Солнце сияло — страница 38 из 89

– Но это вроде только слова не его? – нерешительно вставился кто-то из тех, чьи щеки еще не знали наждачной прелести бритвы.

– Кой хрен слова! – коротко на этот раз отозвался лысоголовый человек-маска.

Юра, с которым мы сидели рядом, когда в разговоре выпадала пауза, просвещал меня, ху есть ху. Один среднего возраста, с косичкой, как и сам Юра, был бас-гитаристом и играл с Бочаргиным. Другой среднего возраста, без косички, но с такими длинными волосами, волнами спускавшимися ему на плечи, что будь они собраны в косичку, та вышла бы у него не короче, чем у бас-гитариста, сейчас был клавишником в довольно известной группе, но намылился оттуда делать ноги и, может быть, именно к Бочаргину. Третий среднего возраста, тоже длинноволосый, но с обширной пустошью на темени, гулял сам по себе, нигде не играл, хотя мог отлично работать и на кларнете, и как клавишник, а зарабатывал на жизнь в какой-то иностранной, американской, кажется, фирме, торгующей пылесосами. Пылесосы были необычные – эксклюзивные (слово, только входившее тогда в употребление), продавались не через магазины, а только через специальных торговых представителей фирмы, и сегодня нам еще предстояла демонстрация этого пылесоса. Претенденты на аттестат зрелости состояли при Бочаргине вроде того, что в должности оруженосцев, или, по-другому, были его школой , он их растил , позволяя брать у себя все, что возьмут, и, может быть, через какое-то время они бы влились свежей кровью в его группу.

Но меня больше всего интересовал, конечно же, человек-маска. Оказывается, так выглядел ветеран подпольного рока, легендарный гитарист, которого рвали на свои студийные записи десятки самых различных групп, и когда Юра назвал его имя, оно даже всплыло у меня в памяти – при всех моих не слишком обширных познаниях в отечественной музжизни. И оказался он совсем не так стар, как мне показалось по его виду, – немного старше тех, кого я определил как «среднего возраста».

– Это он на колесах сидит, уж сколько лет – что ж ты хочешь, – сказал в объяснение мне Юра.

– Я не понял. При чем здесь машина.

– Какая машина, – в голосе Юры прозвучало презрение к моей бестолковости. – Он даже взялся за косичку и пожамкал ее. – Это таблетки такие. Наркотик. Видишь, не пьет, только нюхает.

– И что ж, что не пьет?

– А то, что когда кайф наркотиком ловишь, то спиртное не лезет.

О самом Бочаргине Юра рассказал мне уже раньше. Бочаргин был накоротке со всеми: и с тем же Гребенщиковым, и с Макаревичем, и с разбившимся Цоем, они звали его в свои группы, но Бочаргину было дороже собственное творчество, и ради него он отказывался от всех соблазнов, выжидая, когда настанет подходящий момент для коммерческой раскрутки его музыки. Он только полгода как вернулся в Россию, больше двух лет прокантовавшись по заграницам, побывал и в Англии, и в Америке, прошел через лучшие студии, познакомился с Бобом Диланом и Элтоном Джоном, подружился с Питером Гэбриэлом, а «Пинк Флойд» взял для исполнения его композицию, но запись не состоялась из-за того, что они полезли в материал, стали кроить его под себя, и Бочаргин понял: нечего отдавать свое в чужие руки, нужно записывать самому.

– Дайте мне денег – и я переверну мир, – все так же сидя с засунутыми в карманы джинсов руками и выпяченной грудью, мрачно откомментировал Бочаргин чье-то сообщение, что запись саунда последнего альбома «Ганз энд роузиз» стоила будто бы полные триста тысяч английских фунтов. – Попробовали бы они без денег пропереться. А нам приходится.

Я поднялся и направил свои стопы к выходу из комнаты. Что-то меня стало укачивать. Во всяком случае, так я определил свое состояние. Хотя мне никогда не приходилось бывать в открытом море, и я не имел понятия, что это такое – морская болезнь. Но то, как меня мутило, очень напоминало описание этой болезни.

Выйдя из комнаты, я очутился в просторной зале, которая и организовывала пространство квартиры. Она находилась в центре квартиры, и из нее вели двери во все остальные комнаты. Когда мы с Юрой проходили к Бочаргину, я не разглядел залы, теперь увидел ее; прекрасная, наверно, была бы гостиная, занимай квартиру одна семья. Сейчас же она, подобно комнате Бочаргина, напоминала подвал, хотя обои и не были ободраны: висело два велосипеда на стене один над другим, так что верхний – совсем под потолком, стояла непонятного назначения, большая, пожалуй, стопятидесятилитровая, потемневшая от времени кадушка, в каких у нас в Клинцах хранят зимой на морозе квашеную капусту, громоздились древние, похоже вековые, три или четыре гардероба, сундуки, колченогие столы, стулья, ведра со швабрами, тазы… Голая, без плафона, словно раздетая, пищащая лампочка под потолком имела, видимо, самую малую мощность, какая только могла быть, и зала являла собой вид забытого временем товарного склада.

Надо сказать, меня жгло любопытством. В Клинцах и я сам, и все мои знакомые, и знакомые родителей жили, даже если и в тесноте, но в собственных домах, и хотя на примере квартиры Ульяна и Нины я познакомился с коммуналкой, все же, по сути, это была уже бывшая коммуналка. А той знаменитой московской коммунальной квартиры из песни Высоцкого – на тридцать восемь комнаток всего одна уборная – я никогда не видел. Правда, по количеству дверей, выходящих в залу, обиталище Бочаргина никак не тянуло на квартиру Высоцкого, однако же образ, похоже, был тот самый.

Один из двух коридоров, ответвляющихся от залы, привел меня в темный тупик, мрак которого уверенно свидетельствовал об общественном назначении помещений, которые должны здесь находиться. Я пошарил руками по стене около контуров филенчатых дверей, наткнулся на выключатели, и щели у косяков наполнились таким же бедным, как в зале, желтым светом. Ванная была большая, и сама ванна ютилась в углу, предоставляя простор для стиральных машин, бельевых баков и корзин, но чего здесь не было, так не было: летучих мышей. А они здесь, по всем данным, должны были бы водиться: изржавленные, будто изъеденные оспой трубы густо усеяны каплями конденсата – как в бородавках, стены и потолок – в коричневых разводах многочисленных протечек, и облупившаяся краска на них вздыбилась подобно рыбьей чешуе, – ванная комната напоминала уже не подвал, а пещеру. Туалет имел точно тот же вид. Так же чешуей щетинилась краска, так же был усыпан бородавками металлический сливной бачок, вознесенный над унитазом на двухметровую высоту. И так же тут, вопреки ожиданию, не висело под потолком летучих мышей. Зато два крупных упитанных таракана с замечательно длинными самоуверенными усами, не боясь света, неторопливо совершали променад поперек одной из боковых стен, с очевидностью полагая эти пространства своей вотчиной, дарованной им Создателем для кормления.

Второй коридор вел на кухню. После влажных пещер туалета и ванной я увидел пещеру сухую. В этой сухой пещере с дочерна закопченным потолком около одной из двух газовых плит священнодействовала над чугунным котлом, гудевшим на красном огне, пожилая троглодитка в застиранном зеленом халате из байки. Услышав мои шаги, она обернулась на их звук, молча перетерла в сознании мое приветствие – и заорала, вся затрясшись и сделавшись краснее огня под котлом:

– Нечего здесь! Вон отсюда! Жрете у Бочара водку и жрите, а сюда чтобы – ни!

Квартира и Бочаргин удивительно дополняли друг друга. Он был похож на нее, она на него. У него только такая квартира и могла быть; а увидевши квартиру, ты с непреложной ясностью понимал: Бочаргин только и мог быть таким, каким был.

– Поссал? – спросил меня, когда я вернулся в комнату, тот среднего возраста, что был бас-гитаристом и играл с Бочаргиным.

– И более того, – ответил я, не показывая вида, что внутри меня так всего и передернуло.

– Тогда давай покажи, что там у тебя в загашнике, – разрешающе сказал Бочаргин. Будто я и в самом деле просил, чтобы он послушал меня.

– Вот ту композицию, которую тогда, у себя, ближе к концу играл. Вот эту, – воспроизвел Юра тему. Воспроизвел точно, нота в ноту, как на уроке сольфеджио. Музыкальная память у него была отменная, сам бог велел ему стать музредактором.

Внутри у меня было такое сопротивление садиться за синтезатор Бочаргина, стоявший в дальнем углу, закрытый куском траурной черной материи, что я еле удержал себя от отказа. Я не отказался, потому что меня стали бы уламывать, меня уламывали бы – а я отказывался, и это выглядело бы так, будто я набиваю себе цену, возношу себя над всеми, дабы потом снизойти.

Никогда раньше не случалось со мной, чтобы не хотелось играть. Наоборот, приходилось обуздывать себя, чтобы не высунуться, когда никто не горит желанием слушать твои творения. А и обуздывая, зная, что не следует, все равно высовывался.

Но когда я подошел к синтезатору, снял с него покрывающий траур, увидел золотую латиницу, складывающуюся в волшебное слово «Emulator III» – машина, круче которой ничего не могло быть, – я физически ощутил, как внутри во мне словно бы выстрелила пружина, метнула меня в воздух, и я поплыл-полетел по нему – как это бывает иногда во сне. Тысячу лет я уже не сидел за синтезатором. Тем более за таким. Вернее, за таким – настоящим профессиональным синтезатором, на котором можно было сэмплировать хоть мычание коровы и стрекот кузнечика, – я вообще не сидел ни разу.

Уяснить, как он включается, как на нем ставится обычное звучание фоно, – на это ушло минуты полторы. Потом я прошелся по клавиатуре, пробуя ее упругость, приноравливаясь к ней, и, не оглядываясь на стол с сидящей вокруг компанией, с ходу въехал в ту самую композицию, о которой говорил Юра. Она отнюдь не принадлежала к тем, которыми я гордился, особо любил, выделял по какой-то причине из прочих. Но мне было понятно, почему Юра попросил начать именно с нее. Я в ней порядком оттянулся, смешав в кучу коней и людей. Коней и людей – в смысле, перемесив кучу стилей, как коктейль в миксере, возгнав их сначала в рвущую душу патетику, а затем над каждым безжалостно проиронизиро-вав, вплоть до срывов в конкретную музыку – и, судя по Юриным рассказам, такой микс был близок к тому, что делал сам Бочаргин. Конечно, играя вживую, без сэмплов, я не мог преуспеть в передаче конкретных звуков, но все же представление о них давало и фоно, а соль в конце концов была в ином.