Соломенная Сторожка (Две связки писем) — страница 50 из 107

ей каменной грядою глубь глубокая. И сияющее небо над нею.

Наш же беглец табанил, тормозил свою скорлупку.

Есть карта, бумажка с пометками: стрелочкой – направление течения, пунктиром – судоходный фарватер, литерой «К» – камень, литерами «МК» – малый камень. Но нет у него практики, нет опыта, и потому – страшно, очень страшно.

У него твердеют и холодеют скулы. Он расстегивает ворот, бросает под ноги шапку. Он еще медлит, но уже в последнем напряжении, не мрачном, не гибельном, а в том, когда будь что будет, и не поминайте лихом.

Убрав гребные весла, сжимая весло прави́льное, заменяющее руль, стиснув зубы, Лопатин слышал пушечный гул жерла.

* * *

Генерал Синельников надел шинель и фуражку и вышел из дому. Вчера еще было ясно и сухо, лето будто и не догорало, а продолжалось вопреки календарю, но минувшей ночью, как ножом срезало, – сразу натянуло осень: дождь и порывистый ветер.

Генерал жил у старинного приятеля, на Английской набережной, все можно было видеть из окон, но старик, будто назло кому-то, вышел в дождь, в непогоду. Нева была буро-лохматой, носилась водяная пыль, дождь падал клочьями. Хмуро насупившись, Синельников слушал орудийный гул, мерно потрясавший волглый воздух. Сквозь лайку перчаток генерал ощущал твердый холод гранитного парапета, но руки не убирал, и это тоже было кому-то назло.

На реке показался деревянный ботик с серым парусом, старик выпрямился, встал во фрунт и взял под козырек. Не обращая внимания на торопливых прохожих, вцепившихся в зонтики, он стоял во фрунт и держал под козырек, глядя, как идет по Неве «дедушка русского флота», первый кораблик Петра Великого.

Петровским ботиком и пушечным салютом завершались в столице торжества, начавшиеся еще весною, по случаю двухсотлетия со дня рождения царя-преобразователя.

Тогда, весною, отъезжая из Иркутска, генерал Синельников был бодр. Министры изволят гневаться? Поговаривают об его отставке? Пустое!.. Все, что делал Николай Петрович в Восточной Сибири, казалось разумным и полезным. И государь, столь высоко вознесенный божьим промыслом, отвернет лицо свое от петербургских визирей.

В Москву Синельников прибыл на фоминой неделе. Пахло оттаявшими нужниками, кричали галки, город будто распахнул шубу и вывалил брюхо.

Проездом на юг, в Ливадию, находился в первопрестольной государь. Хозяин Москвы, князь Долгоруков, давал праздничный обед. Синельникова пригласили на Тверскую. Иллюминованная резиденция была полна говора, полковой музыки, звона шпор. Пестрели мундиры и ленты. Князь, старый конногвардеец, прикрывая от полноты чувств пухлые веки, обнял Синельникова, сослуживца и товарища по польской кампании.

Обед был московский, то есть неслыханно изобильный, обед был долгоруковский, то есть с поросятами, откормленными миндалем, с превосходными шоколадом и бисквитами. К гастрономическим изыскам Синельников нежности не испытывал; машинально отведывая блюда, он беспокоился, удастся ль переговорить с государем.

В последний раз Синельников получил высочайшую аудиенцию год назад, отправляясь в Восточную Сибирь. Аудиенция состоялась в Зимнем. В кабинете его величества десятка полтора портретов глянуло со стены на Синельникова, но он заметил лишь один, – все прочие были маслом и акварелью, а этот черно-белый, фотографический: картузника Осипа Комиссарова, толкнувшего под локоть негодяя Каракозова и тем спасшего царя от пули. Суровое, грубое лицо генерала дрогнуло, глаза наполнились слезами, он припал лбом и губами к плечу государя. «Спасибо тебе, старик», – произнес Александр слабым голосом завзятого курильщика и в знак особого благорасположения подал Синельникову руку. Аудиенция была краткой. Единственное, высказанное определенно и точно, сводилось к тому, чтобы генерал обратил сугубое внимание на строгость содержания государственного преступника Чернышевского. Отпуская Синельникова, император прибавил с проникновенной и доброй улыбкой: «Да поможет тебе бог оправдать мое доверие»..

Именно потому-то Синельникову было необходимо переговорить с государем. Государь был весел, оживлен, приветлив, но глаза его поскучнели, встретившись в глазами Синельникова, и тот понял, что недруги-визири уже успели нашептать императору о надоедливом прожектерстве сибирского генерал-губернатора.

Злые языки мололи, будто император не вникает в суть государственных дел, подмахивает бумаги не глядя, может-де подмахнуть и указ о назначении архимандрита командиром гренадерского корпуса. Синельников этому не верил, как не верил и тому, что император лишен силы характера. Правда, если уж начистоту, Николай Петрович отнюдь не сочувствовал чрезмерной, всем известной доверительности царя с шефом жандармов и начальником Третьего отделения, но притом находил, что граф Шувалов отнюдь не ничтожество.

К Шувалову он и обратился с просьбой о нынешнем приватном разговоре с государем. «Не время, Николай Петрович, не время», – любезно отвечал граф, весело глядя на старого генерала черными, как изюминки, глазками. Синельников терпеливо повторил, что без его величества не найдет поддержки ни у министра внутренних дел, ни у министра финансов и что ради этого-то и получил высочайшее дозволение покинуть Иркутск. Округлив яркие, свежие губы, Шувалов отвечал тоном человека, покоряющегося обстоятельствам, но, впрочем, не уверенного в том, что у него будет возможность исполнить просьбу Синельникова:

– Идите, пожалуйста, в лимонную гостиную.

Ожидание длилось не меньше получаса. Входили и выходили мундирные господа, вовсе Синельникому не знакомые или знакомые шапочно. Генерал колюче посматривал на них сквозь толстые стекла очков. Провинциальной мешкотности он не испытывал, хотя и прослужил почти всю жизнь вне столиц, а испытывал чувство превосходства перед этой челядью, танцующей, словно бабочки-эфемериды, вокруг светоча державной власти, в то время как люди, подобные ему, Синельникову, работают до изнеможения.

Император вошел красиво колеблющейся походкой. Александру было за пятьдесят, но манеж, охота и прогулки избавили его от полноты. Его лоб увеличивали залысины; крупный, хорошо очерченный подбородок глянцевито поблескивал; длинные усы соединялись с бакенбардами. «Здравствуй, рад тебя видеть, – сказал Александр. – Здоров ли?» И Николай Петрович, как всегда при редких свиданиях с государем, ощутил то горделиво-скромное, интимное чувство своей долгой, беспорочной службы, которое связывало его с ныне царствующим не только присягой и не только с ним, царствующим благополучно, но и с Россией.

Шувалов, стоя на полшага сзади государя, строгим мановением бровей удалил публику из гостиной и следующим – намекающим – мановением бровей дал понять Синельникову, что государь не расположен к продолжительной беседе.

Александр несколько отяжелел после обеда. Однако не в этом была причина его нежелания длительного разговора с Синельниковым. Император знал, о чем будет речь. И знал, что будет соглашаться с Синельниковым, хотя раньше соглашался с недругами сибирского генерал-губернатора.

Привычка повелевать была у Александра; не было привычки доверять самому себе. Втайне он сознавал, что ему недостает внутренней мощи для полновластного распоряжения людьми и событиями. Случалось, он впадал в уныние посреди невероятной путаницы страстей, интересов, противоборств. Ему казалось, что никто не понимает, как ему трудно, душно, неловко, а подчас и боязно. Но вместе и радовало, что никто этого не замечает и не понимает.

Слегка наклонив голову, отчего его залысины словно бы удлинились, Александр слушал генерал-губернатора. То, что Синельников служил еще покойному государю, вызывало у Александра двойственное чувство: меланхолической снисходительности к старому, преданному слуге дома и острого подозрения, не отдает ли старый, преданный слуга предпочтение барину прежнему, как это нередко свойственно старым, преданным слугам.

С той прямотой, которая старомодно считалась солдатской, Синельников несколькими резкими чертами обозначил «разные отрасли сибирской жизни» – вышло мрачно. И столь же резкими чертами обозначил неумение министров усваивать эти «отрасли» – вышло опять-таки мрачно. Александр поднял голову и, глядя мимо Синельникова, произнес ровным, благожелательным тоном:

– Благодарю за откровенность. Вижу с удовольствием, что ты вполне понял тяжелую обузу, которую я на тебя возложил.

В душе Синельникова шевельнулось что-то похожее на жалость к этому человеку в генеральском мундире, к вялой белой руке его с алмазным перстнем на безымянном пальце.

– Ваше величество… – начал было Синельников, но Александр тотчас приказал Шувалову: телеграфируй в комитет министров – пусть все решат быстро и непременно в присутствии Николая Петровича.

Синельников вытянулся и почтительно уронил голову. Он был доволен. Пусть-ка теперь эти визири, утонувшие в чернильницах, посмеют смотреть на него как на приставалу из Гостиного двора.

На другой день, совершенно уже летний, генерал был на вокзале в толпе провожающих, видел, как царь шел к вагону, лицо у царя было счастливое, и Синельников подумал, что этому человеку вовсе не хочется державно править, а хочется пожить частной, домашней жизнью.

В этот же день Николай Петрович собрался в Петербург. Долгоруков предложил погостить в первопрестольной, упирая на то, что в невской столице обнаружились призраки не то холеры, не то оспы, от чего Москва-матушка избавлена заботами власти. Николай Петрович, улыбнувшись московскому патриотизму, отвечал князю, что непременно и с удовольствием погостит, но на обратном пути, возвращаясь в Иркутск, а теперь-де спешит, пока государева телеграмма в комитет министров «еще свеженькая». Московский генерал-губернатор в свою очередь улыбнулся энтузиазму сибирского генерал-губернатора и сказал, что Михаил Христофорович упрям и несговорчив, Александр же Егорович занят своими статуэтками, а не Россией, которой не знает.

Незнание России было обыкновенным упреком, адресованным министрам, Синельников тоже так полагал, но сейчас, после прямого телеграфного указания государя, это, как казалось Николаю Петровичу, не имело существенного значения. Достаточно было того, что генерал-губернатор Восточной Сибири знает нужды вверенного ему края. Сказано: «Ты вполне понял тяжелую обузу, которую я на тебя возложил».