Между тем чисто внешне все в моей жизни в этот период обстояло благополучно. Лёня Финько объявился у меня в телефонной трубке с предложением о новом клипе, причем вполне профессиональной, даже имевшей некоторую известность группы, и всю осень и начало зимы я протусо-вался с компанией безбашенных молодцев, пивших без меры водку, а если не пивших ее, то без меры куривших травку, но умудрявшихся при этом и репетировать, и записываться, и давать концерты – чем они у меня, в отличие от Бочаргина, и вызывали симпатию. Чего, однако, я не мог сказать об их музыке. Наверное, потому я и скрыл от них свою музыкальную просвещенность, и они только удивлялись советам, которые я время от времени решался давать им. Правда, в конце концов мы рассорились. В те деньги, что они выделили для клипа, можно было уложиться, лишь делая его на коленке – почему Лёня и отбросил его мне, – но они еще и хотели, чтобы клип выглядел дорогим, как у Майкла Джексона. Так они все время приговаривали. Я думал, они шутят, и сам пошучивал по этому поводу, но, когда подошла пора смотреть готовый клип, выяснилось, что они отнюдь не шутили. Тогда-то я, защищаясь, и выдал им свое мнение об их музыке. Чего, конечно, не следовало делать, нужно было удержаться. Ведь количество денег, которое они выделили для клипа, не имело никакого отношения к их музыке.
Впрочем, все это была нормальная рабочая шелуха, и вскоре после этого клипа Лёня подкинул мне для съемок рекламный ролик. Ситуация была та же, что и с клипом: жалкие деньги и желание такой картинки, чтобы казалось, будто в нее вбуханы миллионы. Причем не рублей, а долларов. (Именно на этом ролике купленный мной «Кодак» оказался бракованным: выбросил фортель с красным цветом.) Тем не менее реклама была снята, принята заказчиком и пустилась в назойливый путь с экранов телевизоров к подсознанию потребителя. Кроме того, на ее съемках я впервые поработал с кинокамерой самостоятельно. Чего совсем даже не планировалось. Планировалось, что, как и раньше, оператором будет Николай. Но это уже был 1995 год, российская армия начала в Чечне боевые действия, и Николая срочным порядком, объявив ему о том накануне моих съемок, командировали снимать усмирение мятежников. Найти ему замену не стоило ничего. Но я решил: это мне знак – пробуй сам! – и все вышло. Учиться плавать, когда тонешь, – вернее всего.
Нет, жизнь шла, неслась, летела – не останавливалась. Остановился я. Не знаю, как это объяснить. Возможно, здесь уместно сравнение с нашей способностью осязать.
С работой всех тех рецепторов, которые позволяют нам различать горячее и холодное, кислое и сладкое, острое и пресное. Вот я перестал осязать жизнь. Она стала для меня не горячей, не кислой, не острой. Не пресной даже. А безвкусной. В ней не были соли, пряности – не было собственно жизни. Так, какое-то инфузористое существование белкового тела – употребляя определение классика всесильного и верного учения, которое я еще успел поизучать в средней школе и в армии на политзанятиях.
В этом инфузорном состоянии я и женился.
Я помню, как и с чего это все началось, с такой подробностью, что мог бы и сейчас, задним числом, прохронометрировать те события.
Чего я не помню – это что я делал на метро «Сухаревская», по какой причине оказался там. Я помню себя с того момента, когда стою на эскалаторе, совершающем бег вниз, середина пути, уже в конце туннеля ясно видна стеклянная будка дежурного, торчащая там поставленным на попа аквариумом. Женщина в красном шарфе, окликнувшая меня с соседнего эскалатора, идущего вверх, была мне незнакома. Но тем не менее окликнула она меня, не кого другого: наверное, не я один был на эскалаторе Александр, но смотрела она на меня. Наши взгляды пересеклись, и женщина, в красном шарфе поверх серой дубленки, крикнула:
– Подождите меня внизу! Я сейчас спущусь.
Я стоял около будки дежурного и копался в памяти, стараясь понять, знаю ли я ее. Нет, я не мог ее вспомнить. Но она окликнула меня по имени, значит, она меня точно знала.
Ее шарф я увидел, едва она там, наверху, ступила на эскалатор. Такой булавочный укол маяка во все обнимающей тьме ночного моря. Только не я двигался к нему, а он ко мне, увеличиваясь в размерах и по мере приближения делаясь все ярче и ослепительнее.
– Что с вами? Что-то случилось? У вас такое лицо… – сказал огонь маяка, соступив ко мне с эскалатора.
– А у вас такой шарф, – сказал я.
Надо же было что-то ответить ей. А что вы можете ответить человеку, который заявляет вам, что у вас не в порядке с лицом, да которого вы вдобавок еще и не узнаете?
– Шарф? – Она автоматически взглянула себе на грудь, где шарф, выскользнув из-под другого конца, заброшенного за спину, стремил свой огонь вдоль борта дубленки далее вниз, чтобы догореть тяжелой витой бахромой уже едва не у колен. – А, шарф! А что шарф?
Я сбил ее с толку своим ответом. Привел в замешательство. Подстрелил, как утку в полете.
– У вас не шарф, а маяк, – просветил я ее.
Что ко мне привязалось это сравнение? Никогда в жизни я не был у моря и, соответственно, никогда в жизни не видел никаких маяков, тем более из ночного моря.
– Шарф? – снова переспросила она. И оправилась от замешательства. – При чем здесь мой шарф? Я спрашиваю, что у вас случилось?
Вот теперь, вслушавшись в ее благожелательные, исполненные сердечности и участия интонации, я ее узнал. И потом она признается мне, что, конечно, не выражение моего лица заставило ее окликнуть меня. Она, как выяснится, уже и раньше пыталась меня «окликнуть». Но только у нее не получилось. На ее просьбу по телефону дать мой новый номер детский голос на Арбате ответил, что я теперь живу без телефона и вообще неизвестно где. Если неизвестно где, то откуда известно, что без телефона, спросит она меня, пересказывая сюжет со звонком – справедливо усматривая в подобном ответе отсутствие логики. Что ты хочешь от ребенка, заступлюсь я за Леку. Но каков ребенок, с неостывшим чувством негодования откомментирует она. На это я уже предпочту не отвечать.
Что заставило ее разыскивать меня? Как я мог вызвать к себе интерес в том состоянии, в каком предстал перед ней при нашем знакомстве (если только мое злосчастное появление в венерологическом кабинете можно назвать знакомством)? По моим представлениям, я должен был вызвать у нее как мужчина если уж не чувство брезгливости, то, по крайней мере, отторжения. Жалкое это зрелище – человек, вывороченный наружу всеми потрохами своей жизни. Потрохам положено скрываться во тьме брюшины; они не предназначены для всеобщего обозрения.
И вот, однако, она меня даже разыскивала – несмотря на все мои потроха. О чем, впрочем, когда мы стояли около аквариумной будки дежурного по эскалатору на метро «Сухаревская», я не имел понятия и не догадывался. Что, разумеется, не могло быть помехой бурному развитию романа, и дня через три я уже вовсю пасся на берегу, с которого мне посветил ее маяк. А еще через три месяца, ранним летом, она стала моей официальной женой.
Ее звали необычным и благоуханным именем Флорентина. (Везет мне в жизни на встречи с необыкновенными именами. Что бы это могло значить?) Она была старше меня на восемь лет (чего два года назад, лечась у нее, я и не заметил – так она была очаровательна и прелестна, да еще с этой доброжелательной сердечностью в обращении), и я женился на ней – будто изголодавшийся младенец припал к материнской груди. Я женился на ней – как ребенок, оставленный один в запертой квартире, вдруг слышит корябанье ключа в замке, летит к двери и утыкается в тепло материнских ног словно в желанное тепло самого мира. Когда мы некоторое время спустя после официального заключения нашего брака ездили в Клинцы для представления моим родителям, мать, смятенно уединившись со мной, спросила, умудренно и проницательно глядя мне в глаза – как это она всегда умела: «Ты женился на ней, потому что она легла с тобой в постель, а со сверстницами не получалось, да?»
О, мать тогда здорово позабавила меня. Или в их молодости это было так? «Нет, я ее полюбил», – сказал я матери.
Я ее действительно полюбил. Как полюбил бы любую другую, которая встретилась мне на пути в тот момент и вдруг пожелала бы разделить со мной не только постель, но и самое жизнь. Она спасла меня. Разве можно не полюбить своего спасителя? Она дала мне возможность вновь почувствовать вкус жизни, вновь увидеть ее цвета, вновь обонять ее запахи. Она и в самом деле оказалась для меня маяком. Она указала мне путь из одиночества, куда загнала меня смерть Стаса. Я имею в виду то одиночество, которое внутри нас и не зависит от плотности наших контактов с миром. Плотность может быть неизмеримо высокой, но внутри у тебя такая разреженность – словно там абсолютный вакуум. Нужно, чтобы кто-то вошел в этот вакуум, заполнил его собой.
Флорентина его и заполнила.
Хотя, стоит сказать сразу, она оказалась фруктом подиковинней, чем ее имя.
То, что я был ее четвертым официальным мужем, – это, в конце концов, не самое существенное. Вот почему она разыскивала меня, ответ, к которому я приду, – вот что важно. «Соблазнил девушку боевой булавой», – скажет она мне как-то – еще когда мы не были мужем и женой официально. С той скользящей, словно бы опровергающей серьезность произносимых слов усмешкой, с какой женщины признаются, как правило, в сокровенном. Поживши с нею, я вынужден буду заключить для себя, что она, вероятно, была достаточно искренна в этом признании. Дело в том, что в наследство от отца мне досталась одна физическая особенность: у меня короткая крайняя плоть, и я весь на виду – в любых обстоятельствах. Можно сказать, я обрезанный – но не хирургическим ножом, а самой природой. Получается, эта моя природная особенность и заставила ее разыскивать меня. Вопреки тому положению, в каком я предстал перед ней. Хотя, возможно, что и не вопреки. Может быть, благодаря. У нее было несомненное пристрастие к гнильце. Ей непременно нужно было яблочко с червоточиной – как наверняка более вкусное.
А кроме того, собственно любовное действо стояло для нее на каком-то десятом месте. Вернее, оно было для нее не столько актом физическим, сколько созерцательным. Ох, она и намучивала меня, прежде чем мне удавалось прорваться сквозь выставляемые ею заграждения к желанной цели. Она относилась к любовному действу как к созерцанию картины в каком-нибудь Пушкинском музее. Или в Третьяковской галерее. Как к просмотру фильма Тарковского. Только этой картиной и этим фильмом был я. Ей нужно было насмотреться на меня, наползаться по мне, начмокаться, для чего ей могло быть мало и двух часов, а мне оставалось уже завершение м