Солнышко в березах — страница 23 из 76

А на другое утро я, Юрка, ребята Пашковы и Курицыны спозаранок бежали в город. Глухой дальний гомон и звуки музыки подхлестывали нас. Там, на Нагорной, по Свердлова уже двигались густые колонны, вспыхивала, желтела и звенела медь оркестров, глухо бухали барабаны: тум-тум, тум-тум, тум та-ра-та-та-та.

Ошалело мчались по тротуарам ребятишки.

Нескончаемо, вызывая удивление, шел новый завод Уралмаш. Двигались знамена, плакаты и портреты. Шли голубые физкультурницы.

Иногда над городом повисала медленно плывущая алюминиевая громада дирижабля. Стайки листовок отрывались от ее игрушечно маленьких кабин, неслись по-птичьи высоко-высоко и вдруг падали на плечи, на заборы.

И все бежали за этими листовками, лезли даже на крыши, и в первую очередь мы.

Но было и огорчение от тех демонстраций. В центр и на площадь, где проходила парадом Красная Армия, нас не пускали. Везде на углах милиция в белых рубахах, в белых касках с двумя козырьками спереди и сзади. И как тут пройдешь, если ты не пионер, если не со школой, а просто так бегаешь, точно беспризорник.

Из моих знакомых пионером был один Димка Мыльников. Он даже в звеньевые попал. Ходил серьезный, спесивый. Со мной теперь не разговаривал, да и я перестал с ним водиться. Подумаешь, пионер, ну, пионер…

Но вот в пионеры приняли Верку. Как это? А я? Она теперь будет ходить на сборы, на субботники, во Дворец пионеров. А я? Мне-то что делать?

Я долго обдумывал свое новое положение. Теперь Верка еще командовать начнет. Она сразу повзрослела, покрасивела в пионерской форме.

Несколько дней я сторонился Верки, а потом опять начал играть с ней и ходить везде вместе.

Как-то во время пионерского субботника по сбору лома подошел ко мне младший вожатый Костя Зыков, Костя был наш сосед. Он немного заикался и, как отец его — столяр, тоже походил на рыжего петуха.

Я только что прикатил к школе тяжелую ось с колесами от вагонетки и, весь умазанный ржавчиной, сидел на ней. Вообще-то лом собирала Верка. Я помогал. Я обстоятельно знал, где валяются обрезки труб и рельсов, где есть ценные залежи лома, например, в закутке за голубятней Сычова. Сычов свой лом не сдавал, и однажды мы реквизировали все запасы до последней железки.

Костя потрогал чугунное колесо вагонетки и спросил:

— Ты пионер?

— Нет.

— А ппочему работаешь?

— Хочется…

— Ты давай, вступай? А?

— …

— Нну?

— Да у меня «посредственно» по русскому, по чистописанию, по пению, да по рисованию еще…

— Что же тты, брат, ттак? — нахмурился Костя. — Тты, может, не понимаешь? Может, к тебе уд… уд… ударников прикрепить?

— Понимаю…

— Тогда я ничего не ппонимаю. Лодырничаешь, значит. У-у-уроки нне учишь?

Как было ответить на такой вопрос? Уроки я учил. И в школу вроде бы ходил с охотой. Может быть, Марья Васильевна чересчур строга? Нет, она просто справедлива.

— Лентяй ты, вот что. Ведь сознайся, лентяй! И нна субботники к нам не хходи, ппока не исправишься. Ппонял?

Костя вдруг ушел, не добавив ничего.

Слова его больно задели меня. Я? Лодырь? Ну и ладно. И не буду ходить. И без вас мне хорошо… Вот наберите-ка столько лому без меня. Я и еще места знаю, где лом есть. Ага!

Но долго обижаться я не умел. Костя прав, ведь в самом деле иногда я просто озорничаю.

Вот взял вчера и опрокинул Варе на тетрадку чернильницу. Из этой «непроливашки» вылилась целая река чернил. Я не слушал на устном счете и получил «плохо» по-арифметике. Я пустил по классу муху с привязанной за ноги ниткой, все шумели, хохотали, а потом два урока я стоял у стены, тоскливо переминаясь с ноги на ногу. Хорошо еще два урока. Иногда стоишь по целому дню.

Как-то придя домой, я изорвал все старые тетрадки, словно они были виновниками невеселого прошлого. Потом достал из отцовского стола новые, надписал и старательно вывел: 16 октября 1940 года. Домашнее задание… Я писал строчку за строчкой, чисто, красиво…

Учиться я стал заметно лучше. Я вдруг постиг простую выгоду хорошей оценки. Просидишь за уроками на полчаса больше и минуешь многие беды.

В тетрадке одни «хоры». Мать не ругается. Марья Васильевна не отчитывает. От доски к парте идешь довольный. И не надо врать дома и в школе, когда вызывают на родительское собрание.

Правда, до отличников я не добрался. Слишком высока та вершина. Я стал крепким ударником. У Марьи Васильевны все делились на отличников, ударников, середняков и двоечников. Были даже крепкие двоечники: Миша Черезов и Шурка Курицын. Они не вылезали из «колов». Их истертые грязнейшие тетрадки демонстрировались весь год. Целое лето Марья Васильевна занималась с «крепкими» двоечниками по своему почину, а осенью выводила переводной балл. Все начиналось сначала. Класс у нас был стопроцентный, по успеваемости лучший, по дисциплине самый лучший. Наших отличников не снимали с почетной доски. Марья Васильевна заслуженно получала грамоты. А что касается двоечников, то они тоже привыкли, притерпелись к своему положению. Миша Черезов тихонько улыбался, когда нес от стола дневник. На немытом и равнодушном лице Курицына вообще никогда ничего не было написано, кроме тупого спокойствия. Он преуспевал только по рисованию и всегда оформлял классные календари погоды — рисовал синие крестики снежинок и овальное солнышко с красными ножками, похожее на мокрицу.

И вот сегодня меня примут в пионеры. Ноябрьский холодный рассвет сине стоит в окне. Я торопливо одеваюсь. На столе новый шелковый галстук и смычка. Сегодня я дам торжественное обещание и меня примут. «Я, юный пионер Советского Союза…» — повторяю я тысячу первый раз.

Иду в школу, конечно, без пальто. Я давно закаляюсь. У меня побаливает горло и ноет зуб. Но все это пустяки. Ведь сегодня… Дует вдоль улицы снеговой ветер. Он уже не пахнет листьями, как в октябре. Земля застыла твердо. Закоковела, говорит бабушка. Снегу нет. Глухая осень на дворе. Безлистые тополя грустно качают ветками в пасмурном небе. Я слышу чечеток. Слышу жалобное поскрипывание снегирей в садах. Но сегодня эти волнующие звуки и голоса словно бы не для меня. В самом деле, сегодня я вернусь домой, как взрослый. Меня будут поздравлять. Мама уже торт купила. Это я видел тайком. А через три дня Октябрьские праздники и парад, и веселая, какая-то уютная демонстрация. Я пойду на нее вместе с отрядом. Наверное, будет порошить снежок, путаться над знаменами, над красной радостью кумача. Он будет на плечах и на шапках, под сапогами красноармейцев. А еще впереди зимние каникулы. А самое главное — я уж не буду маленьким мальчиком — октябренком. Я сниму картонную обшитую красным звездочку и надену галстук. Я буду пионером.

ХУЛИГАН БУЧЕЛЬНИКОВ

Бучельников был страшный хулиган. Описывать его долго не стоит — представьте себе черного бычка с широкой головой и с очень широко расставленными дикими глазами. Это и есть Бучельников, черный, набыченный, всегда зло посматривающий из-под вьющейся блестящей челки. Взгляда его было вполне достаточно, чтоб у многих-многих душа уходила в пятки. Этот взгляд всегда спрашивал только одно: «Боднуть?» Наверное, из таких Бучельниковых и выходили раньше Соловьи-разбойники, всякие Кудеяры-атаманы, а теперь это просто обыкновенные школьные хулиганы.

Учился Бучельников, к счастью, не в нашем классе, а в третьем «Б», но знала его вся наша восемнадцатая школа, все — от первоклашек, которым походя давал он бесконечные тычки и щелчки, до старших учеников, которые тоже почему-то не связывались с Бучельниковым. Кроме своей хулиганской славы, Бучельников был известен еще и тем, что в третьем «Б» он был единственным «третьегодником». Учился он так: в первом классе — год, во втором — два, а в третьем досиживал третий год. Наверное, если бы он перешел в четвертый, нетрудно угадать, сколько бы там он находился. Да и не учился он, по-моему, совсем. Просто ходил в школу. Звенит, бывало, звонок, и все бегут, торопятся по классам, а Бучельников сидит на крылечке, ухом не ведет, подставляет ноги тем, кто торопится. Пошлет, например, меня Марья Васильевна среди урока намочить тряпку (а знаете, как это все любят и просятся — мочить тряпку) — так вот, пошлет Марья Васильевна, придешь с тряпкой в уборную, а там на окошке почти всегда сидит Бучельников, болтает ногами, курит и плюет на стены, не поберегись — и на тебя плюнет. Или играет ножиком. Ножик у него самодельный — острый, страшный, ручка из патронной гильзы. Этим ножиком он на стенах и на подоконнике разные слова вырезает, ну, сами знаете, какие, — нехорошие. Так вот и учится он в уборной. Я из-за него даже ходил два раза мочить тряпку к девочкам.

Зачем Бучельников в нашей школе — понять невозможно. Говорят, что из-за всеобуча. Обязаны его обучать, пока ему шестнадцать не исполнится, — и все тут. Не один раз прокатывалась по классу и по всей школе радостная, как весенний ветер, весть: «Бучельникова выключили!!! Выключили Бучельникова!!» — исключили то есть из школы.

И верно: смотришь, нет его, нигде нет! Никто не дает подзатыльников на перемене, не бьет носы в уборной, не пинается в раздевалке и не играет ножиком. Нет Бучельникова, и все люди как люди, ученики как ученики. Ну, если кто и подерется немного, скоро и помирится. Подумаешь… Нет Бучельникова — и сразу радостно-легко идти в школу, спокойно, точно гора с тебя свалилась, исчезло противное гнетущее напряжение, с которым живешь постоянно и везде ощущаешь темный взгляд этого парня, слышишь его злой голос.

Может быть, став взрослым, будешь усмехаться своему детскому страху. Но тогда нам было не до смеха. Мне ли одному внушал этот Бучельников почти физически ощущаемый ужас. Достаточно было взглянуть на темно-смуглое его лицо, заметить на себе взгляд упрямо-злых глаз, в которых словно бы никогда не мелькало ни одной доброй мысли, увидеть руки с короткими грязными ногтями. На одной руке у Бучельникова выколото синим — Валера, на другой — половина солнца и сердце, проткнутое кривой стрелой.

Я уж говорил, что Бучельникова исключали из школы. Но не проходило и недели, как, явившись в школу, я вздрагивал: в коридоре, на лестнице или в раздевалке опять, как ни в чем не бывало, стоял Бучельников. Был он разве что чуточку потускневший, чуточку посмирневший, но по-прежнему наглый и глядевший кругом с еще более затаенной угрозой.