Тураах тоже не могла уснуть эти две ночи: в движении ветра, в шорохе травы, в треске с поедаемых пламенем сучьев – во всем ощущалось движение силы. Сидя на большом поваленном стволе сосны, она смотрела на пляску шаманского костра, на чернеющую рядом озерную бездну и отбивала ладонями по гладкому стволу тихий ритм. Справа от нее лежал оберег, приготовленный для Табаты.
На восточной окраине улуса красноватым сиянием подсвечивалась кузня Чорруна: подмастерья тоже не спали, занятые работой. Мелькали тени, время от времени по спящей деревне звонко разносились удары молоточков и шипение воды. Кузнецы по-своему тоже принимали участие в большой охоте, изготавливая наконечники для стрел, острые и крепкие охотничьи ножи, гарпуны и металлические колья для ловушек. За свой труд они могли рассчитывать на долю в добыче и благодарность охотников.
На рассвете третьего дня Табате предстояло совершить алгыс, обратиться к богачу Байанаю, испросив у него милости для охотников улуса: осень уже тронула верхушки осин своими красками, начиналась пора большой охоты.
– Завтра, – шепчет Тураах, сжимая в руке оберег.
Кости. Серый скелетик на черном круге кострища. Рот мгновенно наполняется вязкой слюной. Резь в животе усиливается. Наставник ушел готовить место для алгыса, а без него держаться куда труднее. Табата судорожно сглатывает и закрывает глаза. Во тьме перед ним плывет рыбий хребет, увенчанный гребнем плавника. Мысленно собрав боль в клубок, он старается переместить пустоту из желудка в собственные мысли. Постепенно рыбий скелет истаивает, остается только тьма и тихий плеск воды. И еще – шорох платья.
Табата неохотно открывает глаза. Напротив него на корточках сидит Тураах. Черные косы треплет ветер, раскосые глаза сияют. От нее пахнет тревогой – и жареной рыбой. Табата раздраженно морщится:
– Чего тебе? – Резь в животе возвращается. Табате не терпится снова вернуться в темноту, уравновесив ею голод.
– Завтра начнется охота, важный день… Я…
Испуганная резким и неприязненным тоном друга, Тураах говорит несмело. На коленях у нее лежит какой-то шнурок. Запах тревоги усиливается, но Табату терзает не он, а пропитавший платье Тураах, поутру помогавшей матери на кухне, жирный аромат еды. Терпеть становится невмоготу.
– Уходи, – чеканит Табата. Холодный тон бьет сильнее, чем ненависть или ярость. Медленно-медленно Тураах поднимается, обхватывает себя руками, словно это поможет унять рвущуюся наружу тоску. Шнурок соскальзывает с ее колен и глухо ударяется о землю. Тураах бросает взгляд на старательно собранный оберег, лежащий в пыли, всхлипывает и бросается бежать.
Табата закрывает глаза, снова сматывает боль в клубок и замирает.
Нарыяна сидела на мягких шкурах, поглаживая округлившийся живот, и тихонько напевала колыбельную. Зародившуюся в ней жизнь она представляла как спящего младенца, окутанного дохой из светлой шерсти. И в этом нерожденном ребенке она находила утешение. Тураах у Нарыяны отняли жестокосердные духи, заманив в неведомые миры. Плеск тьмы в глазах, беззвучные движения губ, крики по ночам – ужас сковывал Нарыяну каждый раз, когда в лице дочери проступали чужие, слишком взрослые черты. К чему лукавить – она сторонилась дочери, старалась как можно реже оставаться с ней наедине.
«Бах!» – грохотнуло что-то во дворе. Встревоженная, Нарыяна поднялась на ноги и шагнула вперед. Полотно, завешивающее выход из юрты, тяжело колыхнулось, и в юрту ввалилась растрепанная и перепачканная Тураах. Выбившиеся из кос черные пряди падали на лицо, за паутиной волос влажно сверкали бездонные глаза. Тураах остановилась на пороге и обвела полубезумным взглядом родные стены, устремила темные колодцы глаз на мать и качнулась вперед.
Нарыяна безотчетно отступила, прикрыв руками живот. Тураах замерла, не закончив движения, руки упали плетьми. По щеке скатилась крупная капля, прочертив влажную дорожку.
«Что я делаю! Она же плачет!» – опомнившись, Нарыяна протянула к дочери руки, но сиюминутный испуг матери не укрылся от Тураах.
Она издала булькающий всхлип и выскочила вон.
– Да простит меня светлая Ан Дархан хотун, мать всего живого! – Нарыяна закрыла лицо руками и, опустившись на постель, зарыдала.
Мерно шелестят сомкнувшиеся над крышей уутээна кроны деревьев, утопая в закатном зареве. Силятся убаюкать прячущуюся в домике девочку. Свернулась клубочком прямо на земляном полу. Не спит, смотрит в никуда, а по щекам катятся слезы.
Меняется свет, удлиняются тени, растекаются ночным мраком по миру.
А она все глядит в пустоту, пока не проваливается в страшные видения.
Солнце кровавилось на западе. Между стволов клубилась тьма, тянула свои мерзкие щупальца к Тураах. Где-то тревожно граяли вороны.
Ощутив присутствие, удаганка обернулась. Бэргэн. Остекленевшие глаза, недобрая усмешка на залитых кровью губах. Тураах опустила взгляд и вскрикнула: из его распоротого живота свисали кишки. Бэргэн рассмеялся. Лицо его оплыло, черты исказились – и вот это уже не Бэргэн, а Тыгын, щуплый паренек, едва примкнувший к охотникам. Только глаза прежние – стеклянные. Миг – и перед удаганкой Сэмэтэй, вся правая щека охотника разодрана до кости, но старик смеется, сверля испуганную Тураах взглядом.
Лица зыбились, сменяли друг друга: Сайыына, Тимир, Алтаана, Чоррун. Все до единого – мертвые.
Сердце болезненно сжалось – роняя алые слезы, к Тураах протянула окровавленные руки мать.
– Это твоих рук дело, – произнес знакомый голос, и мертвецы исчезли как не бывало.
Из мрака проступили очертания обугленного дерева. На нижних ветвях – грубо сколоченный арангас.
За его прогнившими стенами копошилось и скреблось так, что голые сучья дерева ходили ходуном. Вдруг раздался оглушительный треск, и из крышки арангаса высунулась рука. Узловатые пальцы сжимались и разжимались, тянулись к удаганке. Под ногтями чернели грязь и запекшаяся кровь.
Тураах отпрянула и налетела на кого-то. Обернулась.
– Это ты виновата, – не своим голосом прошипел Табата. За его спиной толпились мертвецы, вперив в удаганку белесые глаза.
– Ты виновата… – эхом отозвались они.
Мертвецы качнулись и двинулись на Тураах. Она попятилась – и вдруг очутилась на лесной прогалине.
Алая от крови земля, сломанный охотничий лук на камнях и – ни души.
– Будь проклята эта охота! – прогремело в вышине.
Глава девятая
Розоватый свет проникал через многочисленные щели, заливал уутээн. Снаружи мерно шелестели зеленые кроны осин, подернутые желтизной.
Сон. Всего лишь сон. Тураах села, провела руками по лицу. Неживые глаза матери, окровавленная земля, царапающий стены прогнившего арангаса мертвец, Табата…
Могут ли видения удаганки быть только снами?
Тураах выбралась через прореху в крыше уутээна и посмотрела на восток. Между стволами на розовом полотне неба заплясал пламенный бок солнца.
– Да ведь сегодня начнется большая охота! – Тураах спрыгнула на землю и помчалась в сторону улуса. Нужно предупредить Табату.
Брякнули накладки на кафтане наставника, прогоняя страх. Только на губах остался его легкий привкус. Тайах-ойуун тяжело поднялся с колен – ярко-оранжевый кругляш солнца, угодив в ловушку, забился в ветвистых рогах шаманьей шапки. Земля загудела, откликаясь на низкое пение Тайаха и ритмичные удары в бубен. Повинуясь мелодии, в животе у Табаты задрожала до предела натянутая тетива.
Обмакнув тонкие полосы кожи, венчавшие колотушку, в воду, Тайах двинулся вокруг Табаты посолонь. Ритм, отбиваемый ойууном, то замедлялся, то переходил в бешеную скачку. В перерывах между ударами шаман взмахивал над головой ученика поводьями колотушки, орошая лицо Табаты ледяными каплями.
Задрожав глубоко в горле, пение стихло, и Тайах-ойуун севшим, надорванным голосом заговорил слова посвящения. Табата вторил ему.
Когда вставшее солнце из оранжевого стало белым, ойуун с силой ударил в бубен: гулкий звук заполнил мир, достигнув и неба, и подземных глубин. Тайах снял с ветвей росшего рядом тополя белое одеяние, накинул его на Табату, затем увенчал его голову ритуальной шапкой с аккуратными рожками молодого оленя.
– Встань, ойуун Табата! – торжественно произнес он. – Пора произнести первый алгыс.
Дрожащими руками приняв пахнущий свежим деревом бубен и маленькую колотушку, поднялся с земли Табата-ойуун.
Тыгын переминался с ноги на ногу в строю охотников – и очень гордился этим. По правую руку от него стоял Бэргэн. Гибкий и сильный, вечно улыбающийся, Бэргэн слыл бесстрашным охотником. В улусе рассказывали, что уже на пятнадцатой зиме он спускался в берлогу за тушей убитого медведя[28]. Тыгын выпрямился, стараясь повторить позу Бэргэна. Увы, до жилистого охотника низкорослому и щуплому Тыгыну было далеко.
Сегодня Бэргэн был особенно воодушевлен: произносить алгыс на удачную охоту предстояло его младшему брату.
Тыгын поправил сползавший с плеча тяжелый короб со стрелами и вздохнул. Табата на две зимы младше, но уже стал ойууном. А зайчонок-Тыгын в свои четырнадцать зим впервые идет на большую охоту. Тыгын был трусоват. Дурацкое прозвище «зайчонок» прилипло к нему именно поэтому: проверяя силки, он услышал треск в кустах и вскрикнул: «Медведь!» В тот же миг из зарослей показался старик Сэмэтэй с пойманной лисицей в руках. Ну и хохотал же тогда старик: мертвую лису за лесного хозяина принять! А то, что круглобокий Сэмэтэй в ширину от медведя отличается мало, никто и не подумал… Сэмэтэй со смаком рассказал эту историю у костра. А потом еще раз, и еще. С тех пор иначе как зайчонком Тыгына и не называли. Хотелось сбросить обидное прозвище, поменять шкуру. Вот покажет себя Тыгын на охоте, и тогда…
В толпе за спиной послышался взволнованный шепот. Тыгын вынырнул из потока тревожных мыслей и огляделся. От озера шел облаченный в белое Табата. Молодой ойуун так и светился: не поймешь – то ли сила шаманская в нем плещется, то ли белое одеяние отражает солнечные лучи. За ним, опираясь на сучковатый посох, медленно ступал Тайах.