Уже через пару дней после их приезда были назначены родинные трапезы. Гостей собралось много: осенью у людей появилось и время для поездок, и достаток для пиров и праздников. Шла пора сватовства и свадеб, каждый род пользовался возможностью и людей посмотреть, и себя показать. На родинные трапезы по обычаю съезжаются в основном женщины, но на следующий день Благота назначил торг, поэтому и мужья приглашенных тоже сочли нужным приехать. А родней Благоты считалась решительно вся волость: все бойники Чадослава Старого звались братьями. А кто не был между собой в кровном родстве изначально, те породнились позже, уже обзаведясь детьми.
Сын Милемы был старшим внуком старейшины, поэтому первое появление ребенка перед народом – до трех месяцев новорожденного никому не показывают, опасаясь сглаза, – стало важным событием для всей округи. Столы накрыли и в женской беседе, где когда-то собирались молодые голядки, похищенные Чадославовыми побратимами, и в мужской обчине. И то всем сразу не хватало места, и многие мужчины толпились на дворе, благо месяц вересень радовал теплом. Беседа была плотно забита, везде покачивались величаво рога женских головных уборов, иные с красными кисточками на концах, блестели височные кольца – где два, где пять, а где и семь на одной голове. От нарядных красных – цвета жизни – одежд беседа казалась охваченной огнем, при свете лучин блестели хрустальные, сердоликовые, стеклянные бусы.
Наблюдалось полное смешение славянских и голядских слов, нарядов и обычаев. В одних родах еще хранили обычаи голядской старины – девушки красовались в венчиках из бронзовых спиралек, нанизанных на лыковые жгуты и уложенных вокруг головы в несколько рядов. Вместо стеклянных и каменных бус, любимых славянками, женщины-голядки носили бронзовые гривны с разнообразными узорами, ожерелья из раковин, называемых «змеиными головками» или «ужевками», и множество перстней – по шесть-семь у каждой. Славянки радовали глаз пестротой и разнообразием нарядов – здесь присутствовали кривичанки в тяжелых поневах из толстой шерсти с вытканными узорами, с оборами из разноцветной шерстяной тесьмы, в киках с рогами. Попадались и вятичанки в синих клетчатых поневах, а иные женщины, из смешанных родов, носили разом и «змеиные головки», и височные кольца. Говорили все по-славянски – этот язык знала уже вся голядь, проживающая вдоль рек. Равно как и многие из славян, имея родню среди голяди, понимали голядскую речь.
На столах расставили семь блюд, положенных по обычаю, – пироги, жареного карпа и цыплят, вареники, горох и бобы. Самым главным блюдом была каша. На краю стола красовались две большие пустые миски, украшенные знаками солнца и плодородия, – особые, хранимые как раз на такой случай.
Возле очага стоял чан с водой, в которой плавали засушенные синие цветки велес-травы – для обряда наречения. Появились старейшина с женой. Благота держал в руках горшок каши, а бабка – самого младенца. Вслед за ними вошел волхв Семьюн, рослый худощавый мужчина с узким лицом и длинной бородой, в накидке из медвежьей шкуры. В руках он держал посох с головой ворона, а при каждом его движении звенели бронзовые бубенчики.
– Вот, люди, внучок мой старший, сына моего Чадомила первый сын! – объявила бабка, показывая младенца во все стороны и кланяясь людям. – Раньше звали мы его просто Мальцом, теперь пришла пора ему настоящее имя дать. Верно, отец?
– Верно говоришь. – Семьюн кивнул. – Сейчас буду богов спрашивать, кто пришел к нам в сем дитяте, каким именем его наречь. Дайте-ка место, люди, много у нас сейчас гостей будет!
Поставив посох к стене, он вынул из мешка личину в виде медвежьей головы и надел, спрятав под ней лицо. Смолкли последние шепотки, народ плотнее жался к стенам и друг к другу, многие затаили дыхание.
Семьюн тем временем подошел к бадье с водой и опустил в нее руки. Лютава следила, как его руки описывают круги, и сама чувствовала, как дух волхва устремляется по водяной дороге, через Калинов мост – в Навь.
– Эй, эй! – стал выкрикивать волхв, и голос его из-под личины звучал глухо и таинственно. – Из-за леса, из-за гор! Из-за реки текучей, из-за гор каменных, из-за леса стоячего, из-за облака ходячего! Идите к нам на пир, деды и бабки! Готова вам каша, готов мед и пироги!
Вслед за волхвом бабка поднесла новорожденного к огню в очаге, освещавшем деревянное лицо чура. Опустив руку в бадью, Семьюн трижды брызнул младенцу на лоб и на темя, говоря:
– Как вода чиста, так будет чисто и лицо твое; как вода светла, так будет светла душа; как вода жива, так будет живо имя твое!
Отрезав несколько волосков с темечка новорожденного, Семьюн положил их в пламя очага и тихонько шепнул новое имя, чтобы сначала его слышал только огонь. После этого он повернулся к новорожденному и произнес:
– Тем нарицаю тебе имя по имени пращура твоего – Благояр!
И весь народ в обчине радостно закричал, лица домочадцев прояснились.
– Благояр, Благояр… – Благота морщился, пытаясь вспомнить. – Хвалимка, ты не помнишь у нас такого? – обратился он к своему младшему брату. – Вроде говорил дед, что его дед по матери был Благояр… Выходит, предок наш в Явь воротился?
– Дождался наконец! – восклицали чадославичи. – Семь веков человечьих ждал, а теперь снова в род пришел!
– Да что духам время! – Семьюн тряхнул посохом, зазвенели бубенчики. – У них в Нави что два века, что один год. Значит, пришло ему время возродиться, боги решили, и вот он вам! Растите, любите, себе на радость, людям на пользу!
«Что им время!» – мысленно согласилась с волхвом Лютава, чувствуя, как сильно бьется сердце.
Перед ее взором стоял образ могучего черного волка. Радомир был где-то рядом; он тоже видел этот обряд, бесчисленное множество раз повторяемый по всем славянским землям. Лютава ощущала у себя за спиной его присутствие. Вот уже двести лет, как он покинул земной мир, и в самое ближайшее время должен был возвратиться. Это возрождение было смыслом и целью ее жизни, и она, такими странными узами связанная с духом из Нави, ничего так не желала сейчас, чтобы все предначертанное поскорее свершилось!
Она посмотрела на Милему – в красном праздничном наряде, такую гордую в новой кике с рогами. Сделавшись матерью сына, та доказала свою плодовитость и теперь могла носить рога. Неужели через какой-то год она станет такой же? И что потом? Будущее пугало Лютаву главным образом потому, что в нем не было Люта. Истекали последние дни ее прежней близости с братом, уже совсем скоро его место рядом с ней займет другой мужчина, чужой, незнакомый. Яровед много рассказывал ей по пути о своем родиче-князе, и выходило, что он молодец хоть куда, да Лютава и сама думала, что ее дух-покровитель не выбрал бы ей в мужья абы кого. Ее воодушевляла мысль о будущем сыне, которого она будет любить и гордиться им, и так же сиять, как сейчас Милема, со своим младенцем на руках. Мысли об этом были непривычны, но манили новизной.
Однако стоило ей бросить взгляд на Лютомера, неприметно, как это положено «волку», сидевшему в дальнем темном углу, как воодушевление гасло. Как бы удал и пригож ни оказался князь Бранемер – она не верила, что хоть кто-то на всем свете будет для нее так же хорош, как брат, так же близок, станет понимать ее с полуслова, разделять все ее пристрастия и стремления. Сделается такой же неотделимой частью ее самой. Это никак невозможно. Они вдвоем выросли, как два ствола дерева из общего корня; одно из двух можно срубить, но невозможно никакому третьему дереву к ним прирасти.
Но нельзя же ей оставаться с братом всю жизнь! Сделать это означало погубить и свою судьбу, и его, и будущее рода. Перемены были необходимы, и хотя за нее уже сделали выбор, Лютава приходила в отчаяние, не понимая, чего ей самой больше бы хотелось. Оставаясь с братом, она лишала себя будущего. Но не могла представить, какое будущее без брата могло бы дать ей счастье.
– Ну, расти, Благояр Чадомилович, вот таким большим! – тем временем восклицала бабка, на вытянутых руках поднимая младенца как могла высоко.
– Вот таким большим! – заголосил Благота, поднимая миску с кашей еще выше.
Гости тоже кричали, поднимали руки, тянулись к кровле изо всех сил, чтобы младенец рос так же быстро и сильно.
– И чтобы сколько в каше зерен, столько лет жил наш Благояр! – кричала бабка. – Рожаницы, всеми миру матери, приходите к нам кашу есть, благословите дитятю и весь род его!
В пустые миски для богов положили просяную кашу с медом, потом свою долю, хоть по ложке, получил каждый из гостей. Было тесно, поэтому ели стоя, принимая ложку прямо из рук бабки, обходившей гостей; глотали торопясь, чтобы младенец быстрее научился ходить и говорить; кто-то давился, его колотили по спине, все кругом смеялись, женщины повизгивали. Сначала Благота выпил чарку медовухи, остатки плеснул вверх, и чарка пошла опять по кругу. На пиру имянаречения пить положено до упаду, как на свадьбе – чтобы у младенца жизнь сложилась веселой, изобильной, а если вдруг до женитьбы, сохрани Макошь, не доживет, то родинный пир ему богами засчитается за брачный, потому и песни тут поются свадебные.
Веселье шло до самой темноты. Приехавших расспрашивали о событиях лета – слухи о похищении вятичами Вершининых дочерей, о каком-то оскорблении богинь, о бегстве одного из княжеских сыновей, а пуще того о Молинке и Огненном Змее уже понемногу ползли, и людям хотелось знать, сколько в них правды. Играли рожки и гудки, старые бабки пели надтреснутыми, но развеселыми голосами, почти с тем же задором, что и тридцать лет назад.
Березничек кудреватый!
А кто у нас неженатый! —
звенела удалая предсвадебная песня, бородатые старики и морщинистые старухи подмигивали друг другу, вспоминая юность, а Благотина мать выплясывала в кругу у очага, не жалея старых костей. И так весело было смотреть на нее, словно тут, в этой задымленной и душной обчине, пляшет древняя, но неутомимая богиня Макошь, празднуя еще одно обновление вечно юного человеческого рода.