Солнце в день морозный (Кустодиев) — страница 20 из 25


И все-таки, все-таки… Он знал, что это лишь подступы к главной картине об Октябре. В ней должны отразиться и железная поступь большевиков, и люди, которые поворачивают Россию на новый путь, и страх тех, кто выброшен с насиженных мест.

Когда приходил Константин Андреевич Сомов и жаловался на отсутствие продуктов в магазинах или на ночные грабежи, Кустодиев говорил ему: "Это стихия. Массы пришли в движение. У революции бывают не только улыбки, но и гримасы. Вспомните гениального Блока и его «Двенадцать». Вот где абсолютный слух на музыку революции!"

Эта книга была у него под рукой. Желто-серые грубоватые страницы с рисунками Анненкова. Кустодиев стал открывать наугад страницы.

Товарищ, винтовку держи, не трусь!

Пальнем-ка пулей в Святую Русь

В кондовую.

В избяную,

В толстозадую!

— Вдаль идут державным шагом… Кто еще там? Выходи! Это — ветер с красным флагом Разыгрался впереди…

…И идут без имени святого

Все двенадцать — вдаль,

Ко всему готовы,

Ничего не жаль…

"Это — ветер с красным флагом разыгрался впереди…" Необычайно! думал Кустодиев. — Блок прямо из соловьиного сада, из балаганчиков вышел на разгулявшуюся улицу. Героическая личность".

Его мысли прервал неожиданный стук, даже грохот. По лестнице шли, должно быть, сразу несколько человек. Они остановились возле дверей, и раздался длинный, резкий звонок.

Кирилл спал в дальней комнате крепким сном. Горничная ушла. Борис Михайлович стал торопливо крутить ручки кресла-коляски, но они, как назло, не поддавались. Колокольчик отчаянно звенел. Кресло застряло в дверях.

— Открывай! Что там еще за чертовщина!

Кустодиев выждал и в перерыве между ударами в дверь попытался насколько мог громко объяснить, чтобы подождали, что сейчас откроют. Наконец Кирилл проснулся, на ходу протирая глаза, бросился к дверям.

В коридор вошло человек шесть.

— Кто тут живет? Опять буржуй?! — раздался бас. — Скрываете кого или просто нас дурачите, не открываете дверь? Документы покажьте.

В комнату вошел матрос огромного роста, с большим чубом, в бескозырке; под распахнутым бушлатом красовались перекрещенные пулеметные ленты, на правом боку маузер.

Рядом вырос крепкий русобородый, совсем молодой матрос. Он первым заметил человека на кресле с закрытыми ногами, ненатурально закашлялся и отступил на шаг.

Третий — совсем молодой, безусый — увидел картины на стенах и протянул со свистом:

— Э, да тут художник живет. Знал я одного такого! Ходил к нам на Гаванскую, дождь ли, солнце ли — все стоит малюет. И сколько ж у него терпения было, ужас!..

— Однако документы ваши покажьте, — хмуро напомнил матрос с черным чубом.

Кирилл принес документы.

— Кира, ты покажи охранное удостоверение, — сказал Борис Михайлович, с любопытством оглядывая гостей. Он был чуть ли не рад их неожиданному вторжению.

— Так, значится, — стал читать русобородый. — Кустодиев, Борис Михайлович, 1878 года рождения, город Астрахань… "Охранное удостоверение народного комиссариата Дворцов и музеев Республики о сохранении художественной коллекции Б. М. Кустодиева… 27 марта 1918 года. Луначарский, Штеренберг". Так. Это хорошо.

Матрос внимательно огляделся по сторонам, Борис Михайлович предложил:

— Садитесь, пожалуйста, посмотрите, если хотите. Гости смолкли и стали разглядывать увешанные картинами стены. С портретов смотрели лица — лишь слегка намеченные и законченные, женские и мужские, русские и нерусские. Пейзажи красочными пятнами на стенах, скульптуры на верхних полках, красивая яркая скатерть на столе, икона новгородской школы, иранская миниатюра с изображением белого коня на голубом фоне.

— Вон, значится, как… — произнес матрос-великан. Снял бескозырку, и черные жесткие кудри рассыпались по лбу.

Кустодиев пристально взглянул на него, и что-то отдаленно-знакомое увиделось ему… Вспомнилась астраханская семинария.

— Интересуюсь узнать, товарищ Кустодиев, — между тем спрашивал парень с чубом, — сколько времени требуется, чтобы нарисовать картину?

— Ну, это зависит от того, какая картина, какая тема — знакомая, близкая или новая. Какой сюжет в ней, какого человека пишешь…

— Ну, к примеру, вот эту гражданочку сколько дней вы рисовали? спросил тот, показывая на портрет Юлии Евстафьевны.

Кустодиев прищурился, как бы оценивая его степень восприятия, ответил:

— Эта «гражданочка», как вы выразились, моя жена. Я писал ее в четыре сеанса, по три часа приблизительно каждый. А до этого «писал» ее всю жизнь, то есть наблюдал.

— Ясно. А вот эту картину сколько рисовали? — Он заинтересовался "Степаном Разиным".

— Это "Степан Разин". Его я писал четырнадцать дней, а думал о нем еще с детства, с астраханских времен.

— Так, значится, Стенька Разин. Хорошо вы рисуете революционные картинки. Вот раздавим мировую гидру контрреволюции — тогда начнется совсем прекрасная жизнь, праздник всем художникам будет. Ну, извиняйте, мы пойдем…

Матрос осторожно взял руку художника своей огромной ручищей, посмотрел на нее с удивлением, словно на фарфоровую статуэтку, бережно пожал и отдал честь. Вслед за ним и остальные козырнули и пошли, ступая на носки.

В передней они столкнулись с Юлией Евстафьев-ной, которая только что открыла дверь. При виде такого количества людей в доме она побледнела.

— Она, как есть на картине! — ахнул молодой.

— Точно, — подтвердил русобородый. И протянул руку: — Разрешите пожать ручку жене пролетарского художника.

Юлия Евстафьевна взглянула на мужа, и улыбка медленно разгладила ее лицо…



Кузнец.


Когда ушли моряки-красногвардейцы, Кустодиев с воодушевлением заговорил:

— Ты знаешь, Юля, не могу избавиться от впечатления, что я когда-то знал этого великана с чубом. Был у нас парнишка в духовном училище, в Астрахани, по фамилии Кучерявый. До чего похож! Он бежал когда-то из училища. Из того бы тоже вышел бунтарь…

А Юлия Евстафьевна волновалась по поводу охотничьего ружья: они ничего не сказали? И не спросили? Не искали?

— Что ты, мамочка, — отвечал сын, — они так заинтересовались папиными картинами, что ничего не спрашивали про оружие.

Юлия Евстафьевна с облегчением вздохнула и принялась хлопотать об ужине: дело шло к вечеру.

А ночью мысли о матросах-красногвардейцах в голове Кустодиева как-то странно перемешались с двенадцатью апостолами Блока. Только вместо блоковского Христа "с белым венчиком из роз" в памяти вставал матрос с черным чубом. И еще — алый флаг, панно на Каменноостровском, увеличился до огромных размеров, он был как ветер. "Это — ветер с красным флагом разыгрался впереди…". "Край неба распорот, переулки горят".

…Пройдет время, и в альбоме появятся зарисовки "красного призрака" гигантской фигуры, шагающей через дома и улицы. Сначала это будет крестьянин, потом солдат с лицом крестьянина, и наконец — рабочий с лицом русобородого крестьянина. Алый стяг распластается по зеленоватому небу.

Улица будет по-кустодиевски солнечная и снежная. Голубые тени в борении с солнцем придадут ей праздничность. Алый стяг, как огонь, как река из крови, как вихрь, как ветер, придаст картине движение, такое же неумолимое, как шаг большевика…

Самая любимая картина

Стояла долгая военная зима.

Мариинский театр топить было нечем.

Но зритель требовал зрзлищ, и театр каждый вечер наполнялся звуками "Лебединого озера", «Демона», "Валькирии"…

Рабочие с окраин, солдаты из окопов, моряки с крейсеров сидели в голубых бархатных креслах, не снимая верхней одежды.

Зимой 1920 года было решено поставить оперу "Вражья сила". Шаляпин режиссер спектакля и исполнитель партии Еремки — предложил оформление к спектаклю заказать Кустодиеву. Кому же еще? Он, можно сказать, "Островский в живописи", мастер русского пейзажа, старый театрал.

Шаляпин приехал к нему вместе с директором театра, и в течение трех часов они обсуждали характер декораций. А через неделю Борис Михайлович уже сделал черновые эскизы, от которых Федор Иванович пришел в восторг.

…Шаляпин шел. на Введенскую. Снег летел ошалело, слепил глаза. Извозчика не было, и Шаляпин чертыхался. На днях на собрании работников театра кто-то выступил за то, чтобы актеры помогали рабочим в расстановке декораций, — дескать, мол, равенство. Шаляпин, чтобы проучить таких защитников равенства, вечером, когда собралась публика и ему надо было петь Демона, сказал: "У нас равенство, сегодня Демона будет петь плотник Трофимов, а я декорациями занимался, так что петь не могу". Конечно, проучил он их хорошо, но… в душе он досадовал на себя.

Федор Иванович вошел к Кустодиеву прямо в шубе. Шумно выдохнул — белый пар остановился в холодном воздухе.

— Не жарко у вас, Борис Михайлович, не жарко. Я бы на вашем месте потребовал у местных властей дров побольше. Да, да, побольше и посуше… Небось пальцы мерзнут в работе-то? А?

— Просили уж, Федор Иванович. Нет, говорят, больше дров… — рассеянно отвечал художник, не в силах оторвать глаз от румяного лица Шаляпина, от его богатой, живописной шубы. Казалось бы, и брови незаметные, белесые, и глаза блеклые, серые (не то что у южан), а красавец! Вот кого рисовать-то! Певец этот — русский гений, и его облик должен сохраниться для потомков. А шуба! Какова шуба на нем!..

— Федор Иванович! Попозировали бы мне в этой шубе, — попросил Кустодиев.

— Ловко ли, Борис Михайлович? Шуба хорошая, да, возможно, краденая она, — пробурчал Шаляпин.

— Шутите, Федор Иванович?

— Да нет. Неделю назад получил я ее за концерт от какого-то учреждения. Денег или муки у них не было мне заплатить. Вот и предложили шубу.

— Ну а мы ее закрепим на полотне. Закрепим… Уж больно она гладкая да шелковистая.

Кустодиев взял карандаш, бумагу, принялся делать набросок, быстро и весело взглядывая на Шаляпина. Рука сразу обрела легкость в рисунке, а линии — музыкальность.