Солнце сияло — страница 41 из 89

Члену британского парламента (если то действительно был его член) нужны были сведения о технической оснащенности компании, численности сотрудников, зарплатах – и все это мне удалось выяснить. Я даже не ожидал, что дело окажется столь простым. Неделя разговоров в буфете Стакана – и всех трудов. Я думал, о чем не удастся получить сведений – так о зарплате, но удалось и о зарплате. У кого язык был замкнут на ключ, а у кого и без всяких тормозов.

– Благодарю вас, – произнес член парламента – слова, которые я понял и без перевода, – аккуратно вложил листы обратно в папку, защелкнул ее и, вытащив следом из кармана конверт, протянул его мне.

– Твой гонорар. Можешь пересчитать, – перевел мой друг пресс-атташе.

Я не сомневался, что пересчитывать нет нужды. Но руки у меня, словно сами собой, открыли конверт, вытащили оттуда кучу стодолларовых Франклинов и показательно, с ра-пидной замедленностью перебрали все портреты, один за другим – все десять.

– Да это тут ничего такого, это все нормально, – еще я пересчитывал деньги, посмеиваясь, скороговоркой посыпал бывший отличник философского факультета, увидев, должно быть, на моем лице что-то такое, что заставило его встревожиться. – Это Майкл от инвесторов. Компания же частная, акционируется, а они собираются покупать ее акции и, естественно, хотят иметь представление, насколько она твердо стоит на ногах. Частная же компания, все нормально!

Может быть, он говорил чистую правду и был прав – действительно ничего такого, все нормально, – не хочу судить: судейская мантия – наряд не для моих плеч. Но и сейчас, думая о том, как бы я поступил, знай, кому нужны мои сведения, я не уверен, что стал бы собирать их. Пусть и за деньги. Пусть даже это были бы вдвое, втрое большие деньги.

И долго же мне после при воспоминании о всей этой истории становилось погано на сердце. Ох, долго. Ох, погано. И нашим отношениям с бывшим отличником пришел на том конец. Я просто не мог его видеть. Некоторое время он мне звонил, потом перестал. А я с той поры опасаюсь людей с выдающимися носами. Конечно, мне известно, с чем молва прежде всего связывает у мужиков величину носа, но у меня, в свою очередь, прежде всего другие ассоциации.

Занятый своей жизнью, я довольно плохо видел и понимал, что происходит вокруг. Мне было не до того. Слишком уж трепал и полоскал меня ветер личной судьбы. Слишком часто он дул с ураганной силой. Буду честным, я не осознал по-настоящему, что произошло, и после событий первых дней октября, когда пушки танков, стоявших красивым (каким-то парадным!) косым рядом на широком мосту через Москву-реку, садили боевыми снарядами по Белому дому, расстреливая Верховный совет. Хотя за день до этого сам полежал под обстрелом неподалеку от родного Стакана. Группа, выделенная мне для съемок очередного интервью (с Николаем при камере – я старался, если возможно, работать с ним), возвращалась в родное стойло, по времени было совсем не поздно, но октябрь – сумерки уже неукротимо перетекали в ночной аспид, и еще с проспекта Мира, вскоре после «Алексеевской» (остававшейся пока «Щербаковской»), выехав к простору Звездного бульвара, мы увидели празднично расчерчивающие густо синеющее небо красные нити трассеров. Они поднимались из-за крыш домов пересекающимися наклонными строчками, простегивали собой синее полотно воздуха, устремляясь к зениту, и так это было живописно! О, салют в нашу честь, запомнилось мне, проговорил звуковик, пригибаясь и выворачивая голову, чтобы срез окна не мешал ему наблюдать феерию пошива некоего невиданного гигантского одеяния.

Никто из нас не сообразил, что происходит. Мы свернули с проспекта, промахнули мимо акулье-стеклянного оскала кинотеатра «Космос» на холме слева по ходу, заложили вираж перед трамвайными путями, вылетая на Королева, и лишь тут, когда сквозь звук ревущего мотора прорвались бухающие звуки выстрелов, до нас стало доходить, что вокруг творится нечто не просто необычное, но страшное. Однако по инерции мы домчали почти до самого телецентра, и водитель наш бросил ногу на педаль тормоза, только когда одна, а затем и другая из красных нитей вдруг устремились прямо на нас, пролетая над головами, показалось, в каком-нибудь метре. То вокруг зеркального куба Стакана носились, бессмысленно поливая вокруг себя свинцом, непонятно что и от кого защищающие бронетранспортеры.

О, как мы один за другим посыпались из машины. Я, например, даже не помню, как оказался на асфальте за большим фундаментным блоком, почему-то стоявшим здесь. Это было как раз перед тем, как направляемый неизвестно кем грузовик врезался в стеклянную стену Стакана рядом с главным входом и кто-то убил одного из бойцов «Вымпела» – отряда, охранявшего Стакан. Трассы крупнокалиберных пулеметов, лившиеся из бронетранспортеров, после этого опустились на землю. Николай, укрепив камеру на плече и вставши за деревом, начал снимать. Он снимал, перебегая с камерой на плече от дерева к дереву, переползая от одного фундаментного блока к другому, а я зачем-то бегал и переползал за ним, хотя в этом не было никакого смысла. Мне почему-то казалось необходимым быть рядом с ним, я не мог его оставить. Вернее, так: я думал, если попадут в него и он не сможет снимать, то я, во-первых, должен оказать ему помощь, а кроме того, перехватить камеру и продолжать съемку.

Впрочем, не попали ни в него, ни в меня. А я лично видел троих раненых. И слышал потом, будто в больницы было доставлено больше ста человек.

И вот, однако же, несмотря на все это, происходящее отнюдь не виделось мне ликом самой истории, каким было в действительности. И если меня так заклинило на желании сделать интервью с Горбачевым, то потому, что его имя было для телевидения под пудовым замком.

Кто из людей власти говорит теперь, что после августа 1991-го не существовало никакой цензуры, тот лжет. Не существовало официально, в виде специального учреждения. А так, без всякого редуктора в виде этого учреждения, – сколько угодно. И на любое появление Горбачева на экране был наложен запрет. Бывший и единственный президент СССР не должен был возникать в электронном образе ни при каких условиях и ни при каких обстоятельствах. Он и не возникал. Нигде, ни на каком канале. Даже и том, о техническом оснащении которого и зарплатах сотрудников я был теперь так хорошо осведомлен и который считался абсолютно независимым.

То, что Терентьев подпишет мне заявку на интервью с Горбачевым лишь под угрозой смертной казни, я понимал. А получить бригаду на съемку, аппаратуру, машину для выезда без его подписи было невозможно. Его подпись была тем волшебным словом, которое распечатывало пещеру разбойников, – и после этого уже иди, Аладдин.

Тренируясь в подделывании его подписи, я перевел тонну бумаги. После чего, сравнивая подлинную руку Терентьева и свою, перестал находить отличия.

– С Горбачевым интервью делать? – принимая от меня идеально, по всем правилам оформленную заявку с «подписью» Терентьева, произнесла грозная хозяйка технического хозяйства канала, женщина лет сорока, большая, мясистая, всей своей физической сутью приговоренная сидеть на каком-нибудь небольшой величины властном стуле и раздавать налево-направо милости и затрещины, – более, впрочем, грозная видом, чем в действительности. – Давно пора ему эфир дать. А то уж кто только языком не промолотил, а его все нигде.

О запрете, наложенном на появление в эфире последнего главы СССР, было ей неизвестно. Не по ее функциям было знать об этом. Ее дело было обеспечить редакции техникой, согласовать время выезда бригад, следить за неукоснительным соблюдением составленных графиков. Она должна была принять мою идеально оформленную заявку – и она ее приняла.

Горбачев откликнулся на мою просьбу об интервью мгновенно. В два часа дня я позвонил его помощнику, а в два тридцать помощник уже звонил мне с предложением времени и места встречи. Время встречи я не помню, а место было вполне естественное – здание горбачевского фонда на Ленинградском шоссе. Вернее, не здание, а офис в этом здании, потому как само здание у Горбачева, скинутое ему было с барского плеча новой российской властью, было к тому времени за критику этой власти уже отобрано.

Я собирался записать минут сорок пять – пятьдесят беседы, чтобы потом, отшелушив эканье и меканье, выклеить для эфира минут пятнадцать-двадцать, но Горбачев говорил часа два – оператор, делая мне безумные глаза, только менял кассеты. За все эти два часа я едва сумел задать десяток вопросов – Горбачеву они были нужны, как бензину для горения солярка. Не задай я ни одного вопроса, он бы и так говорил два часа, не останавливаясь. Он сидел в черном кожаном кресле каких-то необъятных форм, сиденьем и спинкой у кресла служили необыкновенно пружинистые, легко отзывавшиеся на малейшее движение тела подушки. Говоря, Горбачев энергично жестикулировал, подавался ко мне, и подушка-сиденье, послушно отзываясь, постоянно так и подкидывала его: вверх-вниз, вверх-вниз. Потом мне было трудно монтировать: он все время скакал в кадре, как мячик, и на какие-то его существенные слова, которые, я полагал, нельзя выбросить, мне приходилось подставлять в кадр то его руки, то интерьер комнаты, где он давал интервью, а то и самого себя, с внимательным видом внимавшего этим словам.

– Понимаете, Саша, – говорил Горбачев, обращаясь ко мне так, словно мы были давно и хорошо с ним знакомы, почему он и решил доверить моей персоне самые свои сокровенные мысли. – Видите ли, Саша…

Он так изголодался по возможности публичного высказывания, что из него било, как из неукротимого исландского гейзера. Впрочем, почему гейзера. Это было вулканическое извержение – столб огня, поток лавы, раскаленные каменные бомбы, летящие в небо.

Если я не упомяну о том, что мне было лестно сидеть напротив него, видеть его так близко – рядом! – разговаривать с ним и слышать его обращение ко мне: «Саша!», картина того интервью будет неполной и искаженной. Мне было ужасно лестно, жутко лестно. Я буквально плавился от тщеславного счастья. Словно и в самом деле стоял у жерла извергающегося вулкана. Кто бы и что сейчас ни говорил, но я считаю и, четвертуйте меня, с того не сойду: следующее историческое лицо двадцатого века в России по крупности за Сталиным – это Горбачев.