Соломенная Сторожка (Две связки писем) — страница 36 из 107

московит – славный малый!» И они пили за революцию… А нынче там, на парижской ратуше, флаг Коммуны, там баррикады, национальные гвардейцы овладели южными фортами, и громовым раскатом, как с крыши мира, доносится: власть должна принадлежать пролетариям… Можно лопнуть от ярости: ему, Лопатину, члену Генерального совета Интернационала, ему, Герману Лопатину, в такие дни, каких, может, и до гроба не дождешься, прозябать на дерьмовой гауптвахте?!

Порыв был как взрыв. На прогулке, примерившись, рванулся он к высоченному, плотному, без щелки забору, ловко и сильно перенес через ограду свое большое тело – и давай бог ноги…

В тот же день кто-то сказал Щаповым, что беглеца догнали и унтер Ижевский, самый ярый в дивизионе, с лету зарубил Лопатина саблей.

– Шоня, Шонечка, – повторяла Ольга Ивановна, сжимая кудлатую голову Афанасия Прокофьевича и чувствуя, как колотится и замирает его надорванное сердце.

* * *

Казенный Иркутск в тот день проводил генерала Синельникова полковой медью, исполнявшей «Амурский марш».

За каретой генерал-губернатора, запряженной лошадьми-львами в новой сбруе, усеянной мелкими серебряными бубенчиками, устремились коляски офицеров и чиновников. Гремя и покачиваясь, развевая гривы и блестя свежим лаком, оставляя шлейф пыли, пахнущей конским потом и шорниками, весь этот поезд шибко катился к Байкалу, и всеми его пассажирами владело праздничное чувство освобождения от служебной монотонности и будничной домашности. Они, правда, знали, что Длинный генерал отнюдь не расположен к застольным утехам, неизбежным спутникам учетов и контролей, но об этом никому не хотелось думать в ревизионной свите Николая Петровича Синельникова.

Николай же Петрович, сидя в своем экипаже, запахнувшись в старую походную накидку и низко надвинув фуражку, созерцал окрестности.

В разъездах по России он всегда испытывал горделивое удивление неоглядностью далей. Он презирал сановников, которые на своем геморроидальном веку ничего не видывали, кроме Петербурга и Баден-Бадена. Николай Петрович полагал, что министерские и придворные визири никогда не понимали простой русский народ так, как понимал он, худородный Синельников. У этого народа был ясный ум и бесконечное смирение; вопреки всем своим бедам, он всегда был готов на высокий подвиг. Велико счастье, думал Николай Петрович, даже и не то чтобы думал, а всем своим существом исповедовал, велико счастье родиться и быть русским гражданином. Его гражданственность сливалась с преданностью наследственному, природному государю всея России, и потому искренне любовное чувство, которое Николай Петрович питал к русскому народу, было и столь же искренней любовью к русскому монарху.

На инородцев в халатах и островерхих шапках, толпившихся, дожидаясь генерал-губернатора на придорожных станциях, Синельников глядел не как на дикарей, а как на представителей племен, подвластных русскому государю и уже по сей причине требующих забот администрации.

Несовершенство ее, а подчас и мерзопакостность он очень хорошо сознавал. Ну, так что ж из того? Бывая на театре (записным театралом уродился Николай Петрович), он не потешался над Сквозником-Дмухановским, а сожалел о неглупом человеке с неразвитой нравственностью. Из «Ревизора» не следовало, что городничие не нужны. Как из «Горя от ума» – ненужность сановников, а из «Тартюфа» – священников. Все дело в достойном человеке на соответствующем ему должностном месте. Отправляясь на ревизию, Синельников намеревался обнаруживать достойных. Если и не совсем воспитанных в духе законности, то хотя бы сознающих необходимость этого воспитания.

Нужда в таких деятелях диктовалась – по Синельникову – не куцей мыслью о плавном вальсировании перетянутых в рюмочку параграфов разных циркуляров, а мыслью о посредничестве между правительством и всей экономической жизнью. Особенно здесь, в Восточной Сибири: в мечтах своих он уносился в Сибирь промышленную и коммерческую, отводя администрации роль попечительную.

Николай Петрович замечал, что у здешних старожилов дома о два этажа с занавесками на окнах и цветами, что мужики не бухаются на колени и не ходят в лаптях; замечал особенную стать сибиряков, расторопность, сметку и силу людей, сложивших пословицу: селись, где знаешь, паши, где лучше, коси, где гуще, лесуй, где пушно… Э, таким бы только не мешали – и пошло бы, поехало, взбодрили бы Сибирь некаторжную. Но, увы, мешали!

На всех станциях встречали Синельникова жалобщики – жаловались на лихоимство, поборы, на дорожные повинности, назначаемые в страдную пору. Он видел неустройство недавних переселенцев, тех, о которых говорил, что это «русская бедность, переехавшая бедовать в Сибирь». В Кабанске, а потом и в других больших селах Николай Петрович видел «изобилие», ему ненавистное, как источник разора и уголовных преступлений, – изобилие питейных заведений. И, конечно, видел рой исправников, смотрителей, канцеляристов – вор на воре.

Но все это не убавляло энергии. Он выслушивал жалобщиков; его краткие заметы торопливо записывал адъютант-есаул. Он пачками отрешал от должности, пачками отдавал под суд и пачками назначал на должности. И уже мысленно готовил доклады в Комитет министров по всем «отраслям сибирской жизни».

«Отрасль арестантская» представилась ему самой тяжелой. Не потому, что была внове, он ведь возглавлял некогда тюремное ведомство. И не потому, что так уж пронзительно отдавалось в его сердце слово «несчастные», которым народ, им любимый, сострадательно называл колодников.

Когда-то ему подавали на утверждение аккуратные, выполненные в цвете географические карты «пешеэтапного препровождения арестантов»; он рассматривал их с удовольствием завзятого штабиста. Правда, уже несколько лет, как в Европейской России отменили пеший кандальный ход: чугункой до Нижнего, потом баржами до Перми, оттуда до Тюмени на лошадях, а вот за Тюменью-то и начиналось «пешеэтапное». И Синельников увидел, что́ это такое.

В тучах острой пыли, застившей горячее солнце, накатывал кандальный звон, и тотчас обнимало душу что-то бездонно тоскливое. А эти телеги с ребятишками и бабами, со скарбом и хворыми, они тянулись, скрипя, за кандальными этапными партиями, тянулись, скрипели, – у Николая Петровича першило в горле, и чудилось, никогда ему не умчаться на своих лошадях в серебряных брызгах бубенцов от этого реального, здешнего этапного «препровождения». Смрадная, грязно-серая волна катилась по Сибири и оседала в Сибири, придавая всему угрюмый оттенок и горький вкус.

В давние времена, еще при Павле, один генерал-губернатор учредил в Иркутске ремесленный дом. «Несчастные» получили инструмент, материалы, заказы. Обнаружились столяры и кузнецы, слесари и маляры, мастера экипажные и даже золотых и серебряных дел. Ссыльно-поселенцы лепились к работному дому своей слободой, обзаводясь очагами и наряжая супружниц в атласные салопы. Арестанты-острожники, промышляя ремеслами, не валялись на голых нарах и не хлебали пойло от щедрот смотрителя, – в камерах воссияли самовары. Худо ли? На беду пожаловал из Питера сенатор очень строгих правил. «Это что ж такое, а?! Эт-то как же они живут у вас, а?!» И пре-кра-тил.

Несмотря на презрение к визирям, утонувшим в министерских чернильницах, Синельников все ж не думал, что нынче найдутся подобные монстры. А найдутся, так он – он не только генерал-губернатор, но и генерал-адъютант его величества – управится с ними.

Сильно занимали Николая Петровича и русско-китайские торговые обороты. Мало о них помышляли на дальних невских берегах. Европейские же воротилы, вломившись в Китай, сотнями миллионов ворочали. А Россия… Хороши кяхтинские ворота, широк Амур, но прикинь на косточках и получишь: вывозим миллионов на шесть и миллионов на шесть привозим. Грустно!..

Правду молвить, в планах и надеждах Николая Петровича хоронилось и честолюбивое соревнование с Муравьевым-Амурским. Заслуги графа находил Синельников весомыми, отставку его и полуопалу – несправедливыми. Но это уж было делом прошлым. Настоящее и будущее коренилось в энергической колонизации. Покойный император, свинцовый карандаш которого так берег Длинный генерал, покойный император завещал: где раз поднят русский флаг, там он не должен быть спущен. Подняв флаг, следовало поднять край, этим флагом осененный. И потому ничего предосудительного не ощущал Николай Петрович в своем честолюбивом чувстве.

Достигнув Читы, он понял, что не поспеет осмотреть Нерчинскую округу: он назначил точное время владивостокской встречи своему подчиненному контр-адмиралу Кроуну, военному губернатору Приморской области. И Синельников заторопился в Сретенск – на Шилке дожидался казенный пароход. Нерчинскую же округу положил ревизовать на обратном пути.

По дороге в Сретенск, в городе Нерчинске, генерал-губернатор призвал к себе самого неприметного и, пожалуй, самого молодого изо всех сопровождающих его лиц – Кокосова. Этот Кокосов – худенький, невысокий, голубоглазенький, с багровеющим шрамом от виска к скуле – числился в штате военно-медицинского управления «врачом для командировок». Получив свою первую командировку, он ради экономии прогонных пристроился к синельниковскому гужевому поезду.

Николай Петрович позвал Кокосова, разумеется, не для наставлений по части медицинской. Говорил наедине. Не приказывал, а просил как сослуживца внимательно приглядеться ко всему, что происходит в Нерчинской округе, а потом и доложить ему, Синельникову. Кокосов, наслышанный о благих порывах генерал-губернатора, не счел свою миссию шпионской и охотно согласился.

VI

Наверное, у каждого архивного разыскателя есть папка: «Desideratum» Это по-латыни: желаемое, требуемое. Что-то вроде витрины: «Не проходите мимо». У меня среди прочего «желаемого» тлел листок: «Кокосов Василий Яковлевич. 8.VI.1845—17.Х.1911. Врач. Литератор». Встречи с ним я не жаждал, но и разминуться не хотел: выпускник Военно-хирургической академии, В.Я.Кокосов приехал из Петербурга в Иркутск почти одновременно с Г.А.Лопатиным.