Солнце сияло — страница 10 из 89

– Ну, я пойду, пожалуй, – сказал мне Николай, когда мы достигли комнаты Конёва. Которая была и моим пристанищем.

Удерживать его я не стал. Хотя, еще поднимаясь в лифте, намеревался затащить к себе и все же поговорить о том, о чем не получилось в буфете. Мне было не по силам сейчас длить с ним общение. Конечно, в известном смысле я был благодарен ему за раскрытые глаза. Но в иные прошлые времена вестников дурного для облегчения душевной боли без особых размышлений казнили.

Конёв сидел на своем месте за столом и долбил на машинке. По-другому о способе его работы на этом отмершем ныне орудии журналистского труда было и не сказать. Он нависал над машинкой всей глыбой своего тела и, выставив вниз два пальца, колотил ими по клавиатуре с такой силой, словно каждым ударом забивал гвоздь. Он взглянул на меня, когда я зашел, и тут же вновь погрузился в свое дело. Переставал на мгновение долбить, хищно смотрел в загибающийся лист над кареткой, словно пытался считать оттуда что-то еще ненаписанное, и снова принимался заколачивать гвозди.

– Бронь! – позвал я, становясь над ним с другой стороны стола. Он так просил называть себя: «Бронь». Ну, если еще – «Броня». «Слава» его не устраивало.

Погоди, погоди, потряс он руками, вскинув их в воздух, продолжая упираться взглядом в лист над кареткой, посидел так – и опять обрушился на клавиатуру.

Мой запал грозил в ожидании уйти в песок. Сложным зигзагом я молча прошелся по комнате и остановился у окна. День стоял пасмурный, мглистый, парк за дорогой внизу тонул в сизой холодной хмари, – зима уже перетаптывалась у порога и ждала момента ворваться. За что Пушкин любил осень? «Люблю я пышное природы увяданье…» Едва ли ему по нраву была осень этой поры.

Я протащился от окна к двери, потоптался около нее, и меня развернуло обратно к окну.

– Не ходи! Сядь! – рявкнул Конёв. – Пять минут! Еще пять минут!

Если бы я не знал, что он не имеет понятия, с чем я к нему заявился, я мог подумать, что он совершенно специально выдерживает меня.

Но сесть по его приказу – это уже было слишком, и, дойдя до окна, я просто замер около него. Вновь открывшийся вид парка, утонувшего в холодной предзимней мгле, напомнил мне о предстоящем ночном сидении в будке киоска, климат которого становился день ото дня все суровей. Черт побери, для того я искал себе свободы, чтобы наваривать жалкие дензнаки, морозя зад в этой коробке из фанеры и пластика!..

Конёв вбил последний гвоздь, выдернул, прострекотав зубчаткой, лист с напечатанным текстом из валиков, положил на стол рядом с машинкой и прихлопнул по нему ладонью:

– Ну? Все! Готов к труду и обороне. Какие вопросы, граф?

Язык у меня окосноязычел – будто русский был для меня иностранным.

Конёв слушал, слушал мое косноязычие, его сложенные подковкой губы загибались в улыбке все выше, выше, и наконец с этой улыбкой он закивал головой – подобно китайскому болванчику:

– А я-то все думал, как долго придется ждать. Когда, думал, когда? Вот ты дозрел. Обижаешься, что я не сам эту тему поднял? Не обижайся, нечего обижаться. С какой стати я сам должен был. Пардон! Нет вопросов – нет ответов. У Булгакова, как там у него сказано: не просите у сильных мира сего, сами придут и дадут? Это он не прав. Совершенно ошибочное мнение. Кто не просит, тому незачем и давать. Не просит – значит, ему не нужно.

– Нет, ну я же, как осел! – вырвалось у меня. – Как лох последний перед всеми!

Надо сказать – я и сейчас отчетливо это помню, – меньше всего, произнося те слова, я имел в виду собственно деньги. Что я имел в виду – так это стыд, который мне пришлось испытать, слушая Николая.

Конёв между тем все улыбался и все качал, качал головой – будто и в самом деле китайский болванчик.

– Как лох! – вставлял он вслед мне в мою речь. – Как лох! Конечно!

Потом он изогнулся на стуле, полез рукой в брючный карман и вытащил оттуда бумажник. Раскрыл его, послюнявил пальцы и, запустив их внутрь, вынырнул наружу с бледно-зеленой незнакомой банкнотой.

– Держи, – протянул он мне через стол банкноту. – За прошлое, будем считать, в расчете. За будущее – в будущем.

Я ступил к столу и взял деньги. Унижение, которое я испытал в тот момент, будет, наверно, помниться мне до смертного одра. В этот момент я кожей, печенкой – всей шкурой, всем своим естеством – прочувствовал, почему профессию журналиста называют второй древнейшей. Получать деньги в окошечке кассы и вот так, из брючного кармана – о, это совершенно разные вещи! Если б еще из кармана пиджака, а не из брючного. Из его теснины, изогнувшись, выпятив бугром открывшуюся дорожку «молнии». Уменя было полное чувство того, что меня употребили – и заплатили за это.

Однако же я взял банкноту и, взяв, посмотрел, какого она достоинства. Это были сто американских долларов. Огромные деньги в ту пору. Живя так, как жил, я мог свободно прожить на них четыре месяца – всю зиму до самой весны. А уж три – без разговору.

И еще я поблагодарил Конёва:

– Спасибо, Бронь.

– Паши! – сказал он, пряча бумажник в карман и возвращая телу на стуле вертикальное положение. – Будешь пахать, как надо, без бабла не останешься. Только с головой пахать надо! Я за тебя сюжетов не нарою. Мои сюжеты – это мои. Сам оглядывайся! Высматривай. Оттачивай глаз! Дядя клиентов за тебя не окучит. Благотворительностью в Стакане не занимаются.

Слушая его, я поймал себя на том, что мысленно уже трачу полученные деньги. Пиджачок вместо своего дореволюционного, черные джинсы, китайская пуховая куртка на зиму – в общем, чтобы не было стыдно предстать перед такой девушкой, как Ира. Да и перед другими тоже. Что говорить, после той нашей неуспешной попытки со Стасом взять крепость московских красавиц кавалерийским наскоком мы с ним крепко завяли. А между тем мы ведь не давали обета монашества. Стас, кстати, частично уже обновил свой прикид, – хозяин киоска, оценивая его труды, раза два был с ним щедрее, чем к тому обязывал их уговор. Вот как сейчас Конёв со мной. Так что деньги были весьма кстати.

– А замечательное, между прочим, времечко! – неожиданно, безо всякой связи с предыдущими своими словами, проговорил Конёв, забрасывая руки за голову и откидываясь на спинку стула. Длинные его прямые волосы, разметанные по плечам, выплеснулись вперед, закрыв подбородок. – Переворачивание пласта! В России время от времени обязательно происходит переворачивание пласта. Те, что наверху, – вниз, а те, что внизу, – вверх. Такую свечу можно сделать – ни в какое другое время не сделаешь. Ни в какое другое.

– Но когда пласт переворачивается, не все, что внизу, наверх попадет, – не очень понимая, что имеет в виду Конёв, а просто представляя себе, как копаешь осенью огород и кладешь землю вниз дерном, сказал я. – Только ведь до определенной глубины. А и с лопаты летит. Можно снизу да вниз и попасть. Так внизу и остаться.

– А вот не останься! – выдернув одну руку из-за головы и выставляя вверх указательный палец, вскричал Конёв. —

Не попади и не останься! А попал – сам виноват. Попал и сиди там, не вякай. Твоя вина!

* * *

Спустя две недели, в чужом длинном халате бордового атласа на голых плечах, подпоясанный вязанным из шелкового шнура бордовым же кушаком с кистями, я сидел на просторной, нашпигованной всеми мыслимыми электрическими агрегатами вроде кофеварочной машины светлой кухне знакомой квартиры, дальше порога которой в прошлое свое посещение не сумел двинуться, и пил из невесомой чашки тончайшего фарфора бешено крепкий и бешено ароматный кофе, сваренный этой машиной, бьющий в мозг мощным фонтаном просветляющей бодрости.

Я был в чужом халате, в чужой квартире и кофе пил тоже не с той, с которой провел ночь в сплетенье рук, сплетенье ног, а с ее сестрой, смотревшей на меня сейчас, несмотря на гостевое подношение в фарфоре, с острой и жаркой настороженной подозрительностью.

– Мне кажется, мы с тобой где-то пересекались, – сказала она, глядя поверх поднесенной к лицу чашки, которую одной рукой держала за ручку, а второй, большим пальцем, подпирала за ободок дна, оттопыривая при этом мизинец и слегка пошевеливая им. – Откуда-то мне знакомо твое лицо. Может такое быть?

– Почему нет, – с невозмутимым видом согласился я. – Смотрим, наверное, ящик. А я там все же время от времени появляюсь.

– Да? Вот так? – произнесла она. – Странно. Мне этот ящик – как семейные предания. Не очень-то нужен. Раз в месяц смотрю, по заказу.

– Тем не менее, – с прежней невозмутимостью проговорил я. – Такое у меня запоминающееся лицо. Достаточно раз увидеть.

Та, с которой мы сплетались, спала, отдавшись объятиям Морфея с полнотой, с какою не отдавалась мне, меня же сей господин категорически отверг, не допустив до своих садов ни на минуту, рассвет за окном грозил перейти в день, я ворочался, ворочался, и наконец встал, облекся в атлас, выданный мне в пользование еще посреди ночи, и в надежде повысить в организме уровень инсулина, чтобы он сыграл роль снотворного, устремил себя на кухню шуровать в холодильнике, по шкафам и полкам в поисках съестного – желательно такой убойной калорийности, чтобы инсулин хлынул мне в кровь рекой.

Вот тут-то, когда я занимался исследованием кухни, в замке входной двери и объявил о себе ключ. Вошел в него с хозяйской властной уверенностью, быстро провернулся два раза, звонко щелкая щеколдой, отжал с глухим мягким звуком собачку, и следом за тем я услышал, как дверь открыли. Скрываться в комнате, из которой я только что вышел, было бессмысленно – я бы не успел. Для того чтобы сделать это, мне следовало выскочить из кухни, перенестись через холл, где находилась входная дверь, а до того еще одолеть коридорчик между кухней и холлом.

А, сказал я себе, кто бы там ни был. Пусть и предки с дачи. Что мне предки? Я сюда не в окно влез, и халат из гардероба тоже не сам вытаскивал.

Это оказалась Ирина сестра. Та самая, что открыла тогда нам со Стасом дверь. Вот такая комиссия, создатель, быть родителями взрослых дочерей: только шуранешь за город, одна – френда в дом, другая – из дому до первого поезда метро.