Солнышко в березах — страница 72 из 76

А тогда я просто деловито и освобождение ушел от мужской сорок пятой, кажется, даже что-то насвистывал, хоть не люблю этого и бабушка мне всегда запрещала.

Помню, было тепло, таял выпавший за ночь снег, вдоль тротуаров бежали ручьи, н все дышало благодатью первого крепкого тепла. Солнце было уже высоко, грело ощутимо жарко, и в небе с парусами широких облаков угадывалось что-то свободное.


Больше я не искал Лиду. И почему-то не встречал. Так бывает. Живешь в одном городе, а пути расходятся, и я не встречал ее и не искал. Но сердце мое, как читал я в одном длинном романе из «Нивы» (может быть, даже Потапенко), все время ждало этой встречи, ждало и дождалось. Это было уже спустя год, поздней осенью, хотя еще и без снега. Я встретил ее под руку с Любарским на той самой набережной с гранитными берегами, где мы любили смотреть закаты, то есть смотрел их я, а она тихонько морщилась и притопывала новыми валеночками. Лида… Лида… Она повзрослела и выросла, стала выше и стройнее, на ней была черная котиковая шубка, блестящая переливами богатого меха, значит, папа по-прежнему носит свои сумки, подумал я. А Любарский был в серой офицерской шинели с красными, окантованными золотым галуном погонами курсанта, и я не сразу его узнал.

Зато они увидели оба и согласно сделали вид, что не замечают меня. Глядели на недавно застывший, покрытый зеленым льдом пруд, на котором кое-где лежали брошенные кем-то камушки. И я прошел мимо. Со стороны — случайный прохожий и двое уже соединенных какой-то нерасторжимой близостью, принадлежностью друг другу…

Сколько раз в моей жизни — господи, в моей ли только? — было такое, когда забирали, уводили, выхватывали, оттирали плечом более бойкие и находчивые, и я уходил, не потому, что был хуже или слабее их, а просто — не могу, не могу, и все. Думаешь только: что ж, придет время и все встанет по своим местам. Потому что время и есть справедливость…

Но это пришло потом… А тогда, сразу после ухода из школы, я еще жил надеждами все поправить. Я поступил в школу рабочей молодежи. Приняли меня в апреле и, против ожиданий, что называется, с распростертыми объятиями. Бегло взглянув в табель, удивляясь обилию хороших оценок и как бы не доверяя этим данным, очкастый, похожий на старого японца директор спросил: «Что ж ты? К нам?» — «По семейным обстоятельствам», — сообщил я заранее придуманный ответ. Хорошая это мотивировка «по семейным обстоятельствам» — коротко, неясно, однако и расспрашивать вроде бы неудобно. Директор даже не спросил, работаю я или нет, дал табель секретарше, велел написать заявление, и в этот же вечер я стал учеником школы рабочей молодежи, пришел в маленькую классную комнату восьмого «Б», где нетесно, по одному, по два, сидели за столами (не за партами!) взрослые, даже совсем старые (конечно, это мне тогда так казалось) люди. Здесь были мужчины, женщины, несколько очень взрослых девушек, очень взрослых, и был один носатый черный армянин, а потом выяснилось даже ассириец — чистильщик сапог.

Моим соседом оказался дяденька в военном кителе без погон с несколькими орденами и медалями. Тогда ведь их носили не снимая. Справа у него были привинчены ордена Красной Звезды — два и Отечественной войны — два! Слева, на колодках с лентами, были медали, боевой орден Красного Знамени и орден Ленина. «Дядя» оказался очень толковым парнем, в прошлом летчиком-штурмовиком. Спереди и сзади сидели все такие же серьезные солидные люди, на переменах никто не орал, не скакал по партам, не стрелял из резинок, не возился кучей у доски, и мне стало очень тяжело, я чувствовал себя не в своей тарелке, может быть, виной тому был синий вечер за окнами, десятый час или учитель, который пришел на урок, поздоровался, внимательно поглядел на меня, видимо, подозревая во мне неспособного к его предмету (была геометрия), потом закурил очень вкусно из тяжелого серебряного портсигара, вкусно щелкнул им и с ходу начал объяснять и доказывать теорему, ловко вычерчивая на линолеуме доски треугольники и трапеции.

Учитель, который никого не спрашивает! Учитель, который курит на уроке! Ученики с орденами! На переменах спокойно кури себе возле уборной, и никто не гонит… Совместное обучение с девушками, правда, очень взрослыми…

До конца уроков я перепуганно молчал, а когда пробрякал последний звонок — звонили здесь колокольчиком, как в той первой моей школе, — я вышел на улицу вместе со всеми, закуривающими, переговаривающимися усталыми трудовыми голосами, и неожиданно почувствовал себя тоже очень взрослым, очень усталым, степенно и спокойно побрел домой.


Едва получив табель, где удостоверялось, что Анатолий Смирнов закончил восемь (прописью «восемь») классов средней школы рабочей молодежи № 19 и переведен в девятый (прописью «девятый») класс, я пошел в заочную школу, отнес туда табель вместе с заявлением, а дома спокойно объявил матери, что буду сдавать за девятый экстерном, осенью, чтобы из восьмого перейти в десятый. Не буду описывать, сколько труда и сил стоило доказать это матери, доказать, что мне надо спешить, что я хочу закончить школу раньше, хочу работать, и так далее и тому подобное… Я не сказал ей лишь одного — как пришла эта идея об экстерне, почему едко засела во мне, не давая жить, пока я не получил бумажку со штампом, разрешающую ходить на консультации и сдавать экзамены за девятый.

Скажу вам об этом потом, а может быть, вы уже догадались…

Я не был вундеркиндом. И я не видел этого лета. Оно прошло где-то там, за окнами, непонятно и независимо.

Все лето с яростью, с упрямством фанатика учил проклятые теоремы, решал задачи, осваивал химию (нравилось), зубрил физику (до чего противная), читал географию (и вспоминал Галину Михайловну), писал сочинения и ходил на консультации.

Вставал по будильнику ровно в шесть, обливался на улице из ведра холодной ночной водой, потом была зарядка, сто пудов по собственному рецепту и тренировка на груше, которую я повесил под навесом сарая, там же были примитивные кольца для подтягивания, обмотанные тряпками, гантели из кирпичей. В восемь я уже сидел за столом у отворенного окошка и занимался.

На обоях прямо передо мной было прилеплено картофельным клейстером расписание занятий, перерывов и весь распорядок дня. Расписание не отдерешь и не спрячешь, а значит, от него не сбежишь.

В перерывах опять брался за гирю и самодельную штангу. Она была очень неуклюжая, зато тяжелая, блинами служили колеса вагонетки, укрепленные на грифе — обрезки водопроводной трубы. Все сооружение я покрасил серой эмалью.

Первые недели занятий давались каторжными усилиями. Солнце и лето манили к себе, звали в раскрытое окно всеми счастливыми звуками и ветерками. Ах, как привольно шумели в переулке старые тополя, как летне и освобожденно-спокойно плыл-летел с них нежный пушок, как рябили одуванчики под заборами, с июньской радостью глядящие на мир, как пела где-то, грустила и радовалась невидимая горихвостка-малиновка. Когда становилось невмоготу, писал себе приказ: «Предлагаю Вам не позднее такого-то выучить и сдать…» Приказ действовал, и я более спокойно вникал в учебники, начинал разбираться и сдавал, то есть тянул себе билетик и про себя, а когда не было дома матери, вслух рассказывал выученное.

Легче всего давался немецкий, который я любил, хотя перфекты, футурумы и плюсквамперфекты — не мед. Кроме них нужно было сдавать «знаки». Опытные заочники тотчас подсказали мне, что лучше всего сдавать по журналу «Новое время», благо он выходил и на русском, и на немецком. Дело пошло — лучше не надо: в момент сдал все знаки хитро улыбающейся немке, тучной женщине с голубыми мертвыми глазами цвета перестоялой простокваши.

Бокс я бросил, но потребность в каком-то спорте все время донимала меня — гиря и штанга не в счет, ими я «накачивал» силу. Не раз думал пойти в волейбол — хорошая игра, но ведь — игра. «Баскет», так сокращенно именовали мы баскетбол, — надо бы рост повыше. Там Гулливеры бегают — куда мне… Футбол? Нет, не люблю его, хоть и хожу иногда смотреть.


Дорога на стадион «Локомотив» была как раз мимо Лидиного дома и мимо дома Мосолова, где жила волшебная Тина. Эта дорога… Ею теперь я ходил каждый вечер… Все началось с того, что однажды, тоже под вечер, болтался по стадиону, смотрел, как двое рослых мужчин метали диск. Оба были высокие, плечистые, с отлично-мужскими фигурами, они метали диск друг другу, и он летел, мощно рассекая воздух, падал с глухим стуком. На следующий же день я купил гладкий тяжелый диск из белого сплава — обшитый деревом стоил дорого. После занятий стал ходить на стадион — ведь большую часть времени он пустовал, был закрыт (я знал один путь — через забор). Былая слава «Локомотива» никак не возрождалась. Но закрытый стадион позволил мне тренироваться в одиночестве. Конечно, без тренерских советов диск долго не слушался. Он летел во все стороны, только не вперед. Он ковылял в воздухе, вибрировал, летел плашмя, вообще порядком повоспитывал мои нервы и ноги. Ведь каждый раз приходилось за ним бежать и начинать все сначала. С детской наивностью я мечтал стать чемпионом… Но и сегодня, зная, как невероятно трудно им стать — посылать диск за семьдесят метров (таковы как будто нынешние рекорды) может лишь атлет необычайной силы, — я все-таки очень рекомендую диск всем. Как радостно бывает на душе, когда вдруг бросок неожиданно удастся, диск, точно подхваченный сверхъестественной силой, упруго наберет высоту, летит красиво и долго, и вдруг окажется, что этот бросок перекрыл все твои прежние достижения на добрый десяток метров. Редко удаются такие броски, но как радуешься, отмеривая шагами новое пространство, убеждаясь в своей силе, в каких-то новых таинственных возможностях, которые ты в себе чувствуешь, а они так долго не раскрываются. Конечно, я занимался без тренера, успехи были крошечные, но я стал ходить на стадион ежедневно с трех часов и до пяти. Даже внес поправку в свое расписание. Ведь дорога-то была мимо Лидиного дома…

Диск принес и огорчения. Не раз из-за него меня гнали со стадиона какие-то сторожа, начальники, один раз даже забрали мой диск, допрашивали — откуда взял, еле-еле отдали. У нас вообще нередко живут так: добро в сундуке — всегда добро. И пустуют стадионы, беговые дорожки, спортзалы и дворцы культуры — все то, где многие-многие могли бы бегать, играть, танцевать и веселиться. Идешь будним вечером мимо какого-нибудь такого дворца, беломраморного строения ценой в миллионы, видишь, огни погашены, вестибюль пуст, а почему пуст, спросите директора — он только руками разведет: «Так ведь день-то будний, вот в субботу приходите. Вечер отдыха молодежи. Милости просим». А я теперь уж и сам на него не пойду. Он ведь «молодежи». Сколько это лет — молодежь? Одни говорят, до двадцати, другие — до тридцати, а про себя, наверное, все считают — до пятидесяти. И только ли