Вот эта самая суггестивность – она вообще в японской культуре важна. В искусстве недосказанности, по сути, и заключается знаменитая японская супервежливость. Описывать которую, конечно, можно по-разному, но прежде всего – она вся построена на намёках. Не задень словом, намекни, но не «забивай гвозди» в голову собеседника – это стремление и в японской поэзии очень сильно́. Она же, недосказанность, и создаёт основу Тайны, загадки, интриги. Культура тайны – вот что отличает и хайку от остальных, более привычных нам поэтических жанров. Ведь самое священное не называется, как известно, в любых религиях мира. Мало кто задумывается, что слово «святиться» в молитве «Отче наш» означает «оставаться не названным». А в том же Исламе Пророка даже и рисовать нельзя… Хороший поэт никогда не ткнёт пальцем в самое главное, что хочет сказать, никогда не назовёт это конкретным словом. Сей принцип, согласитесь, вполне логичен и убедителен не только в поэзии. Но с большим тактом и чувством соблюдается в японских «коротких песнях» – та́н-ка́ (短歌):
На северном берегу,
Где ветер, дыша прибоем,
Летит над грядою гор,
Цветёшь ли ты, как бывало,
Шиповник, и в этом году?
Это пятистишие написал Исикава Такубоку уже в конце XIX века. Вообще, технически Исикава считается одним из корифеев именно современной танка, но по эстетике, по отношению к ностальгии, боли, страданию, я бы, скорее, назвал его ярко выраженным символистом.
Вот и Алексей Андреев, давая советы, как писать хайку, считает дурным тоном называть своё чувство. «Забудьте о словах «мне плохо, мне больно, мне грустно», – рекомендует он. – Создайте ощущение боли, ощущение грусти. Только тогда вы и выполните свою работу»…
Просто заявив на весь мир: «ах, мне грустно!» – ты ещё ничего не создал, просто информацию сообщил. Ну да, тебе человеку грустно, поняли все вокруг. И что? Где поэзия-то? Никакого искусства, никакой красоты в этом нет!
Ещё одно стихотворение Исикавы – очень показательный пример. Тут нам и хайку, и танка одновременно, разломить пятистишие надвое здесь не составит труда: первые три строки (хокку!) будто являют собой отдельный фотографический снимок:
На северном берегу
Ветер, дыша прибоем,
Летит над грядою гор…
Уже законченная, да ещё и динамическая картина, не правда ли? Но в формате танка это продолжается дальше – и заканчивается вопросом:
Цветёшь ли ты, как бывало,
Шиповник, и в этом году?
Так написал человек, который несколько лет угасал от туберкулёза, не зная, когда он умрёт. Могу ошибаться, но, по-моему, именно кисти Исикавы Такубоку принадлежат самые грустные и трагичные танка чуть ли не за всю историю этого жанра.
Как я уже отмечал, всегда очень забавно сравнивать, как одно и то же стихотворение переводят разные люди.
Вот Бреславец Татьяна Иосифовна, мой учитель, мой сенсэй непосредственно по древней японской литературе в дальневосточном университете. Я писал у неё диплом по японским символистам начала ХХ в., хотя сама она – теоретик и переводчик именно древней, классической поэзии ва́ка. Того же Мураками традиционно не принимает на дух – как, впрочем, и почти вся наша советская школа японистов. Но пятёрку мне поставила, всё-таки диплом тот получился весьма интересный.
И вот несколько известных переводов Басё.
Алексей Андреев:
Старый пруд.
Лягушка прыгнула в воду.
Всплеск в тишине.
Вот – перевод Веры Марковой:
Старый пруд.
Прыгнула в воду лягушка.
Всплеск в тишине.
Вот – Татьяны Григорьевой:
Старый пруд!
Прыгнула лягушка.
Всплеск воды.
А вот – сам Николай Иосифович Конрад, наш японист-патриарх, «апостол и апофеоз»:
Старый пруд заглох.
Прыгнула лягушка.
Слышен тихий всплеск.
И так далее, это ещё признанные мэтры переводили. А сколько ещё попыток можно найти в интернете – отдельная ярмарка споров, мнений, эмоций и тщеславий…
Так что же именно мы там видим, когда читаем это по-японски? Вглядимся внимательно во все эти 5–7—5:
Фуру́-икэ́ я
Кава́дзу тобико́му
Ми́дзу-но о́то
Фуру – старый, икэ – пруд, я – о! (восклицание);
Кавадзу тобикому – лягушка впрыгивает;
Мидзу-но ото – звук воды.
Это я перевёл совершенно буквально, словно какой-нибудь «гугль-транслейт».
Смотрим сразу на последнюю строку – «Звук воды». Никакого тебе «слышен», никакого «в тишине». У Бреславец, пожалуй, точнее всего. Единственное отступление – «прыгнуЛА». Прошедшего времени здесь нет, всё совершенно нейтрально – прыгаЕТ (причём именно внутрь).
В старый пруд прыгает лягушка…
Лично я бы вместо «прыгает» поставил «сигает» – так оно вроде и ритмичней, и стремительней. Хотя меня могут упрекнуть в излишней, вульгарной «разговорности», ну да ладно.
Но что делать с последней строкой?
Один из лучших вариантов предложил Аллен Гинсберг, который решил: Да просто «бултых» – и всё!
Бултых!
Одним словом схвачены и пространство, и время, и звук. Чем проще, тем идеальнее. По инерции, по привычке всё дообъяснять от себя, мы «наворачиваем красоты»… А надо ли? Может, просто отсечь всё лишнее, вот и будет нам «Мыслитель» Родена?
Но вот какие две особенности стоит учитывать, чтобы даже на русском у таких стихов соблюдался канон: Киго и Кирэ́дзи.
Киго́ (季語) – это сезонное слово, оно должно присутствовать так или иначе. Слово – или словосочетание, дающее понять в какое время года происходит действие. Эти рэнга-турниры могли продолжаться очень долго – и в переписках, в том числе. Один такой турнир мог длиться целый год! И по тому, как менялись описание сезонные слова, – когда цветёт глициния, когда улетают журавли, когда в полях сжигают прошлогоднюю траву и так далее, – можно было понять, какое на дворе время года, а то и месяц.
И второе понятие, Кирэ́дзи (切れ字). Само слово происходит от глагола «киру» – резать, обрывать. Так вот, кирэдзи – это логический обрыв, вовремя оборванная строка, в которой чувство, я бы сказал, проявляется «обнажённым на взлёте». Слово-другое – и пауза, после которой продолжение, но уже с другой стороны, о другом, неожиданный поворот темы или эмоции. Как кульбит в танце – умение резко развернуться в полёте и приземлиться в новой позе, на другой ноге и т. п. Раз уж бултых, так и правда бултых!
Создать такой танец в воображении – большое искусство. Вот что пишет о кирэдзи Николай Леви в статье «Русские хайку»:
«Чтобы хайку читалось легко и естественно, лучше всего делить его на две взаимосвязанные части. Чем дальше они будут разнесены – при внутреннем тяготении друг к другу – тем сильнее будет пробегать ток от одного полюса стиха к другому».
Вот, например, яркое кирэдзи от Ки-но Цураюки (перевод Александра Долина):
Дымкой осенены,
На ветвях набухают бутоны.
Снегопад по весне…
Будто бы, не успев распуститься,
Облетают цветы с деревьев.
Судить, насколько это получилось легко, что и как можно было бы подправить – всегда очень непросто. Но один из вернейших критериев, как с пресловутым «бултых», – лаконичность. Хорошо бы вложить в одно-два слова слово как можно больше смысла и эмоции, времени и пространства – так, чтобы никакие лишние слова были уже не нужны. Тогда и наступит Озарение.
Если заглянуть в биографию Мацуо Басё, можно сразу отметить, что он был сыном небогатого самурая – и стал бродячим философом-буддистом. Причём – именно дзэн-буддистом. Именно дзэнское моментальное просветление, или Озарение – это, можно сказать, и цель, и эстетическая основа всей поэзии хайку.
Больше половины жизни странствовал, и в пути сочинял стихи обо всём, что видел. Родился он в префектуре Ига, знаменитой своими ниндзя. Когда-то я ездил туда к своему японскому другу отмечать Новый год. И меня водили смотреть там замки ниндзя, все эти музеи средневекового шпионажа и прочие памятники междоусобных войн. И как-то особенно символично посреди всего этого батального ужаса сохранился домик Басё, где он жил в юности, а потом возвращался туда то и дело между своими путешествиями. Там вокруг очень много полей, гор невысоких, по которым можно спокойно гулять. И все его знаменитые путевые заметки, несколько отдельных сборников, – это гениальный портрет состояния мозга человека в пути.
Всего Басё оставил после себя семь антологий.
Но самое знаменитое его трёхстишие – «Ворон» – все мы где-нибудь хоть раз, да встречали. Тем интереснее будет разобрать его по косточкам. По-японски оно звучит так:
Ка́рэ-э́да ни
Кара́су но тома́рикэ́ри
А́ки но курэ́
БУКВАЛЬНО: «На увядшей ветке / Ворона застыла / Осени закат».
Самый известный перевод:
На мёртвой ветке
Чернеет ворон.
Осенний вечер.
Этот, самый первый и самый популярный из переводов принадлежит неизвестно кому, хотя часто его по ошибке приписывают Константину Бальмо́нту (1867–1942). Однако сам Бальмонт японского толком не знал – по его же признанию, к этому языку он лишь прикасался – «но, к сожалению, слишком поверхностно», и лишь иногда «баловался с подстрочниками». Тем не менее, он собирал из японской поэзии всё что мог – и публиковал в своём литературном журнале. При публикации именно этой версии «Ворона» не было указано имени переводчика, и вполне вероятно, что перевод выполнил некий таинственный инкогнито.