И сразу гасла моя радость. Хотелось убежать из школы домой. Вообще не ходить в школу. Это очень плохо — всякий раз чувствовать бессилие мировой справедливости, всегда живущей, по-моему, даже в самом маленьком человеке. Обходя хулигана подальше, я угнетенно думал: почему бывают такие бучельниковы, словно нарочно соединившие в себе многие человеческие пороки?
И вот с таким-то вором, хулиганом и дураком — возятся больше всех прочих, уговаривают, увещевают, воспитывают. Сколько раз Бучельникова обсуждали на совете отряда, на совете дружины, на пионерской линейке, в учительской, на педсовете, без родителей, с родителями. А результат пока был один: убежденный в безнаказанности, Бучельников спокойно продолжал творить зло ежедневно, ежечасно, может быть, даже ежеминутно. Наверное, за тем только и ходил в школу. Он срывал уроки у тихой Софьи Васильевны, плевал на парты, тыкал девочек иголкой, разливал чернила на тетрадки, грозил ножиком старшим, походя колотил младших. Он испытывал, по-видимому, подлое наслаждение, глядя, как очередная жертва, кто с воем, а кто молчком, зажимая нос, бежала прочь.
Самых безобидных и пугливых он изводил своим гнетом, безошибочно угадывая эту безобидность каким-то особым своим инстинктом. Бучельников и меня сразу причислил к этой своей дичи. Я был еще в первом классе, когда познакомился с его шутками.
Однажды я поднимался по лестнице, как вдруг что-то обожгло мой стриженый затылок. Я ойкнул, выронил портфель и схватился за голову. Под пальцами выступила кровь. Не понимая, в чем дело, я стоял сжавшись, морщась, смотрел на руку. А в это время голову снова обожгло и снова, схватившись за нее, я поглядел вверх. Там на площадке стояли большие ребята четвероклассники и среди них этот черный, нагло хохочущий. Он натягивал на пальцах тугую красную резинку. Я успел нагнуться — железная пулька звонко цвенькнула о стену.
В другой раз Бучельников пнул меня в раздевалке, просто так, ни за что. А когда я, вскипев гневом, бросился на него, пытался оттолкнуть, он так ударил меня в глаз, что я ослеп и закричал от боли. Он был выше на две головы — уже тогда учился в третьем, и ему ничего не стоило излупить меня как угодно. Спасло от худшего появление заведующей — Клавдии Васильевны. Недели две я ходил с багровым синяком. А Бучельников, наверное, и не заметил выговора Клавдии Васильевны, зато теперь он причислил меня к своим врагам и преследовал при каждом удобном случае.
Эти преследования, наверное, пошли мне на пользу. Говорят, и трус становится храбрым, если долго преследовать. Слишком храбрым я не стал, но зато научился уходить от Бучельникова всеми возможными и невозможными способами. В классе, если Бучельников заходил к нам туда на перемене, скрыться можно было за дверкой шкафа, за стойкой с географическими картами, на худой конец — под партой. Я узнал все школьные закоулки, где можно было скрыться, отсидеться, если расправа готовилась на улице. Это были чуланы техничек, где пахло метлами, ведрами и еще не использованной на тряпки новой ветошью, это была ниша под лестницей и ход на чердак, закоулок, где стоял школьный кипятильник и где в узкое окошечко можно было удобно наблюдать за Бучельниковым, смотреть, как он прогуливается у входа и на выбор дает тычка то одному, то другому, руководствуясь, должно быть, своим хулиганским вкусом. Наблюдая за Бучельниковым, я приходил к выводу, что он бьет, в основном, меньших и младших, тех, от кого не может быть серьезного сопротивления.
Если Бучельникову не надоедало ждать и он не уходил восвояси, оставалось последнее средство — сидеть в классе вместе с Марьей Васильевной, изображать прилежного ученика, чтобы потом выйти из школы вместе с учительницей, под ее прикрытием дойти до нашей улицы. На своей улице я был храбрый, а Бучельников не рисковал нападать. Почему это так — не знаю.
Конечно, скрыться удавалось не всегда, иногда я все-таки попадался, получал крепкие тумаки, хотя, ближе к лету, научился уходить от Бучельникова, спускаясь по водосточной трубе со второго этажа. Тогда я убегал даже торжествующий. Уйти от грозного врага казалось немалой доблестью.
По своему короткому жизненному опыту я уже понимал, что люди, подобные Бучельникову, способны уважать только силу. Но я не мог представить храбреца, который бы осмелился поднять руку на хулигана хотя бы в свою защиту. Однажды повздорил с ним прямо в классе на перемене наш второгодник Болботун. Но вы ведь знаете, что из этого получилось. По-моему, Бучельникова побаивалась даже Марья Васильевна. Как-то пришел он в наш класс. Он часто к нам приходил, наверное, не только чтобы сводить счеты со мной, а еще потому, что в нашем классе училась крепкая высокая девочка Вера Носкова. Бучельников никогда не толкал и не бил Носкову, только поглядывал, а она его терпеть не могла. Отворачивалась, когда он на нее смотрел, уходила из класса. Так вот, пришел Бучельников к нам, а Марье Васильевне как раз понадобился ножичек подточить красный карандаш. Она проверяла тетрадки.
— Дайте-ка перочинник! — сказала Марья Васильевна, обращаясь ни к кому. Все стали искать, смотреть в сумках, но ни у кого ножичка не нашлось, даже у Нины Силантьевой.
Бучельников стоял недалеко от стола Марьи Васильевны и смотрел на парту Веры Носковой.
— А отдадите? — вдруг спросил он.
— Что? Что такое? — строго спросила Марья Васильевна.
— Ножик отдадите?
— Конечно, отдам…
— Нате… — Он подал ей свой ужасный нож с ручкой-патроном.
Марья Васильевна поморщилась, как-то неловко взяла его, точно брала в руки гусеницу, но точить карандаш не стала. Хмурясь, отдала нож и сказала строго:
— Зачем же ты с таким ходишь?
— А чео? — спросил-ответил он, нагло улыбаясь и бросив взгляд в сторону парты, откуда смотрела на него круглыми глазами, подняв брови, крепкая девочка Вера Носкова.
— Как что?! Разбойник ты, что ли? Нельзя с таким ножищем ходить! Да еще в школу…
— Ну и чео?
— Ничего. Сейчас же убирай! В другой раз увижу — заберу.
— Хм-ха, — ответил он и, как видно, очень довольный пошел из класса, сунув руки в карманы.
А я снова увидел гневный, темный взгляд Веры Носковой. Она была очень сильная девочка, пожалуй, сильнее любого из нас. Однажды, когда Нохрин дернул ее за косу, она залепила ему такую затрещину, что Нохрин и теперь боязливо косится, когда проходит мимо.
Потом я посмотрел на Марью Васильевну и понял: никогда еще не замечал ее такой обезоруженно-растерянной и как-то едко огорченной. Она стала было проверять тетрадки сломанным карандашом, а потом сердито бросила его в раскрытую сумку, встала и, стуча каблуками, ушла из класса.
Дело было к весне. Уже притаивал снег. Он стал оттепельно-мягким и липким. В один такой день я вышел из школы с радостным намерением скорее бежать домой, лепить снежную бабу и кататься на еще не осевшей катушке. Но едва я отворил наружную дверь, ледяной ком ударил мне в лицо, разбил нос и засорил глаза. Кашляя, протирая их, я побежал отмывать кровь, которая сразу и обильно хлынула на руки и на пол. Я даже не понял, от кого мне досталось, ничего не видел.
Оказалось, что Бучельников взял школу в осаду: всякий, рискнувший выйти, получал порцию крепко слепленного снега так метко, что пострадавшие спешили отмываться и отсмаркивать кровь.
Когда с распухающим носом я вернулся в раздевалку, тут стояла порядочная толпа ребят и много девочек. Кто-то плакал, кто-то всхлипывал, кто-то кричал Клавдию Васильевну. А снаружи в дверь, как бы подзадоривая и убеждая в бесполезности сопротивления, с грохотом бухали ледяные комья.
— Да что это? Что такое?! — вдруг высоким, странным голосом крикнула Вера Носкова. Она была выше всех тут. Она да еще наша отличница Вера Малкова, ростом почти с Марью Васильевну. Прикрывшись сумкой, Вера Носкова кинулась в дверь и следом за ней повалили, посыпались, завываливались другие девочки и ребята. Я оказался где-то в середине, но скоро выскочил. Я увидел, как первый ком угодил Вере в грудь, второй, кажется, попал в голову, но она смело бежала к Бучельникову, и вот, должно быть, узнав ее, он оторопело остановился. Остановилась и она перед ним. Вера была даже повыше его. Секунду они смотрели друг на друга.
— Ты кончишь или нет? — вдруг быстро сказала она все тем же не своим голосом. — Кончишь?!
— Чео? — протянул он.
— Ух ты!
И все увидели, как крепкий ранец Веры с размаху треснул Бучельникова. Шапка его полетела в снег. А ранец взвился снова.
— Девочки! Бей его! — крикнула она, кажется, уже орудуя кулаками, потому что ранец тоже брякнул в снег.
— Девочки-и! — На помощь Вере уже спешила Лида Зудихина, Валя Попова, Вера Малкова.
И на Бучельникова со всех сторон посыпались тумаки, замелькали портфели — все это, двигаясь, перемещалось по кругу, и видно было только спины, валенки, руки, да мелькало решительное лицо Веры Носковой в сбившемся платке.
Девочки колотили Бучельникова, окружив со всех сторон, как галки бьют ястреба.
— Ура-а-а! Бей его! Так ему! — кричал кто-то храбрый от дверей.
От страшного хулигана Бучельникова летели перья. Вот он свалился, поднялся, заорал и вдруг, вырвавшись, побежал прочь, зажимаясь, подвывая и причитая, — точно так, как бегали всегда все его жертвы.
На снегу валялась черная шапка, варежка, чьи-то два шарфа и знаменитый ножик с патронной ручкой…
Исцарапанная, красная, с лицом в пятнах, Вера подобрала этот ножик и, вдруг заплакав, понесла его в школу. Видимо, теперь девочки опомнились, вспомнили, что им не полагается драться, и некоторые из них, идя за плачущей Верой, тоже завсхлипывали.
Я посторонился с уважением, даже с немым восторгом, пропуская их. Но когда за девочками захлопнулась испятнанная мокрым снегом дверь и перед школой осталось пустое место сражения, я почувствовал вдруг, что мне становится жарко от угнетающего, тяжелого стыда. Вспомнил, что девочки даже не взглянули на меня, заходя в школу… Я снял шапку и вытерся. Нос еще болел. Солнечный ветер студил мне голову, и все равно было стыдно. Простоял в сторонке… Можно было, конечно, оправдаться про себя — ведь я был вроде как раненый. Но совесть никогда, наверное, нельзя заглушить насовсем. И, медленно надев шапку, не поправляя ее, пиная ледяной комышек, я поплелся домой.