вненно обворожительными мотыльками, которые, как нам кажется, отвечают на наш клееж несомненной благосклонностью, садимся в троллейбус, покупаем у водителя и компостируем четыре проездных абонемента – на всех, едем. и вот уже обескураженно кружим по какому-то незнакомому району, не понимая, как из него выбраться, и где наши несравненные мотыльки, и что произошло, почему мы без них; вот мы уже снова неподалеку от Нового Арбата, только на другой стороне улицы, сидим в решетчатой беседке детской площадки во дворе большого, стоящего покоем кирпичного дома, допиваем остаток водки из второй бутылки и мучительно раздумываем, что делать с бутылкой вина: таскать ее с собой нам уже в такой труд, что дальше невозможно, но и выпить ее – тоже никаких сил. «Кроме того, – кричит Стас, ухватив меня за лацканы пиджака, – слабое после крепкого пить нельзя: сшибет с ног, сам говорил!» «Фиг меня что сшибет!» – отвечаю я, отцепляя от себя его руки, но пить не собираюсь, и мы вновь принимаемся терзаться вопросом, что же нам делать с вином; а вот мы метелимся с целой кодлой подростков, унас уже ни вина, ни яблок – никаких пакетов в руках, мы со Стасом стоим друг к другу спиной, пацанов человек шесть или семь, и я чувствую: еще немного – и они меня завалят. Но звучит спасительный милицейский свисток, и мы вместе с пацанами на всей скорости летим от свистков, перемахиваем через низкий железный заборчик, перелезаем через высокий, так что приходится подтягиваться на руках, запинаемся, падаем, вскакиваем и летим дальше – лишь бы не попасть в руки милиции.
Сознание возвращается ко мне целиком в «Айриш хаузе». Мы со Стасом, помятые и растерзанные (у меня, нащупываю я, на пиджаке ни одной пуговицы), еле стоящие на ногах, толчемся на контроле у касс и требуем выдать нам два фирменных пакета взамен утраченных.
– Поймите, – стараясь придать голосу трезвую рассудительность, втолковываю я дюжему охраннику, вперившемуся в меня каменным безразличным взглядом, – мы увас сделали покупки, но вышло так, что мы остались без них.
– Не будем говорить – как! – таким же усиленно трезвым голосом говорит Стас.
– Да, это неважно, – продолжаю я. – Но мы как порядочные люди не можем вернуться домой хотя бы без ваших пакетов.
– Хотя бы без них, – подтверждает Стас.
– Без них мы – никак, – добавляю я.
Не знаю, чему мы обязаны щедрости охранников, возможно, не столько убедительности наших речей, сколько убедительности нашего вида, но со второго этажа «Айриш хауза» мы спускаемся на улицу с двумя заветными пакетами в руках.
Нина, увидев нас, схватила лицо в ладони. Как это в испуге делают многие женщины.
– Мальчики, что с вами?!
Испытывая распирающее меня до размеров Вселенной блаженное чувство довольства, я подал ей добытые нами в тяжелом бою фирменные пакеты «Айриш хауза», которые нес из магазина прямо за ручки, не посмев ни смять их в кулаке, ни сунуть, свернув, в карман.
– Прошу, – сказал я. – В целости-сохранности. Как новенькие!
Глава вторая
Деньги, выданные нам родителями в качестве подъемных, подходили к концу. Донышко в нашей кубышке уже не проглядывало, мы скребли по нему. И день ото дня скрести приходилось все усиленнее. Ни о сыре, ни о колбасе не было уже речи, мы сидели на хлебе, чае и кашах, на которые, казалось при дембеле, в гражданской жизни не согласимся даже под угрозой расстрела. Оказывается, у нас со Стасом из нашей казарменной щели было самое смутное представление о нынешней жизни. Конечно, мы слышали, что в стране инфляция, что все жутко подорожало, особенно жратва, но мы и не представляли, до какой степени, что прежний рубль – это теперь копейка. Мы, можно сказать, сорили деньгами – и вот досорились. Впрочем, если б и не сорили, то начали бы скрести по дну какой-нибудь неделей позднее.
– Твою мать! – сказал Стас, лежа на кровати с закинутыми за голову руками и шевеля пальцами ноги, воздетой на колено другой. – Грабить, что ли, идти?
– Грабить и убивать! – хохотнув, отозвался я со своей кровати у противоположной стены.
– Нет, – с серьезностью проговорил Стас, продолжая перебирать в воздухе пальцами. – Убивать не хочется. А грабить, глядишь, я скоро буду готов.
Ульян с Ниной предоставили нам каждому по комнате, но для нас еще привычно было казарменное скученное житье, мы перетащили мою кровать к Стасу, и сейчас, лежа, вели через разделяющее нас пространство комнаты пустопорожнюю беседу о нашем будущем.
– Начни грабить – там и убивать придется, – глубокомысленно хмыкнул я в ответ на слова Стаса.
– Иди ты! – вскинулся Стас – снова с той же серьезностью. – Убить! Не подначивай.
Ему, пожалуй, было сложнее, чем мне. Он вообще не видел, чем заняться. До армии он успел получить профессию радиомонтажника, даже поработал месяца два и очень надеялся устроиться в Москве снова паять микросхемы. «В Москве этих радиоящиков знаешь сколько? – говорил он мне в караулах. – Несметно, вагон и маленькая тележка. И там всегда людей не хватает, а с пропиской сейчас свободно, они за любые руки ухватятся – только умей что-то». Но никаких радиомонтажников нигде не требовалось. Наоборот: везде всех увольняли, в отделах кадров, куда он приходил, оглядываясь, словно за спиной у них кто-то подслушивал, сообщали паническим шепотом: «Сворачиваем производство, скоро вообще закроемся!» Сейчас все вокруг торговали, ездили за границу – в Польшу, Китай, Гонконг, – привозили шмотье и толкали его тут, как у кого получалось, – челночили, но заниматься челночеством – это Стасу не улыбалось. Он хотел делать что-нибудь руками, чтобы результатом его трудов выходило что-то осязаемое, просил Ульяна с Ниной помочь в поисках работы, но у тех пока ничего не выходило. Нина и сама уже была без места, а кооператив Ульяна по производству телефонных корпусов успешно дышал на ладан.
В отличие от Стаса мои планы были вполне определенны. Я знал, чего я хочу. Во всяком случае, чего я хочу сейчас.
Сейчас я хотел попасть на телевидение.
Год между армией и школой я околачивал достославным мужским местом груши в родном городе, занимаясь, по мнению родителей, неизвестно чем. На самом деле я много чем занимался, и отнюдь не только тем, что тратил направо и налево отпущенные мне природой запасы семенной жидкости. Во-первых, не так уж это ловко у меня получалось – тратить их, при том, что я, разумеется, не был против подобного разбазаривания. Но я не красавец – из тех, из-за которых теряют голову, – у меня нет ни жгучего взгляда, ни орлиного носа, ни иных выразительных черт. Я довольно обыкновенен: не слишком высок, хотя и выше среднего роста, не атлет, хотя вполне нормального телосложения и не слабак, я не брюнет, не блондин, а заурядный шатен. Я выделяюсь из общего ряда, когда начинаю действовать, делать дело, я осуществляюсь в движении, – но чтобы увидеть меня в деле, нужны условия. Кроме того, я не хотел связывать себя никакими долгосрочными обязательствами, при любых поползновениях на постоянство благосклонной ко мне гёрл давая от нее деру быстрее, чем черт от ладана, и потому мне приходилось довольствоваться благосклонностью, скажем так, одноразового свойства. А во-вторых, голод, что пек меня на своем огне, имел прежде всего отнюдь не сексуальный характер. Назвать его интеллектуальным? Это было бы весьма приблизительно.
Страстью познания? Слишком высокопарно и снова не точно. Но это был голод, натуральный голод.
За тот год я перечитал столько, сколько, по-видимому, не прочел за все предыдущие годы более или менее сознательной жизни. Торнтон Уайлдер, Олдос Хаксли, Варлам Шала-мов, Юрий Домбровский, Оруэлл, Волошин, Камю, Набоков, Осборн ухнули в меня, вот уж истинно, как в бездонную бочку. Я читал книги, журналы, брошюры, какие-то сколотые канцелярской скрепкой перепечатанные на машинке рукописи. У родителей одного знакомого был видак, я пересмотрел у него всего Феллини, Антониони, узнал Пазолини, Бунюэля, услышал о Кубрике, Формане, Бертолуччи. Еще я переслушал чертову уйму пластинок и всяких магнитофонных записей. Полный Бетховен и весь Шнитке, какого мне удалось раздобыть в нашем основанном раскольниками уездном центре, Гайдн и Гершвин на откуда-то залетевших к нам четырех дисках американского производства, Бриттен, Гу-байдулина, Рахманинов, Малер, Шёнберг, не говоря уже о всяких «Бони М», допотопных «Битлз», наших «Машине времени», Цое, Гребенщикове. Я хватал все вокруг, что попадалось, до чего не мог добраться, учась в школе, в которой, как под могильной плитой, был погребен под всеми этими биологиями, химиями, физиками с их несчетными законами и формулами, несомненно, необходимыми человечеству в целом и совершенно не нужными мне. Я жрал яства с пиршественного стола мировой культуры подобно оголодавшему волку, счастливо перезимовавшему зиму и вот дорвавшемуся до сытного летнего житья, я хавал все это безо всяких столовых приборов – пригоршнями, обеими руками, запихивая в себя сколько влезет, объедаясь, рыгая, страдая несварением. У другого моего знакомого обнаружился синтезатор, непрофессиональный, убогий, на то лишь и годный, чтобы бацать на нем вместо фоно, я выпросил его у моего знакомого – и насочинял кучу музыки, от симфонии до песенок на собственные слова.
Вся каверзность моей ситуации в том, что небу было угодно, как выразился приятель моего отца, создать меня человеком Возрождения. Иначе говоря, я и швец, и жнец, и на трубе игрец. Ну, касательно швеца и жнеца – фигурально, а что до трубы – то никакой фигуральности, из продольной флейты, во всяком случае, я извлеку хоть Моцарта, хоть «Под небом голубым» того же Гребенщикова. И до самой середины выпускного класса всерьез занимался станковой живописью, едва не разорив родителей на холстах и красках, а оставив живопись, накатал две повести, послал их в Москву в Литинститут и прошел творческий конкурс. Однако сдавать экзамены я поехал в Брянск – подав документы на истфак пединститута. У отца с матерью было подозрение, что я не слишком старался, сдавая экзамены, но на самом деле я их не сдавал вообще. Жил в общежитии, все вокруг готовились, зубрили, ездили в институт на консультации, а я просто таскался по городу, ходил в кино, вечером – на танцы в парк культуры. Не хотел я ни на истфак, ни в Литинститут, ни на живопись, ни еще куда-то. Свободы – вот я чего хотел. Ее одной, и ничего больше. Жить как хочу, делать что хочу, думать о чем думается, а не о чем меня будет заставлять какой-то тип с кафедры, потому что он, видите ли, защитил диссертацию и имеет теперь право вдалбливать за зарплату свои мысли мне в голову.