Солнце сияло — страница 80 из 89

– Потому что реклама теперь – дохлое дело. – Боря смотрел на меня так, словно я и впрямь был умалишенным. – Убыток и разорение. Не доходы – гроши. Торговля, она одна беспроигрышна. Во все времена, везде и всюду.

– Хорошая речь для кандидата филологии.

– А я не защитился. – Боря ухмыльнулся. – Торговля! Только торговля.

– Щас! – сказал я, подражая высокому, узкому, похожему на шпингалет, белобрысому сатирику, которого часто показывали по телевизору.

Я был сыт торговлей по горло – еще с той поры, когда мы со Стасом сидели в киоске у Феди. Я наторговался на всю жизнь – этот камень был для меня уж точно неподъемен.

– Провалитесь, – с предвкушением сбывшегося предсказания заверил меня Боря.

Я и сам боялся того же. Но никакого другого дела, чтобы кормиться, я для себя не видел. Я надеялся на фарт. На благоволение судьбы. Что Бог не выдаст, а свинья не съест. О рекламе на телевидении я не мечтал. Наивно было бы полагать, что Фамусов и другие, как он, потерпят кого-то еще у этой кормушки, когда жратвы в ней стало – не в избыток и самим. Листовки, буклеты, плакаты – я ставил на такую дешевенькую рекламу. Сверхдоходы нам с ней не грозили, но прибыль, по моим расчетам, была обеспечена. Мне теперь, кстати, зарабатывая на хлеб, предстояло постоянно держать в уме, что заработанный кусок принадлежит мне лишь частью, а другая часть – сына: незадолго перед Новым годом, как в соответствии с законами природы и должно было случиться, я стал отцом – мальчик родился весом три килограмма восемьсот семьдесят граммов и ростом пятьдесят три сантиметра.

К концу апреля, когда у меня раздался звонок Ловца, мы с Лёней уже подсчитывали первые дивиденды. Лёня, наконец, накатался на лыжах и подключился – появившиеся заказчики были его заслугой, и к этому еще следовало приплюсовать его картотеку фотографов, моделей, актеров: возникала в ком-то нужда – достаточно было набрать номер. А уж я сидел за компьютером, сочинял и рисовал, обзванивал типографии, ездил по ним, знакомился, подписывал договора, давал привычной рукой на лапу, чтобы занизить в договоре официальную сумму. Мы двое да еще приходящий раз в неделю бухгалтер и были всем агентством, но оно заработало – машина покатилась. Скорость была самой небольшой, в ушах не свистело, однако колеса крутились, машина шла, а скорость со свистом в ушах – это уже зависело от времени и удачи.

– Могу я вас попросить о дружеской услуге? – проговорил Ловец после взаимного обмена неизбежными дежурными фразами о самочувствии и состоянии дел.

Мог ли он попросить меня о дружеской услуге. Еще как мог, я бы не отказал, о чем бы он ни попросил. Если только речь не шла об убийстве. А обо всем остальном – о чем угодно.

Дружеская услуга состояла в том, что я должен был слетать на пару дней в западносибирский город Томск и полюбоваться там в местном клубе под названием «Зрелищный центр "Аэлита"» некой певичкой по имени Долли. Вообще ее звали Наташей, Долли – это было ее сценическое имя, и пела она в группе, имевшей еще более аппетитное название: «Spring girls» – что по-русски значило то ли «Весенние девушки», то ли «Девушки-роднички», а может быть, и «Девушки-пружинки».

– Мне нужно, чтобы вы оценили ее беспристрастным взглядом, – сказал он. – Как певицу, я имею в виду.

– А у вас пристрастный? – спросил я. Он помолчал.

– То-то и оно, – сказал он затем, и я больше не решился спросить его ни о чем.

Билет, бронирование номера в гостинице – мне не пришлось пошевелить и пальцем, чтобы позаботиться об этом. Всех моих трудов было – открыть дверь квартиры и принять от посыльного конверт, внутри которого лежали и билет, и лист бумаги с подробными данными о гостинице, ее местонахождении, местонахождении клуба и времени выступления «Spring girls», и еще в отдельном конверте – щедрые командировочные, которых, пожалуй, хватило бы, чтобы безбедно провести недельку в какой-нибудь европейской столице.

В аэропорт Ловец повез меня сам на своей серой «Вольво». После регистрации, ожидая посадки, мы взяли в буфете по коньяку, по чашке кофе, и, когда мы сидели тут, в расстегнутых пальто, с остро поднятыми коленями, за низеньким, похожим на журнальный, столиком, он, наконец, и объяснил мне, в чем дело, – вернее, прояснил и без того очевидное. Очевидное нуждается в том, чтобы быть названо словом. Очевидное, не подтвержденное словом, – как предмет, скрытый платком фокусника: очертания его явны и убедительны, но окончательной уверенности, то ли там, что тебе кажется, нет.

Не знаю, что он делал в Томске. Вероятней всего, ездил по каким-то своим коммерческим надобностям. Не знаю, насколько успешной была его поездка, но главным ее итогом оказалось то, что он встретил Долли-Наташу и запал на нее. Я говорю «запал», хотя это ироническое словечко в его случае вряд ли уместно. У него горели глаза и садился голос, когда он говорил о ней.

– Я бы не хотел пролететь, – сказал он, глядя на меня этим своим незнакомым мне прежде, горящим взглядом. – Чего бы уж я не хотел, так не хотел!

– В каком смысле «пролететь»? – спросил я.

– В прямом. В обычном. В каком еще? Я хочу быть уверенным в ней.

– Уверенным в ней как… – я запнулся. – Как в ком?

– Как в певице. – Горящий его взгляд выразил укоризну: я что, до сих пор ничего не понял? – Хочу быть уверенным, что она певица. Настоящая. С будущим. Что не просто так.

– Вы что, хотели бы ее раскрутить? – спросил я. – Здесь? В Москве?

Он помолчал. Ни к кофе, ни к коньяку перед собой он еще не притронулся.

– Пока бы я хотел быть уверенным, что она певица, – повторил он. – Знать, насколько она перспективна.

Я присвистнул про себя. Это «пока» говорило о многом. О том, во всяком случае, что пока сумела раскрутить его она.

Он сунул руку во внутренний карман пальто и извлек оттуда фотографию:

– Держите. Чтобы мне ее вам не описывать. Не сомневаюсь, вы бы ее и так узнали, по описанию. Но чтобы уж наверняка.

Я взял фотографию и посмотрел. Гёрл на ней была весьма недурна. Особо выразительны у нее были глаза. Они у нее утягивались широким длинным разрезом куда-то к самым вискам.

– А? – спросил Ловец. – Прелестна? Не кажется, что она похожа на Одри Хепбёрн?

Да-да, понял я теперь, Одри Хепбёрн, точно. Но вместе с тем и не она. У той глаза были похожи на глаза молодого оленя, а у этой, на фотографии, они были скорее козьи. Молодой козочки, так.

– Знаете ли, Сергей, – сказал я, не отвечая на заданный им вопрос, – с этой фотографией я теперь чувствую себя кем-то вроде частного детектива.

Он засмеялся.

– А вы и в самом деле кто-то вроде частного детектива. Давайте, – протянул он руку. – Я не собираюсь вам ее оставлять. Посмотрели – и хватит. Запомнили?

– Еще бы, – отозвался я, делая в такой заваулированной форме запоздалый комплимент в адрес его Долли-Наташи.

Потом разговор наш перетек на другие темы; как это обычно случалось, мы увлеклись и досиделись в буфете до того, что я пропустил время посадки, автобус к самолету ушел, и мне пришлось нестись к трапу через поле своим ходом.

Улетал я поздним вечером, три с половиной часа лета, четыре часа разницы во времени – когда самолет приземлился, было уже утро, рассветало, начинался следующий день.

Спать не хотелось, и, устроившись в гостинице, я спустился на улицу. Город еще лишь пробуждался, было еще малолюдно, и каждый звук – вроде гулко прошлепавшего по выбоинам дороги троллейбуса – словно зависал в воздухе и держался в нем, не исчезая, пока не возникал и не растворял его в себе новый ясный и отчетливый звук. Воздух морозно бодрил, на земле, в отличие от Москвы, лежало еще полно черного слежавшегося снега – грязная, скверная пора, город был будто вывернут наружу исподом и представал взгляду во всей своей утробной неприглядности. Таким он мне и запомнился: освежеванным острым ножом весны и выставленным на обозрение в кровоточащем мясе отскочившей штукатурки, трещин, рассадивших фундаменты, грязных стекол, отваливающейся резьбы, которой были украшены вековой постройки многочисленные деревянные дома.

Делать до вечера мне было нечего, только бродить по городу или валяться в гостиничном номере на кровати, и, раз Морфей не претендовал пока на мое сознание, я решил, что буду бродить и насыщать себя впечатлениями. По сути, я для того сюда и приехал.

Ноги вывели меня на Томь – широкую, внушительно-могучую реку, на которой стоял город, – как раз нынешней ночью она вскрылась, и по ней слева направо кусками плоского рафинада плыл лед. Льдины сталкивались, расходились, кружились, словно водили хоровод, их прибивало к берегу; здесь, подталкиваемые с воды, они лезли одна на другую, вздыбливались, с грохотом рушились – забранный в бетон берег внизу уже весь был в этих ледяных надолбах, а лед продолжал лезть и лезть, будто он был живой, и его вел на берег некий инстинкт.

Я простоял на деревянной смотровой площадке на задах здания городской администрации, глядя на ледоход, наверное, час. С чем мне повезло в поздке, так с тем, чтобы так подгадать к этому грандиозному событию, которое чаще, чем раз в год, не происходит.

День расходился, на площадке рядом со мной стало людно. Я бросил на картину ледохода прощальный взгляд и двинулся обратно на площадь, на которую здание администрации выходило фасадом. Посередине площади был вырыт котлован, обнесенный забором, само здание администрации было построено в том державно-циклопическом холодном стиле, в каком строили в годы моего детства всякие властные чертоги, его мертво-суровые безжалостные линии так и отталкивали взгляд, и я поспешил оставить площадь, пересек улицу, по которой пришел к ней (непереина-ченно, как в советские времена, называвшуюся улицей Ленина), и некоторое время спустя вышел на трамвайную линию.

К остановке, гремя, подкатывал трамвай. Двери его призывно распахнулись, и я, мгновение поколебавшись, ответил на их призыв согласием. Трамвай, запахнув двери, тронулся дальше, а около меня объявилась кондуктор, потребовав купить билет с таким видом, словно была заранее уверена, что билет я не куплю. Я купил, опустился на одиночное сиденье и стал смотреть в окно. Так мы со Стасом в первые дни нашей жизни в Москве ездили ее общественным траспортом, меняя троллейбус на трамвай, трамвай на автобус, выходя на остановках и садясь на другой маршрут, и смотрели, смотрели в окна…