Солнце сияло — страница 50 из 89

– Может быть, тебе подойдет что-то из его одежды? – спросила Нина у меня из-за плеча. – Возьми. Все равно отдавать в церковь. А так памятью будет.

– Почему дядь Саня должен брать одежду дяди Стасика? – громко подала голос Лека. – А что будет носить дядя Стасик, когда вернется?

Она всюду ходила за нами, прислушиваясь к каждому нашему слову, и весь вид ее откровенно свидетельствовал, что прямой смысл произносимых слов не удовлетворяет ее ни в малой мере и она пытается проникнуть в тот, тайный, который мы от нее скрывали.

– Дядя Стасик, моя милая, уже не будет носить эту одежду, – сказала Нина, взглядывая на дочь с выражением бесконечной правдивости. – Он слишком далеко уехал. Он навсегда уехал. Он не вернется.

– Но это его вещи, – настойчиво проговорила Лека. – Нехорошо пользоваться не своими вещами.

Похоже, она или отвыкла от меня, воспринимая теперь как чужого, или была так сердита за мое исчезновение на полтора года. Когда мы с Ульяном переступили порог, она не бросилась ко мне, как прежде, не повисла на шее, крича «Дядь Сань!», а даже отпрянула в сторону – только я шагнул к ней, чтоб поздороваться, и спрятала руки за спину, глядя на меня с настороженной строгостью. У нее был такой взгляд – меня въяве пробило током. Она оправдывала свое имя, еще как оправдывала!

– Вещи не должны пропадать бесцельно, – ответила Леке Нина с нравоучительностью. – Вещи должны служить людям.

– Я не хочу, чтобы дядь Сань носил вещи дяди Стасика, – сказала Лека, пробираясь между нашими ногами в комнату. – Возьми магнитофон, дядь Сань. Магнитофон не надо надевать на себя. – Она прошла к изголовью кровати, присела перед магнитофоном и глянула оттуда на Нину: – Пусть дядь Сань возьмет магнитофон.

Палец ее ткнулся в кнопку пуска, та щелкнула, в динамиках зашипело, мотор потянул ленту, и умирающий от СПИДа Меркьюри хрипло вывел свое страшное и гениальное «Show must go on!»

Мы с Ниной переглянулись и, не сговариваясь, попятились от порога Стасовой комнаты, так и не переступив его. Мы не сказали друг другу ни слова, но в глазах у нас у обоих стояло: «Она знает? Если она знает, то что? Или же она просто чувствует что-то?!»

– Почему эта пленка стоит в магнитофоне? – произнесла Нина. В голосе ее я услышал дрожь. – Ты что, заходила сюда раньше и поставила?

– Зачем мне сюда было заходить, – ответила Лека. – Дядя Стасик всегда слушал эту песню. Ты что, не знала?

– Нет, не знала. То есть да, знала. Но забыла. Из головы вылетело, – с откровенным облегчением отозвалась Нина. И спросила: – Почему ты не хочешь, чтобы дядя Саня носил вещи дяди Стасика?

– Потому, – упрямо проговорила Лека.

Она блюла интересы Стаса? Или все же ей было обидно за меня, что мне предлагается донашивать за ним?

Впрочем, так или не так – это не имело значения. Я не чувствовал в себе сил взять ни Стасов пиджак, ни магнитофон – ничего.

– Отдай в церковь, – сказал я Нине.

За столом в их кухне-столовой мы просидели немерено сколько времени. Пили чай, выходили в туалет за темной комнатой, служившей, должно быть, когда-то гостевым залом борделя, возвращались – и снова пили: чайник за чайником, чайник за чайником, одна заварка сменяла другую. После застолья естественным ходом вещей мое пребывание здесь должно было завершиться прощанием, но я все оттягивал этот миг: пока я был с Ульяном, Ниной и Лекой, я словно бы еще не до конца расстался со Стасом, он словно бы продолжал жить, хотя я собственной рукой бросил горсть суглинка ему на гроб.

Трапеза, как известно, смягчает самые жестокие сердца, умилостивила она и Леку. Наследница древних эллинов обратилась ко мне раз, обратилась другой, ответила на мой вопрос, ответила еще на один, и я понял, что ее расположение возвращено мне.

– Хочешь послушать, как я играю? – спросила она.

– Ты? Играешь? – удивился я, понимая следом, что сморозил глупость. Сейчас эта наследница вновь закроет для меня свое сердце – и будет права: а почему нет, почему ей не играть, когда в доме стоит пылится «Бехштейн» и оставившие его хозяева ждут «лучших времен» на другой стороне земного шара, а само это словосочетание суть эвфемизм «навсегда»?

Наследница древних эллинов была, однако, щедра в своей милости ко мне.

– Да, я уже во втором классе Гнесинской школы, – сказала она с кроткой смиренностью, из-под которой так и рвануло неусмиренной гордыней.

– И ты тому виной! – наставил на меня указательный палец Ульян.

Теперь я уже не стал выражать своего удивления. Конечно, мое предложение отдать Леку в консерваторию было не более чем зубоскальством, но кто же не знает, что самые серьезные последствия произрастают из шуток.

– С потерей целого года. Заново пришлось пойти в первый класс, – не без укоризны в мой адрес добавила Нина.

– А, подумаешь! – с небрежностью откомментировала Лека.

Этюды Черни, «Бабушкин вальс» и вальс Грибоедова, адаптированный Чайковский и Моцарт, а под занавес «К Элизе» Бетховена – я получил полную порцию тех опусов, что положено отыграть ученику первого класса специализированной музыкальной школы. Ульян с Ниной сидели красные, будто только что после бани, переполненные гордостью за свое древнегреческое создание. Нина, та проигрывала с Лекой каждый такт, и каждый Лекин сбой или неуверенно взятый аккорд отражались у нее на лице едва не физической мукой. Судя по всему, ей была уготована судьба раствориться в дочери, как куску рафинада в стакане чая.

Странное, однако, дело: Лека примирила меня с неизбежностью моего ухода из их дома. Она самоупоенно демонстрировала мне на вывезенном из побежденной Германии «Бехштейне» свои достижения, Нина с Ульяном пылали в родительском чувстве гордости за нее, и я ощутил: жизнь идет, жизнь не кончается, и ничья смерть не может остановить ее для живых. Мой сиамский близнец отделился от меня, обрел собственный кровоток, существовал уже сам по себе, – должно было то же и мне.

– Не пропадай, – обнимая меня и похлопывая по спине, сказал Ульян.

Мы стояли на пороге, и в открытую дверь остро тянуло запахом тлена, исходившим от лестницы, прожившей свой век в нищете и нечистоте.

– Звони. Заходи. Правда-правда, – сказала Нина.

– Дядь Сань, если вы не будете появляться, я вас разлюблю, – сказала вернувшая мне расположение Лека.

С межмаршевой площадки, по-тюремному освещенной из-под потолка перекошенным запыленным окном, я обернулся к ним и помахал рукой.

Они, все трое, тотчас ответно вскинули руки и тоже замахали мне.

И тут, в этот миг, я ощутил их Атлантидой, обреченной на затопление взбесившейся водной стихией. Они уже остались единственными жильцами во всем подъезде. Внизу, в квартире под ними, была фирма, фирма была над ними, у них обрезали газ, потому что газовая труба чем-то мешала фирмам, и сколько они ни требовали справедливости по ДЭЗам и управам, никто им трубу не восстановил. Им пришлось покупать электроплиту, но дом их числился газифицированным, и они платили за свет по двойным расценкам – словно никто у них никакую газовую трубу не обрезал. Взбесившаяся водная стихия перекатывала свои валы по всему пространству их Атлантиды, и что могло помешать этим валам поглотить ее безвозвратно?

– Держитесь! – крикнул я на ходу, продолжая махать рукой.

Едва ли они поняли смысл, который я вложил в это восклицание. Но, продолжая движение вниз, я еще успел увидеть, как они, снова все трое, согласно закивали мне.

– И ты держись! – крикнул мне вдогонку Ульян. Думаю, его пожелание имело отношение к причине, по которой я оказался у них, куда большее, чем мое.

Легко дать совет «держаться». Пойди исполни его.

Состояние, в котором я находился в те месяцы – после убийства Стаса, – вероятно, и называется депрессией. У меня словно отключило все чувства. Рассказанный в компании анекдот, над которым все укатывались до слез, оставлял мои лицевые мускулы неподвижными. Очередной Фассбиндер по телевизору, от фильмов которого я прежде балдел и тащился, теперь ни в малой мере не трогал меня, я смотрел на экран и не мог врубиться. Я не приходил в бешенство от имевшей все сертификаты качества кинопленки, оказавшейся после проявки бракованной (что обрекало на пересъемку, автоматом увеличивало бюджет ролика на четверть и полностью съедало мой гонорар). Меня, наверное, можно было колоть булавками – я бы и не заметил уколов. Я напоминал себе робота: программа заложена – и он что-то делает, поворачивается, движется, совершает всякие манипуляции, но не сверх того, ничего иного, кроме предусмотренного программой.

У меня еще не было в жизни смерти столь близко. Оказывается, два года казармы впаяли нас со Стасом друг в друга с такой силой, что я не отодрал его от себя и за те полтора года, что прошли с той поры, когда он меня так подло подставил. Оказывается, я был не свободен от него в той же мере, что он от меня – разрисовывая мое имя в записной книжке всякими невнятными пометками и знаками. Он разрисовывал тогда; теперь, мысленно, разрисовывал его имя я. Только знак смерти, осеняющий его имя, имел не метафорический, а вполне физический смысл.

Скверно написанные отечественные детективы, что пахучим навозом вывалились на книжные развалы в середине 90-х, велят в случаях, подобных моему, самому заняться расследованием, распечатать тайну – и выпустить на волю ангела возмездия. Другими словами, следуя правилам, что навязывает это чтиво, я должен был взяться за поиски убийц Стаса сам.

Я, надо сказать, и попытался. Не потому, что решил последовать этим правилам, перепутав жизнь с чтивом. Я должен был попытаться – так во мне все вопило протестом. Слишком высокую плату определили Стасу с Федей за свою безопасность эти подонки, что соблазнились паршивой кучей бабла в пакете «Айриш хауза». Тем более что следствие, как я узнал от Ульяна с Ниной, несмотря на то, что рыло землю, докопаться ни до чего не могло. Но ничего не получилось и у меня. Я оказался не лучше тех типов, что приходили ко мне. Если не бездарнее, то беспомощнее – вот точно. Со мной элементарно никто не стал разговаривать. Даже те киоскеры из рухнувшего Фединого хозяйства, которых я знал. А казаки, с которыми был на стрелке, сделали вид, что впервые меня видят. И куда, к кому мне было идти еще?