдечко с чаем.

– Сынка-то бы нам спроведать, мы не в гости… – оправдывалась старуха.

– Погостите, что ж… – говорила кухарка. – Мы гостям завсегда рады.

Они поблагодарили и пошли к сыну.

Над воротами большого дома был белый флаг с красным крестом, у ворот стоял бородатый солдат с повязанными ушами и курил. У старухи заколотилось сердце и запросились слезы. Спросила у солдата про сына Павла.

– Есть у нас и Павлы, – сказал солдат. – А вот как по фамилии?..

– Лучков наш-то, – сказал Андрон, – русый из себя-то, в меня…

– Есть и Лучков… сейчас с ним в шашки играли.

– Ну-у!.. – ухмыльнулся Андрон и поглядел на старуху.

Пошли за солдатом в каменные сени, а он пояснил им, что это – лазарет вольный, господский, а то лежали в госпитале.

В лазарете ни жалостного, ни страшного, чего ожидала старуха, не было. Видны были высокие покои, в покоях стояли накрытые кровати, а на них сидели солдаты с повязанными руками и курили. Слышно, играла балалайка. Солдат крикнул:

– Лучков, гости к тебе пришли!

Старуха признала шаги из другой комнаты, и у нее занялось сердце. Она представляла своего Павла худым и бледным, и почему-то маленьким, как Андрон, а он встал перед ней из двери рослый и загорелый, в серой рубахе, с красными на плечах полосками и совсем веселый. Чуть подался назад и сказал:

– Маменька…

Старуха увидала его пухло повязанную белым руку, хотела назвать, как – не знала еще, но тут перехватило у нее комком горло. Она потянулась целоваться, дотянулась и стала шипеть и скрипеть у самого уха, поливая слезами щеку. Андрон тоже полез целоваться, вихляясь в тулупе и вертя головой, которой мешала овчина. Бородатый солдат, который привел их, стоял в дверях и смотрел. Подошли еще двое, без поясов, в теплых рубахах, и тоже смотрели. И все наигрывала в дальнем покое балалайка.

– Дошли до тебе… спроведать… – скороговоркой сказал Андрон, дотянулся и хлюпнул в губы.

– Рад, небось, нам-то? – спрашивала старуха.

– Как же не рад! – сказал Павел. – Ну что ж, пойдемте ко мне, на койку.

Они прошли в небольшой покойчик с тремя кроватями. На одной сидели двое солдат с повязанными руками и хлестались грязными картами. У окна, нагнув круглую, черную голову с оттопыренными ушами, круглый солдатик писал письмо, придерживая листок замотанной рукой-лапой.

– Последнего сейчас выволочу королишку! – шлепал картой солдат. – Твое… мое… твое… мое!..

А они, трое, сидели на койке, старуха – в середке, не раскрутывая тугого платка, с рукавом полушубка у носа и не сводя глаз с сына.

– Рука-то у тебя как… болит все? – спросила старуха.

– Теперь поджила, ништо.

Привычно отвернул он с ладони повязку, что уже не раз делал, показывая другим, и, сам заглядывая, показал старухе.

– Разворотило только, а то ничего.

Старуха боком глаза, заранее жалея и пугаясь, посмотрела на красные, туго навороченные желваки на ладони, с синими швами, бледные губы ее втянулись и перекосились, но она удержала жалобу и только вздохнула.

– Болит?

– Нет, маненько пружить только.

Потянулся и Андрон поглядеть, вытянул зупающую руку и прошибся. Опять помогла ему старуха.

– Да чего!.. – сказала она на вопрос Павла. – Вовсе он у меня размотался.

И рассказала, как придавило его зимой дровами.

– В больницу сходи, – сказал Павел.

И тут, обойдясь совсем, стал им рассказывать теми же словами, как рассказывал много раз, как его ранили ночью под самый Покров…

– …Приказали нам его выбить с окопов, зайтить от сараев… с левого флангу, от бугорков. А мы с товарищем ползем на стога прямо, сено у него стояло… Тут товарища наперед ранило. А сараи – вот, и он палит. И меня ранило… вдарило в руку. Товарищ говорит: «Товарищ, не покидай меня, не дай пропасть!» Стали, значит, мы отходить, я товарища волочу… А тут нас санитары увидали… Ну, потом сараи наши отбили, наша рота…

И опять не было ничего страшного. Он говорил спокойно, как сказку. И было понятно старухе только – сено, сараи и бугорки. Это и в Окуркове есть. Она смотрела на лицо Павла и видела родные рябины на носу и белый шов на губе, давний порез серпом.

– Мерин возил на машину-то? – спросил Павел и увидел, как живого, и буланого мерина, и сани, и окурковскую околицу.

– Мерин… Глухой свез.

Тут, когда и она вспомнила мерина и как ехали на машину, ночью, ей до тоски захотелось увезти сына: и Окурково, и ночная дорога представились ей страшно далекими, верными, укрывающими, и показалось, что если бы увезти туда Павла, так бы он при них и остался.

Она рассказала, что у дочери опять родилась девочка, что старик трафился определиться в дворники, но теперь и кум говорит, да и видать по всему, – не возьмут.

– Нонче строго… – сказал Андрон.

Старуха вынула из узелка новые подштанники и новую розовую рубаху и сунула Павлу под подушку, выложила вязку сдобных баранок, лукошко яиц в гречушной лузге и завернутый в холстинку ворошок лепешек. Сунула в руку лепешки, взглянула на повязанную руку-лапу и не могла совладать с губами: всхлипнула и приникла к Павлу.

Игравшие посмотрели и стали говорить тише: мое-твое… Кто-то крикнул – обедать! Пришла барыня, спросила у стариков, кто они, удивилась, что старуха такая маленькая, а такой здоровый у нее сын-герой, велела снять шубы и позвала обедать.

Они сели с краю стола, рядом с Павлом, совестясь, что тут они не по праву, и не зная, как есть с тарелок. Поглядывали на них солдаты и видели старикову руку.

– Кушай, мать, – сказал рыжий солдат напротив и подал старухе кусок с жиром на косточке. – У нас тут всего вволю.

И еще два раза ходили они к сыну и сидели на койке. Стал поговаривать кум, что дворник обижается за сторожку. Тогда они собрались ехать. Старуха отдала сыну четыре рубля, сказала: «У нас всего есть, и овчины я себе новые купила», – и простилась. Он, как и все раза, вывел их к воротам. В полутемных сенях под лестницей он обернулся и заступил старухе дорогу.

– Покрести, маменька.

Она покрестила его большими крестами, стукая ногтями в лоб, грудь и мягкие плечи, три раза шепча молитву. Он поклонился ей и влепился твердыми своими губами в ее холодный и мягкий, пахнущий полушубком рот. У Андрона заходили руки, а нога наступила на полу тулупа. Простился с ним Павел, слыша руками, какой пустой стал тулуп, вывел на улицу и помахал своей белой лапой. И до самого поворота оглядывалась на него старуха.

III

Искали племянника, городового – не нашли: перевелся за Москву, в Петровские Парки. Толконулись к сестрину крестнику, пивщику. Напоила крестникова жена чаем с баранками и дала тридцать копеек, сказала, что дело прикрыли, будут держать чайную в Серпухове, поехал муж приглядеть. Сходила старуха к Иверской, купила для старика масла у Пантелеймона, помолилась в Всех Скорбящих, походила у кремлевских соборов – не попала к службе.

Указал кучер, где надо походить. Андрон совсем разморился, сидел в дворницкой, спрашивал дворника, много ли выгоняет в месяц и много ли работы, и все рассказывал, как служил на газовом заводе. Завод на всю Москву подает свету!