С товарищеским приветом
Б. К.".
Эти забавные странички тем более удивительны, что писались они с немалым трудом — буквы получались крупными, поставленными широко и неуклюже. Его руки уже не подчинялись ему, как раньше, и писать он мог только карандашом. Руки страшно сводило, он почти не чувствовал локтей.
Борис Михайлович торопился. Энергия его в этот последний год жизни поразительна. Он работает самозабвенно, неустанно. Он не позволяет говорить с ним о здоровье, отшучиваясь: "Работаю — значит живу".
Не может быть остановки в творчестве! Постоянный поиск, открытие! Его сковала неподвижность, он не может искать натуру, но ведь память, эта волшебная сила, его фантастическая спасительница, подскажет ему детали и образы, которые так нужны.
Зрительная память восстанавливала то, что он видел 30–40 лет назад. Воспоминания для него были теперь сильнее, чем жизнь. Он пишет: "Меня опять потянуло на краски, и опять стали мучить меня ненаписанные картины". Ненаписанные картины!
Его тянет к большим полотнам, а это почти недоступно! Значит, надо заняться чем-то другим. И он овладевает техникой гравюры и целыми вечерами режет по линолеуму или дереву. Болит рука, но зато голова и сердце так четко работают и душа все так ясно видит.
В тот последний год он действительно жил спеша, словно чувствовал, что осталось немного. Он сделал в тот год:
восемь портретов,
несколько пейзажей,
плакаты, календари,
десятки гравюр на линолеуме,
десятки иллюстраций к книгам,
декорации к трем спектаклям
и еще эскизы для кукольного театра
и многое, многое другое.
Он вершил свой героический труд, свой высокий подвиг.
— Вы просто святой, — сказал как-то Замятин (он напишет потом воспоминания о Борисе Михайловиче и назовет их "Житие Кустодиева").
— Мне ничего другого не остается, как быть святым. Хотя сам я святости не терплю, — говорил художник и переводил разговор на другую тему. Например, об искусстве. И с грустью говорил:
— Вы знаете, отчего я больше страдаю? Не от болей и неподвижности. А оттого, что я уже десять лет не видел Рембрандта, Тициана…
Последний месяц-май
Пятого мая 1927 года день выдался солнечный и ветреный — любимая погода Бориса Михайловича. Солнце приближалось к закату, когда возвращались из Пушкина от Алексея Николаевича Толстого.
Самодельный автомобиль издал звук первобытного животного, затарахтел и встал. (В те дни, когда Михаил Михайлович собирал автомобиль, квартира напоминала ремонтную мастерскую. Юлия Евстафьевна лишь тихо ахала, глядя на приставленные к синим обоям колеса, на паяльную лампу, стоявшую на диване из красного дерева. Но все мирились с этим — ведь благодаря автомобилю Борис Михайлович получал воз можность ездить.)
Решили сделать привал. Кустодиева вынесли с креслом.
— Я как Карл XII после Полтавской битвы, — пошутил он.
— Скорее как Петр I, ты выигрываешь все битвы, — заметил брат.
Михаил Михайлович и Кира поставили кресло под елкой, а сами пошли осмотреть машину. Юлия Евстафьевна присела на пенек. Мельком, но внимательно взглянула на мужа. Устал, захандрил?.. Или просто, прищурив глаза, оглядывается вокруг? Дремлет? Она всякое свое действие ставила в зависимость от мужа. И сиделка, и врач, и поверенная в делах; служила натурой, была первым зрителем и первым критиком. Вся ее жизнь давно уже превратилась в служение ему. Как-то в Госиздате встретился Маршак и долго рассыпался перед ней в комплиментах: мол, какая самоотверженная женщина, Воинову бы надо о ней тоже написать монографию; чем она хуже жен декабристов?..
Юлия Евстафьевна улыбнулась. Шутки шутками, но она постоянно в напряжении, вот и сейчас, стараясь, чтобы он не заметил, она поглядывает: не холодно ли ему, под рукой ли все необходимое?
Сквозь смеженные ресницы Кустодиев смотрел на освещенный заходящими лучами солнца лес.
Тяжелые темные ели стояли вперемежку с березками. Крохотные листики запутались в паутине еловых веток. Внизу голые старые ивы — как сказочные персонажи или скульптуры модернистов. А рядом маленькая рябинка, дивное дерево! Сейчас она еще даже не распустилась. Зато какие грозди у нее осенью или зимой! На фоне белого снега они еще ярче. Как одинокая немолодая женщина. Или как художник в конце пути, когда понял наконец кое-что в искусстве, а между тем подкрадывается холодное время жизни — болезни и старость…
Что за чудо живопись! И какое это славное занятие — быть живописцем! Три, пять художников возьмут один и тот же кусок жизни и сделают из него совершенно разные картины. Существует для этого всего два инструмента — рука и глаз, но покоятся они на сложнейшей смеси наблюдений ума и сердца, прошлого и будущего, философии и мечты.
Почему-то вспомнилась вдруг дорога в Судиславль. Он шел по ней в свой первый приезд в Кинешму. Был тогда строен и прям, походку имел легкую, быструю, и мороз, чуть ли не сорокаградусный, не пугал его. Солнцем залиты дали, на желтоватом небе фиолетовое, розовое, сиреневое… И березы невыразимо высокие, как застывшие фонтаны из снега…
Кустодиев чуть не застонал.
Он закрыл веки и увидел в воображении белые пушистые снега… Сколько снегу навалило в России! Из-под белых шапок выглядывают голубые купола, красно-кирпичные дома, черные стволы улиц… Снег розовый, голубой, фиолетовый, синий, только не белый. Как он бился над этим снегом в своей «Масленице», в «Шаляпине», в «Балаганах»…
А голубые тени на снегу — как голубые жилки на теле человека…
Юлия Евстафьевна тихо окликнула:
— Боря!
Он слышал, но не ответил, не в силах согнать с себя задумчивое оцепенение.
— Э, подуло сильно. Торопиться надо, — громко сказал Михаил Михайлович, оторвавшись от машины.
Юлия Евстафьевна подняла мужу воротник, поправила шарф. Он рассеянно взглянул на жену. Михаил донес его до машины…
Дома сразу уложили в постель. Юлия Евстафьевна приготовила чай с малиной. И все же утром у него поднялась температура.
"Вялая" температура держалась несколько дней. Слабость не проходила. Было подозрение, что это воспаление легких.
— Не воспаление легких, а легкое воспаление, — пошутил Борис Михайлович. И добавил: — Скоро 15 мая. Не вздумайте не заметить этого дня!
Через несколько дней должны быть именины Бориса Михайловича. В этот день он был улыбчив, даже весел, сидел в новом пиджаке, в белой рубашке с бабочкой. Выдумывал, как раньше, игры. Изображал из себя оракула, закрыв голову черным платком, говорил предсказания.
А потом, взяв карандаш, принялся за любимое занятие — рисовать, перебирать старые рисунки, рассказывать…
Вот автопортрет в манере кубистов — из углов, треугольников, квадратных плоскостей. Чем не Пикассо?
Вот автомобиль с таксой Пэгги, мчащийся по дороге — кошки, собаки, куры бросаются в сторону…
Гравюра на русскую тему: парень с гармошкой и девушка. Вокруг рисунка хорошо читалась частушка:
Под милашкину гармошку, И-хо-хо да и-ха-ха, Заведу я ихохошку. Чем я, девочка, плоха?
А потом заговорил о кукольном театре. Месяца два назад у него были молодые артисты-кукольники. Очень смущались оттого, что не имели ни времени, ни денег, и просили Кустодиева помочь оформить спектакль "Золотой петушок". Как его это тогда увлекло! Ведь кукольным театром он никогда не занимался.
Один из этих кукольников потом напишет в воспоминаниях: "Мы вошли… и увидели кресло на колесах, а в нем, словно гофмановский волшебник, склоненный над работой художник… Перед ним прикрепленный к креслу рабочий столик, бумага, цветные карандаши, баночки красок и тушь — словом, лаборатория этого алхимика, извлекающего из волшебных тюбиков и баночек ослепительные картины балаганных праздников, разноцветных веселых человечков и полнотелых рубенсовских красавиц.
Я представлял себе Кустодиева пожилым, почти стариком — к нашему удивлению, на нас глядело приветливое молодое, да, да, именно молодое лицо. Только вот несколько восковая бледность и легкая припухлость, но разве это имеет какое-нибудь значение при ласковом, веселом блеске глаз!
Мы сели и деловито изложили цель нашего визита.
— Кукольный театр, — повторял про себя Борис Михайлович. — Так, так, так… Кукольный театр… Это трудно! Это очень трудно…
И затем произнес слова, в которых выразил, по существу, всю философию этого жанра. Он сказал:
— Тут надо не играть в наивность, а быть по-настоящему наивным. Да, да, не наивничать, а быть наивным… — И тотчас же предложил: — А ну-ка покажите ваших кукол!
Мы предусмотрительно прихватили с собой несколько марионеток, чтобы познакомить Кустодиева с их устройством. И тут снова произошло нечто необыкновенное!
Глаза Кустодиева заблестели. Он посадил одну куклу себе на колени, а другую поднял, как мы ему показали, на «ваге» (коромысле) и попробовал управлять ею, дергая рукой попеременно то одну, то другую нитку. Повинуясь управлению, кукла ожила. И вдруг кресло на колесах заездило по комнате, а за ним бежала и марионетка, подпрыгивая и нелепо раскидывая руками.
Кустодиев играл с куклами, как ребенок".
Так и в этот день, 15 мая: он легко шутил, смеялся, вспоминал кукольников. Но на другой день ему стало хуже. Он стал какой-то тихий, более равнодушный к окружающим. И первый раз в жизни, быть может, не взял в руки карандаш.
— Что у тебя болит? — тревожно спрашивала жена.
— Ничего. Просто устал. Все же пятидесятый год пошел.
— Ты отдохни. Ничего не делай. Полежи дня три — усталость пройдет, успокаивала она.
— Трех дней мне мало, Юлик. Я уставал долго, всю жизнь. И отдыхать надо долго… — Он склонил голову. Как-то отрешенно спросил: — Ты знаешь, отчего умер Блок?
— Боря, ты же знаешь отчего. Что ты говоришь?
— Я просто говорю, что он умер оттого, что устал. Устал страдать, бороться, любить, жалеть…
В тот роковой день часов в шесть в комнату зашла Ирина. Васильковое платье делало яркими ее синие глаза, ее румянец. Она поцеловала отца, присела.