Солнце сияло — страница 24 из 89

– Лишь бы не семь пятниц на неделе, – сказал я.

– Смотри теперь в оба, чего он от тебя хочет. Так просто у хмыря ничего не бывает.

Это Конёв говорил точно. Так просто Терентьев мне бы не позвонил.

День я провел в звонках, договариваясь о съемке, утрясая время, место, собирая нужную информацию, а вечером, вернувшись к себе на зады «Праги», позвонил по телефону, по которому прежде звонил лишь Ире. Теперь я звонил по нему, чтобы попросить подойти Фамусова.

Поговорить с Фамусовым, однако, не удалось. Трубку сняла Изольда Оттовна и позвать Фамусова ко мне – это она сочла излишним.

– Ой, он так устал за день! – решительным ударом заступа вырыла она во мгновение ока между ним и мной непреодолимый ров. – Он очень устает за день. У него такая кошмарная работа. Люди и люди с утра до вечера. Что вы хотите, Саня?

Единственное, чего я хотел – поблагодарить его. Сказать откровенно, никак мне не думалось, что наш разговор под елкой будет иметь практические последствия. Я, можно сказать, и забыл о нем.

– Я передам, Саня, вашу благодарность Ярославу Витальичу, – сказала Ирина мать. – Не сомневайтесь.

«Не сомневайтесь». Иначе говоря, пообещав передать, она могла и не передать, но в данном случае сочла необходимым специально подчеркнуть, что обещание будет действительно выполнено.

Необычайное было расположение ко мне. Что она и не преминула подтвердить:

– Вы, Саня, произвели на нас с Ярославом Витальичем сильное впечатление. Нам было очень интересно познакомиться с вами.

Опять же ощутимо позднее, припомнивши как-то этот телефонный разговор, я сопоставлю его со словами Иры, когда мы, спустившись с чердачного этажа, стоим с нею около квартиры, чтобы не заходить внутрь сразу после Ларисы. «И папе с мамой он понравился», – говорит она мне об Арнольде. Арнольд понравился, а я произвел впечатление. Причем сильное. Нюансы – душа смысла, установлю я для себя со временем как непреложную истину, и, пожалуй, первым примером, подтверждающим ее непреложность, станет именно это сопоставление.

Тогда, впрочем, меня лишь переполнило чувство самоуважения. Которое после того, как на смену Ириной матери я получил к телефону саму Иру, многократно усилилось.

– Ты даешь! – сказала она вместо приветствия.

– Что даю? – спросил я.

– То, что. Почему ничего не сказал? Папа уже давно бы все отрегулировал.

– Не хотел обременять тебя своей просьбой.

– Это неумно, – отрезала она. Тут же, правда, добавив: – Хотя и по-мужски.

Вот это – «по-мужски» – из всего сказанного ею я в себе и оставил. А и почему нет. Если цель человеческого существования – получать от того, чем живешь, кайф, и от чего-то ты можешь его получить, а от чего-то нет, с какой стати выбирать то, от чего не кайф, а наоборот, головная боль?

Назавтра у меня была уже съемка, на следующий день после съемок я с утра до вечера сидел писал и переписывал текст, потом монтировал и перемонтировал сюжет, после чего начались хождения за дежурным выпускающим, уговоры, чтобы он посмотрел кассету, дабы мог поставить ее в свой выпуск, неделя просвистела, как пуля над ухом, – да простится мне тривиальность сравнения, но именно тривиальное чаще всего бывает наиболее точным.

Новый мой сюжет оказался чистой джинсой. Я шел коридором, навстречу мне – Бесоцкая, та самая директор программы, на знакомстве с которой я заработал у Бори

Сороки свои первые пятьсот баксов. Мы поздоровались, в глазах ее я увидел напряжение неожиданно возникшей при встрече со мной мысли, остановился, и она остановилась тоже. Так мы стояли на расстоянии каких-нибудь полутора метров друг от друга, и наконец напряжение мысли в ней разразилось решением, полыхнувшим в глазах подобием молниевой вспышки. Она тряхнула головой, заставив оживленно взволноваться свисавшие из мочек длинные нити золота с целыми бриллиантовыми копями на концах:

– Давайте зайдем ко мне. Не возражаете?

С чего мне было возражать. Тем более что от Бесоцкой тянуло деньгами, как жареным от стоящей на огне сковороды с мясом.

Требовалось состряпать материал об исключительно благотворительной организации под названием Институт красоты, гостеприимно распахнувшей недавно для москвичей двери.

– Минуты на три. Три с половиной – предел, не больше, – сориентировала меня Бесоцкая. – Причем так тонко сделать, чтобы уши джинсы и на миллиметр не торчали.

– Куда ж они денутся? – умудренно, словно съел на этом деле все зубы, отозвался я. – Прячь, не прячь – вылезут в любом случае.

– Ну, чтобы как можно изящнее, – дала согласие Бесоцкая. – Чтобы нельзя было за них ухватить.

С Института красоты за пропаганду их благотворительной деятельности я снял сто пятьдесят долларов. Немного погодя сто баксов принес мне сюжет о двух предпринимателях, решивших внедрять в России игру в гольф, щедро подкинутый моим земляком и наставником Конёвым. А там снова пришлось транспортировать в раздувшемся кармане по стакановским коридорам черный нал Бори Сороки. Деньги, что золотым песком осели в кармане после того, как черный нал перекочевал к законному получателю, были на этот раз ощутимо меньше, чем до того, все-то двести зеленых, но я не позволил себе расстраиваться. И двести долларов – деньги, лучше двести, чем ничего, тем более что труд, который я затратил, чтобы намыть их, не шел ни в какое сравнение с ночными бдениями в бронированном чреве киоска среди ящиков с сигаретами, водкой и китайской тушенкой. Я втянулся в эту жизнь, что обрела ясные, отчетливые формы, и вроде без особых усилий с моей стороны, я напоминал себе разогнавшийся до курьерской скорости поезд, вставший на нее – и рвущий пространство в облаке металлического грохота, чтобы рвать его теперь так и дальше – бесконечно, неостановимо.

Неожиданная просьба Стаса была как вылетевший на переезд перед самым носом и застрявший там автомобиль: затормозить невозможно, столкновение неизбежно, на снисхождение судьбы нечего и рассчитывать.

Стас попросил меня принять участие в разговоре с людьми, которые вставляют палки в колеса Фединым делам. «Поехать на стрелку», – произнес он слово, что станет потом совершенно обиходным.

Что мне было до дел Феди, бывшего милицейского подполковника, занявшегося палаточным бизнесом? Мне не было дела до его дел. Но как мне было отказать Стасу? Я не мог отказать ему. Есть ситуации, когда знаешь, что не должен делать вот этого. И тем не менее делаешь. Человеку со стороны подобное может показаться слабостью воли. Но на самом деле воля тут ни при чем. Есть обязательства, которых не давал, однако которые безусловны, и неисполнение их будет стоить тебе такого внутреннего крушения, перед которым все прочее покажется пустяком. Конечно, я высказал Стасу свое недоумение по поводу его просьбы, и отнюдь не в мягкой форме, но он на все тупо твердил одно: прошу! нужен! обязательно!

– Федя хочет, чтоб ты был, – сказал он в конце концов.

– Вот интересно! – Я не удержался от восклицания. – Он хочет, и я должен?

– Для количества чтоб, – сказал Стас. – Он говорит, приведи кого-то, а я кого могу привести?

– Он говорит, и ты должен?

– Он требует, – открылся Стас мне до дна.

Федя требовал, Стас не мог не исполнить его требования, и, чтобы исполнить, ему больше не к кому было обратиться, кроме как ко мне.

В назначенный день, незадолго до ранних февральских сумерек, когда воздух уже дышит подступающей тьмой, я стоял на троллейбусной остановке на проспекте Мира напротив круглостенного здания станции метро «ВДНХ» в квадратных колоннах по всей окружности – словно в вертикальных прорехах, и ждал машину со Стасом, которая должна была подобрать меня и мчать на стрелку. Морозило, веяло с неба редким снегом, вдоль проспекта устойчиво и ровно тянул ветер; стоило повернуться к нему лицом – щеки тотчас начинало колюче жечь, и глаза сжимало веками в щелку. Что говорить, я бы во всех смыслах предпочел сейчас находиться в теплых помещениях стеклянного стакановского куба, чем стоять здесь, подставляясь борею. Той эстакады, что сейчас загораживает вид на вздымающую себя к небу в честь выхода человека в космос рыбью тушку ракеты на черно-стальном постаменте-парусе, еще не было и в помине, и не было еще вокруг здания станции всех этих торговых пластмассово-стеклянных строений, облепивших его подобно тому, как облепляют осы открытую банку с медом, просторный сквер на той стороне проспекта с бюстами первых космонавтов на узких высоких постаментах просматривался насквозь, и в ожидании Стаса я изучил его до последней детали и даже дважды или трижды пересчитал количество этажей в домах, стоящих за сквером. Троллейбусы подваливали к остановке, выгружались, загружались и отваливали от нее, унося свои скрипящие сочленениями туши дальше, а я все стоял, пряча руки по причине забытых перчаток в карманах китайского пуховика и этого самого китайца изображая глазами.

Я простоял так, ожидая Стаса, верные полчаса. Наконец к остановке стремительно подлетели агрессивно-красные «Жигули»-пятерка, затормозили, истошно возопив трущимся металлом колодок, ударились бортом переднего колеса о бордюр, сотряслись от удара и встали. Передняя дверца открылась, и Стас, выступив наружу ногой, прокричал мне, указывая на заднюю дверцу:

– Садись!

Дверца изнутри распахнулась. Я наклонился к ее проему – внутри было уже полно: трое, все как один в камуфляжной солдатской форме, лишь без погон, они подпрыгивали на сиденье, уминая себя к противоположному борту, мне предстояло поместиться четвертым.

– Ничего, ничего, пацан, ништяк! – сказали мне изнутри, почувствовав мое замешательство. – Залезай. Больше влезем – больше вломим.

– Давай скорее, – прикрикнул Стас. – Опаздываем!

Я навалился на того, что был с краю, подобрал остававшуюся на улице ногу, захлопнул дверцу и вжал себя на сиденье между нею и своим соседом.

– Ну ты садись, но другим не мешай, – с неудовольствием толкнул меня сосед локтем под ребра.

– Хрена ль толстый такой! – с тем же неудовольствием возгласил кто-то из середины спрессованной кучи.