Но, к моему удивлению, ничего у них не вышло. Во всяком случае, прямо сейчас, с наскока. Жертва оказалась исключительно пираньеустойчивой. Казалось, она готова поддаться на уговоры, казалось, она уступала натиску, все больше и больше слабела – и вдруг уверенным сильным движением разметала вившуюся вокруг стаю и выплыла на чистую воду.
– Я должен еще подумать, – произнес молодой Хемингуэй из жилища над лесопилкой, и было это сказано так, что продавцы, только что являвшие собой саму деятельность и напор, вмиг лишились всякой энергии, поскучнели и оставили свою несостоявшуюся жертву в покое.
Но все же я посчитал нужным выйти из магазина следом за ним.
– Э-эгей, – позвал я мужчину. – Эгей, постойте!
Он так и сделал: остановился и обернулся.
– Да? Вы меня?
– Не кого другого, – кивнул я, подходя. – Хотел вас предупредить об одной вещи. На всякий случай. Я сейчас присутствовал при вашем разговоре касательно пульта.
– Да-да, заметил, вы слушали, – отозвался он заинтересованно. – И что? Дорого, полагаете?
Я не смог удержать себя от улыбки. Он был настоящий лох, как ему и удалось так лихо стряхнуть с себя всю эту насевшую на него в жажде богатой добычи свору?
– Нет, не в цене дело. Цена – это как карман позволяет. Вам сам пульт не подходит. Это совсем не то, что вам нужно.
Пусть мне простится сравнение, что я должен употребить, но точнее, как ни исхитряйся, не скажешь: лицо его – в пандан мне – озарилось улыбкой. Оно именно озарилось; если моя улыбка, ощутил я в этот момент, отдавала невольным высокомерием посвященного , то в его улыбке была абсолютная чистота жанра: он обрадовался – и это чувство естественным образом выразилось улыбкой.
– Значит, не то, что мне нужно, – проговорил он. – Я так и думал. Вы подтвердили мои ощущения. Благодарю вас.
– Не за что, – сказал я. – Но лучше, если вам что-то требуется, в следующий раз приезжать с кем-то, кто разбирается, что к чему.
– Да, это, конечно, так, – согласился мужчина. – Но я пока только присматриваюсь. Я еще не знаю пока.
– Что вы не знаете?
– Стоит ли овчинка выделки. – Он снова улыбнулся. Но теперь это была не та, не прежняя улыбка. У этой
улыбки был несомненный подклад. Он сказал ею много больше того, что произнес. Однако что именно он сказал, было мне непонятно.
Тем любопытней мне стало, что значила эта его улыбка.
– Занимаетесь музыкой? – спросил я.
– Не совсем. – Улыбка на лице мужчины все так же выдавала какую-то его тайну, но все так же эта тайна была мне недоступна. – А вы музыкант?
– Тоже не совсем, – ответил я и расхохотался. Что говорить, это было комично: один не совсем занимается музыкой, другой не совсем музыкант, однако же оба таскаются в магазин, торгующий музыкальной техникой.
– Но в музыкальной технике вы разбираетесь? – спросил мужчина.
– Не совсем, но разбираюсь, – продолжил я все в прежнем духе.
Мужчина оставил мою словесную игру без внимания.
– Тогда мне нужно с вами посоветоваться, – услышал я от него. Он откровенно обрадовался пришедшей ему в голову мысли. – Как у вас со временем? Не подъедете со мной? Здесь недалеко. Пять минут – и мы на месте. Вон моя машина припаркована.
Разговаривая, мы двигались к залитой потоком машин Пресне, и до серой «Вольво», на которую указал мужчина, оставалось шагов сорок.
– Так что, как? – потеребил он меня.
Со временем у меня все было в порядке. Я был хозяином своего времени и располагал и часом, и двумя, и тремя. И почему мне было не посвятить их человеку, вызывавшему у меня симпатию?
– Что ж, давайте, – согласился я.
Мы подошли к машине, сигнализация ее пискнула, вер-ноподанно демонстрируя хозяину готовность машины распахнуть двери, сели – и через четверть минуты влились в катившуюся по широкому рукаву Пресни автомобильную лавину.
– Давайте познакомимся, – отнимая правую руку от руля, протянул ее мне молодой Хемингуэй. – Сергей меня зовут. Ловцов.
Вот так произошло наше знакомство.
Ловец оказался владельцем фотомагазина на Новом Арбате – неподалеку от дома Ульяна и Нины, где началась моя московская жизнь. Сам магазин находился на первом этаже и занимал совсем небольшое помещение, а на втором этаже Ловцу принадлежало еще одно помещение, и вот там можно было устроить танцевальный зал. Правда, сейчас этот гипотетический танцевальный зал устроить было нельзя – все громадное пространство занимали упакованные в шелестящий блескучий полиэтилен диваны, кресла, банкетки: какая-то фирма арендовала помещение под склад мягкой мебели, привезенной из Германии, Италии, Франции. «Вот сколько простора. Вполне достаточно места», – сказал он мне, обводя рукой слоновье-гиппопотамьи стада пришельцев из дальних стран. Слова его подразумевали, что места, где разместить музыкальную студию, хватит – какие проблемы. Он хотел иметь здесь не склад, а храм искусства. Впрочем, такой храм, чтобы он приносил и доход. Реальный, весомый, устойчивый. Чтобы это был и храм, и деловое предприятие в одном флаконе. Звукозаписывающая музыкальная студия, казалось ему, – это могло бы быть именно то, чего просила душа. «Заканчивается договор на аренду – и простите, господа, не имею возможности возобновить его, вывозите свой товар, ничего не поделаешь. Здесь, как я представляю, не одну, а две, три студии оборудовать можно», – делился он со мной своими планами уже за чашкой кофе и рюмкой коньяка «Отар» в своем кабинете по соседству со слоновье-гиппопотамьими полчищами, сидя на одном таком отборном представителе этого племени и усадив на подобный меня. Какое минимальное оборудование нужно для студии, для записи какой музыки выгоднее всего ее оборудовать, какие в студиях обычно арендные ставки – вот вопросы, что интересовали его, о чем он и хотел со мной посоветоваться. Музыкальная студия – это была его мечта, его Рио-де-Жанейро, его гора Килиманджаро.
Не знаю, как он стал хозяином магазина и футбольного поля над ним. Не имею понятия, как он вел дела, чтобы на него не наехали, была ли у него «крыша», прикрывавшая от этих наездов. Была, конечно. Это я мог сомневаться, начиная работать у бывшего милиционера Феди в киоске, а теперь я бы никому не поверил, кто бы сказал мне, что ведет свои дела сам по себе, без всякого прикрытия. Но Ловец никогда со мной не говорил об этом. У него не было привычки делиться своими проблемами, чтобы разгрузить психику. Он был удивительно твердый человек. Мы с ним говорили о музыке, музыкальной технике, музыкантах и исполнителях, на всякие отвлеченные темы, и никогда – не помню такого! – о его бизнесе. Да надо сказать, до того случая, когда он вызволил меня из капкана, в который я залетел, мы вообще не слишком много говорили. Тогда, в день знакомства, – да, я просидел у него часов пять, и мы, под кофе и коньяк «Отар», переговорили, казалось, обо всем на свете, а потом мы в основном перезванивались по телефону, и то не часто. А виделись и того реже, считанное число раз. Вернее, раз-другой – так будет точнее.
«Загогулина» моя оказалась куда большего размера, чем я предполагал. Лист бумаги, отведенный под нее, закончился, а она все длила себя и длила, далеко выйдя за его пределы и требуя для себя новых и новых листов. Лето отдышало теплом, отсияло солнцем, отласкало глаз возбуждающе-умиротворяющим сочетанием изумруда и ультрамарина, а я продолжал ковыряться в треках, слушал их, сводил, вдруг обнаруживался брак в записи живого звука – и приходилось снова подвешивать к потолку одеяла, устраивать перезапись, и эта перезапись опять оказывалась неудачной. Вокруг все говорили об отдыхе в Турции – как там было замечательно, как оттянулись, наплавались, наелись фруктов, – и Тину тоже сжигало желанием отпробовать от новых возможностей, она пилила и пилила меня этой Турцией – и допилила: две осенних недели я провел с нею и ее сыном в измотавшем меня курортном безделье, не отдав туристической индустрии бывшей Османской империи только последней сорочки, и по возвращении месяца два тем лишь и занимался, что, высунув язык, метался по Москве – от Лени Финько до Бори Сороки, – восстанавливая закупоренный финансовый кровоток.
И так подступил еще один Новый год, а у меня все еще не было ничего готово; теперь вокруг говорили о смертельной болезни исчезнувшего с экранов Ельцина: «Нужно было летом избирать его президентом!» – я даже не вслушивался в эти пересуды: затянувшаяся история с записью измотала меня так, что я жил с ощущением, будто занимаюсь ею полжизни.
Но все же я додолбил ее. Сам на своем «Макинтоше» нарезав тираж в пятьдесят дисков, сам нарисовав для них обложки, отпечатав те в конторе у Бори Сороки на цветном принтере, обрезав ножницами по размерам пластмассового футляра и вложив внутрь. Получилось совсем как «фирма». Самодеятельность выдавала лишь лицевая сторона самого диска – мне пришлось подписывать его от руки. Но в конце концов я и не претендовал на товарный вид. Мне было важно, что там внутри, на диске. А за то, что внутри, я отвечал. Может быть, кто-то и мог счесть сделанное мной «загогулиной», но это уже являлось бы делом его вкуса, не больше.
Стояли последние дни февраля, новое лето брезжило и обещало себя в свирепом гололеде под ногами и свисающих с крыш сосульках, когда я, рассовав по карманам штук пять или шесть дисков, вышел из дома в мир со своим саундом. И, черт побери, если кому покажется, что высокопарность моего слога здесь – чисто ироническая фигура речи, тот ошибается.
Глава пятнадцатая
Юра Садок, приняв футляр с диском, долго крутил его в руках, рассматривая обложку, брался даже за косичку на затылке, пожамкивая ее укорня, и в конце концов высказал удовлетворение оформлением.
– Совершенно фабричный вид. Совершенно. Не стыдно даже английской королеве преподнести.
– Что нам английская королева, – отозвался я. – У советских собственная гордость.
– То у советских, – ответил он, открывая чехол. – Мало ли что и как было в стране Советов. А мы теперь в стране Дум. И дума у нас одна: как бы в капитализм пропереться и чтоб сразу в развитой. Нам теперь не до гордости. Как говорится, не до жиру, быть бы живу.