ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Еще с вечера стали съезжаться крестьяне на базар. По дворам разместились подводы, сочно хрумкали зеленое душистое сено лошади. В селе было многолюдно и непривычно шумно. К закату солнца на базарной площади рядами стояли с задранными вверх оглоблями брички, рошпанки, рыдваны, телеги — здесь, под открытым небом, располагались те, кому некуда было заехать на постой. На связанные вверху оглобли натягивали дерюги. Появились костры, по селу запахло дымом, по-полевому ароматной похлебкой. Кое-где затянули песни. Всю ночь гудело село и только перед самой зарей на часок-другой сомкнуло глаза.
По давно заведенной традиции на Ильин день в Усть-Мосихе собирались большие базары. Это был престольный праздник волостного села. На него съезжались крестьяне многих деревень: кто торгануть хлебушком, скотиной, а кто — купить ситчику или какого другого товару. Как на смотрины, вывозили девок в цветастых сарафанах. Девки, словно мухи около меда, толпились возле палатки с каруселью, грызли леденцы, лузгали семечки. Обычно шелаболихинские кустари привозили выделанные овчины, полушубки, плетеные ременные вожжи, шлеи; грамотинские чеботари — яловые сапоги, мягкие, промазанные дегтем обутки; куликовские мужики-бондари торговали кадками, лагунами, бочатами.
А нынче торг разгорался вяло. Пятый год война в стране — не до торговли. Хлебушек еще водится, а товаров у купчишек заметно поубавилось. Заметно! В центре базара раскинул палатку Никулин. Никто из других купцов не приехал на ярмарку с промышленными товарами. Поэтому Никулин бойко торговал ярким ситцем, сатином, скобяными изделиями и всякой всячиной. Четыре пары пимов вынес и старик Юдин.
Многие не привезли ничего: приехали купить что-нибудь по мелочи для хозяйства. А некоторые — просто погулять, присмотреться, чем живет мир. За большим нынче уже не гнались. Приехала из Тюменцева и Пелагея Большакова. Свекру дома сказала, что надо купить сукна на поддевку, а на самом деле просто хотелось повидать Антонова, пожить денька три у него…
Разноголосый гомон стоял над площадью.
— Бери. Я тебе говорю, бери. Жалеть не будешь, — встряхивая романовским опушенным полушубком, доказывал бородатому староверу молодой, но бойкий на слово шелаболихинец в стоптанных обутках на босу ногу. — Думаешь, ежели сейчас жарко, так и зимы не будет? Будет. Она, матушка, придет — потом пожалеешь. Сани готовь летом, а телегу — зимой…
Рядом двое мужиков в десятый раз били по рукам и снова расходились — один продавал, а другой никак не решался купить рослую годовалую телушку.
— Ведерница будет, истинный Бог, ведерница. У нее мать молоком нас залила.
— То-то ты такой и дохлый, видно, с молока, — скалил зубы прислушивающийся к их разговору парень.
А большинство мужиков почти ничего не покупало. Просто ходили и смотрели. Опасались покупать: время такое, беспокойное, никто не знает, что завтра может случиться. Наберешь, а потом и отдашь ни за что ни про что. Слухи-то разные идут по селам.
К полудню на базарной площади появились вооруженные подпольщики во главе с Даниловым. Площадь тревожно закружилась, словно стадо перед грозой. Мосихинцы стали протискиваться к середке — не иначе Данилов сейчас будет речь говорить. Приезжие настороженно крутили головами. Торг прекратился. Народ, вытягивая шеи, грудился к центру площади, где были Данилов, Иван Тищенко, Матвей Субачев, Иван Ильин, Андрей Полушин, Алексей Тищенко, братья Катуновы, Филька Кочетов и все остальные члены организации — целый отряд.
— Шо там таке?
— Кто его знает.
— Тише вы! Щас говорить будут.
— Базар, что ли, закрывают?
— Во порядки пошли: свое добро, нажитое горбом, продать не дают.
— Что ты городишь-то, не знамши. Насчет власти говорить будут.
— Тише.
Данилов взобрался на чью-то бричку, окинул взглядом тысячи повернутых к нему голов. Невысокий, лобастый, в яркой бордовой рубахе, он сразу притянул к себе взоры всей площади. Увидев Данилова, площадь начала быстро затихать.
— Товарищи! — громко начал он. — Вот уже год, как мы живем без Советской власти. За это время каждый из нас на собственной спине испытал все хваленые прелести диктатуры колчаковского правительства. Здесь, на этой площади, три месяца назад был повешен Кузьма Полушин. Повешен только за то, что не позволил держимордам и холуям Колчака грабить себя средь бела дня. Вспомните, сколько раз на этой площади свистели плети, сколько стонов и воплей слышали за минувший год эти тополя и плакучие ивы! Озверевшие палачи дошли до того, что стали стрелять по улицам в детей, стрелять в беззащитных женщин. Можно так дальше жить?
Толпа колыхнулась и единым дыхом гаркнула:
— Не-ет!..
— Терпенья уже нету-у!
— Говори, что делать?
Данилов поднял руку. Но мужики кричали. Напряглись волосатые лица, разинутые рты, вздернутые руки.
— За что людей истязают?
— Говори!
— Давай!
Данилов тоже накалялся. Голос отвердел. И он, как кувалдой, бил по раскаленной площади:
— Товарищи! Там, за Уралом, — наша Советская Россия, Красная Армия с кровопролитными боями рвется к нам. Мы не можем ждать. Довольно! Берите в руки топоры, вилы! Фронтовики! Откапывайте винтовки. Свою жизнь мы должны делать сами. Долой кровавого адмирала Колчака! Долой его прислужников!
— Верна-а!
— Житья не стало!
— Зверьем смотрят.
— А ты думал, по головке тебя гладить, ежели ты супротив власти…
— На кой черт нам такая власть!
— Верна-а! — надрывался веснушчатый парень с толстыми вывороченными губами.
— Давай круши!
— Тихо, гражданы!..
— Говори, што делать.
Данилов сверху смотрел на бушуюшую толпу, большие карие глаза сверкали. Толпа ревела. И он чувствовал себя наэлектризованным этой могучей грозой. Кто-то сзади Аркадия протодьяконовским басом гудел:
— Знамя! Знамя давай, как в семнадцатом годе!..
Знамя-то и не предусмотрели. Знамени не было.
— Рубаху! Скидай рубаху! — тянулся к Данилову бородатый нечесаный мужичина.
Аркадий догадался. Он рванул на груди рубаху, чьи-то руки подхватили ее, прикрепили к древку, и все двинулись к волостной управе. Здесь Данилов взбежал на крыльцо, и митинг продолжался.
— Товарищи, — сказал он. — Нам надо выбрать свою народную власть — Совет.
— Давай, голосуй.
— Прошу выдвигать кандидатов в члены Совета. Только давайте тише и по порядку. Кого выберем?
— Данилова, — в наступившей вдруг тишине выкрикнул кто-то из задних рядов.
И снова понеслось:
— Данилова!
— Вас, Аркадий Николаевич…
— Вы зачали, вы и дальше…
— Тищенко Ивана!
— Дочкина! — полетели фамилии.
Снова поднялся шум: выбирали Совет. Потом Данилов достал московскую газету и стал трясти ею над головой, призывая к порядку.
— Товарищи! Товарищи! — наконец докричался он. — Предлагаю заслушать воззвание Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета и Совнаркома к трудящимся Сибири и взять его в основу нашей новой жизни.
— Давай! Читай!
— Бумага — она завсегда силу имеет.
— Только, товарищи, давайте потише. — Данилов свернул пополам газету. Начал — «Рабочие, крестьяне и все трудящиеся Сибири! Под могучим, непреодолимым напором Красной Армии падает временно восторжествовавшая на территории Сибири власть наемников русской и иностранной буржуазии, царского адмирала Колчака, и восстанавливается власть Советов… Час освобождения рабочих, крестьян Сибири приближается. И ныне, выполнив волю российского пролетариата и трудового крестьянства перед лицом всего сибирского населения, Всероссийский Центральный Комитет Советов рабочих, крестьянских и солдатских депутатов и Совет Народных Комиссаров постановляют…»— Мужики слушали, задрав кверху бороды, тяжело дыша. Данилов продолжал — «Первое. Бывший царский адмирал Колчак, самовольно наименовавший себя «верховным правителем», и его «совет министров» объявляются вне закона…»
— Правильно! Так их растак!
— Кобыле под хвост его вместе с министрами!
— «…Все ставленники и агенты Колчака подлежат немедленному аресту…»— продолжал Данилов.
— Правильно!
— Давай их сюда!
— Давно следоваит…
— Ишь, паразиты!
— Ширпака арестовать. Он главный злодей.
— Он меня ни за что порол плетями, — в общем гвалте пискнул голос Юдина.
— Карла Орава тожеть туды же!
— Никулина! Никулина не забудьте!
— Правильно! Попил кровушки!
— Кривошеина — булгактера!
— А старосту! Старосту надоть не упустить.
— Тоже маклак на наших горбах.
— Арестовать всех их!
— Привести сюды, мы им покажем, где раки зимуют!
Иван Ильин тут же послал нескольких человек из подпольщиков арестовывать врагов революции. За подпольщиками ватагой потянулись любопытные. Но некоторые из них с полпути возвращались — не хочется и тут упускать события.
А Данилов продолжал читать:
— «Все законы, приказы, договоры, постановления и распоряжения Колчака и его совета министров, а равно и их уполномоченных отменяются… На всей территории освобожденной Сибири восстанавливаются органы Советского самоуправления трудящихся на основании Конституции РСФСР…»
— Верна!
— Согласны!
— Хлебнули горячего до слез…
— Теперя умнее будем…
— «Трудовое крестьянское хозяйство, — надрывал голос Данилов, — не должно подлежать никакой урезке… Недостаточное и беднейшее крестьянство (как и новоселы), а равно малоземельные горнозаводские крестьяне Алтайского округа должны быть дополнительно наделены землей из владений казны или бывших кабинетских земель…»
— Согласны!
— Земли хватит! Отдать кому надо.
— Пусть пользуются.
— Читай дальше.
— «…Задача сибирских рабочих, крестьян и всех трудящихся — встать под знамена Красной Армии и, усилив ряды бойцов за рабоче-крестьянское дело, могучим ударом окончательно сломить врага.
Да здравствует Советская Сибирь!
Да здравствует Советская Россия!
Да здравствует мировая революция!
Председатель ВЦИК — Калинин.
Председатель Совнаркома — В. Ульянов (Ленин), Секретарь ВЦИК — Аванесов».
— Ура-а! Ленину!! — закричал кто-то из подпольщиков.
И площадь взорвалась:
— Совнаркому — ура-а-а!!
Было что-то ребячье, азартное, веселое. Вверх летели шапки, картузы. Кто-то высоко подкинул сапог, из которого торчала портянка.
— Ур-ра-а-а!!
Данилов тоже улыбался, тоже махал руками и кричал «Ура!» Вдруг сзади на него навалился бородач, облапал и мокрыми губами чмокнул в щеку. Потом Данилова подхватили на руки и стали качать. Он в нижней рубахе, вылезшей из брюк, взлетал вверх. Из карманов сыпались патроны. Все смеялись, как дети, и кричали, восторженно, самозабвенно.
Наконец гвалт начал стихать. Данилова поставили на ноги. На крыльцо поднялся новый председатель Совета Петр Дочкин, заговорил о создании отряда.
— Как будем, товарищи, объявим мобилизацию или записывать добровольцев?
— Добровольцев!
— Силком тут не надо.
— Писать добровольцев, а ежели мало будет, тогда можно и мобилизовать годика два-три.
На том и порешили. Утвержденный командиром Иван Ильин начал запись добровольцев в отряд.
Площадь гомонила. Кое-кто из приезжих потихоньку начал убираться по домам.
Через час, расталкивая толпу, ввели арестованных Никулина и немца Карла. На обоих лица не было.
— Попались, голубчики!
— Это вам не кровь пить из мужика.
— Расстрелять их тут же.
— Хо, расстрелять! Пули еще тратить. Повесить.
На крыльцо управы снова поднялся Дочкин.
— Товарищи! Поймали только двух кровопивцев, остальные успели сбежать. Совет решил их до завтра посадить в каталажку, чтобы сегодня нам с ними не вожжаться. Судить будем завтра всенародно. А сейчас надо формировать отряд, потому как вот-вот могут нагрянуть каратели.
— Правильно.
— Валяй, Петро.
А в помещении управы сидели руководители восстания и обсуждали план ближайших действий.
В это время, расталкивая толпу, трое мосихкицев-добровольцев вели уполномоченного по заготовкам Антонова. Руки у него были связаны за спиной. Но шел он на удивление своим конвоирам спокойно, твердо ступая на утрамбованную сотнями ног площадь, и даже, как казалось им, ухмылялся.
— Что, еще одного поймали? — спрашивали из толпы весело.
— Поймали. Сидит, сердешный, дома и не знает, что о нем тут забыли.
— Ага. Его же не выкликали.
— Я и говорю, забыли.
— Молодцы, ребята. Веди его туда, к Данилову. Он ему сейчас ежа под шкуру пустит…
Данилов встретил Антонова неожиданно для конвоиров обрадованно:
— Дмитрий Иванович! Здравствуй. Хорошо, что ты пришел, — нужен позарез.
— Не пришел, а привели. — Антонов повернулся спиной, Показывая связанные руки.
Тищенко, Субачев, Дочкин захохотали. Данилов тоже улыбнулся.
— Развяжите его! — приказал он удивленным конвоирам.
— И Дмитрий Иванович, к народу, объяснить все.
Люди с площади не уходили: шла запись в отряд, осмотр и регистрация оружия. Когда Данилов с Антоновым вышли на крыльцо, гомон сразу стих, толпа прихлынула ближе. Аркадий улыбался.
— Товарищи, — сказал он негромко, — произошло небольшое недоразумение. Мы не называли тут среди врагов, подлежащих аресту, фамилию уполномоченного по заготовкам Антонова. Не называли не потому, что забыли о нем. Нет. Товарищ Антонов, правда, не входил в состав нашей подпольной организации, но делал он одно общее с нами дело.
— А что он делал?
— Мошну Никулину набивал деньгами?
— С нас шкуру драл…
— Он делал большое дело, товарищи. — Данилов смахнул с лица улыбку. — Во-первых, он скупал за колчаковское серебро у таких, как Никулин, огромные гурты истощенного скота. Пользы от такого скота правительству никакой, а серебро уходило.
— К кому уходило? Никулину?
— Пусть даже Никулину. А где Никулин? Вон у нас в каталажке сидит. А серебро его? В наших руках — все конфискуем… Ну и кое-что еще делал. И наконец, — продолжал Данилов, — товарищ Антонов прятал у себя двадцать винтовок и три ящика патронов.
— Вот это хорошо!
— За это ему большое спасибо.
— Пусть не обижается, что его тут матюгали дорогой.
— Не знамши — чего не сделаешь…
Вернувшись в управу, Данилов заторопился.
— Надо немедленно ехать в соседние села. Иван Тищенко сейчас же отправится в Куликово, Субачев- в Грамотино, ты, Полушин с Акимом Волчковым — в Ермачиху, я — в Макарово. Выезжать небольшими группами. Алексею Тищенко на полный ход пустить все кузницы, ковать пики, ремонтировать оружие. К утру мы должны быть в боевой готовности.
2
Макаровский кулак Комаревцев — прискакал с базара из Усть-Мосихи на взмыленных лошадях — в пену загнал гнедых, чего с ним никогда не случалось. Сам распряг их и пустил под навес. Заглянул в подвал, где сапожничал его новый работник.
— Зайди-ка, Вася, ко мне в горницу, — позвал он.
Егоров, недоумевая, отложил на верстак колодки, снял фартук и с тревогой подумал: «Неужели о моих документах пронюхал, старый черт?» Когда зашли на кухню, Комаревцев непривычно мягко сказал:
— Ты помой туто-ка руки да проходи в горницу.
Этого тоже, никогда не было. «Мягко стелет, сволочь».
— Я сейчас, Павел Иванович, — ответил он, — по нужде.
Он спустился к себе в подвал, сунул на всякий случай за голяшку широкий и острый, как бритва, сапожный нож. «Хрен тебе, старая жила! Все одно живым не дамся, прежде кишки тебе выпущу». Он вспомнил, как два месяца назад с Пашкой Малогиным пришел в Макарово и как нанимался к этому кулаку. Кержак долго вертел в руках документ, ухмылялся, спрашивал, почему он, Василий Королев, не живет дома, в Усть-Мосихе, спрашивал, где сейчас его родители. Егоров ответил, что дома у него нет, что отец-мать умерли, избушку он продал, когда еще уходил на службу, поэтому сейчас жить негде, а в работники в Мосихе никто не берет. Долго мудровал над ним Комаревцев. Наконец согласился взять к себе сапожником без какой-либо оплаты — только за харчи. Шил Василий сапоги, шлеи, починял старую обувь. Потом хозяин начал принимать заказы со стороны. Плату с заказчиков брал, а Василию ничего не набросил — так тот за харчи и работал.
А «харч» бы такой: каша из наполовину необрушенного пшена, заправленная ржавым прошлогодним подсолнечным маслом, сухари из высушенных в печи кусков хлеба, оставшихся от хозяйских обедов, да чай с сушеными смородинными листьями. Вот и вся плата. Зол был на кержака Василий. Но терпел — куда денешься…
— Ты чо, паря, так долго моешь руки?
— Вымыл уже.
— Ну так заходи.
Василий пряча под подол домотканой рубахи исполосованные дратвой руки, вошел в горницу. Первое, что бросилось в глаза, — это стол в переднем углу под образами, заставленный чашками, и зеленая бутылка посредине.
— Садись на лавку. К столу, к столу садись. Я седни в благодарность за твою работу надумал тебя угостить. Хорошие ты сапоги мастеришь, паря. Где это так обучался? А я брал тебя летом и думал, поработает паренек за один харч — ныне ведь и прокормиться-то трудов стоит! — а опосля, думаю, ежели будет из него толк, положу ему хорошую плату за усердие. На вот тебе сотняжку за твою работу. — И он протянул все еще стоявшему Василию красную «колчаковку».
Василий опешил. Куда-то вдруг делись обида и злость на прижимистого хозяина.
Василий взял деньги, повертел непривычно хрустящую бумажку и сунул ее в карман.
— Садись, паря, за стол, выпьем ради Ильина дня. Сегодня все гуляют.
Василий несмело присел на краешек широкой лавки. Хозяин налил стакан самогонки.
— На, пей.
Василий, уже два месяца не бравший в рот хмельного, с удовольствием потянул обжигающую горло жидкость.
— Закуси-ка, Вася. Это для нас с тобой сготовили.
Сам он выпил полстаканчика и, достав кусочек мяса, долго, задумчиво жевал его. Василий выпил еще стакан и с жадностью накинулся на еду.
С улицы послышался шум, топот бегущих людей. Василий повернулся к окну.
— Ничего, паря, должно, пьяные дерутся, — поспешно сказал Комаревцев и налил Василию еще стакан. — Пей.
У Василия уже кружилась голова. Все вдруг стало обычным: и плата, и то, что он сидит вот с хозяином за одним столом. «А почему бы не сидеть, — думал Егоров, — разве я не такой же человек, как и он?» Но тут же закралось подозрение: чего это ради кержак вдруг стал такой добрый! Это неспроста. Снова сердце кольнула неприязнь к этому жадному старику. Сто рублей ни с того ни с сего он не выбросит. Василий посмотрел на масленый расчес, в плутоватые бусинки глаз хозяина и вспомнил, как часто поступали тюменцевские старожилы с работниками. Продержат его год, а когда время подходит к расчету, спаивают, увозят на пашню и убивают. Василий резко отодвинул стакан с самогоном, встал.
— Ты чего, Вася? Пей, закусывай.
— Спасибо на угощеньи, — твердо сказал Василий, — мне хватит. Я ведь не пью.
— А… Ну смотри, смотри. Тогда иди отдыхать, поспи денек. Сегодня праздник, отдохни.
Спать Василий не стал, а вышел за калитку. Вышел и удивился: в селе было необычное оживление. Это не праздничная суета. В селе что-то творилось. Пробегавший мимо паренек крикнул:
— Ты чего стоишь, на площадь не идешь?
— А что там?
— Митинг. Власть выбирают новую.
Василий побежал следом. На площади народу, было много, чуть ли не все село. С высокого крыльца сельской управы говорил лобастый человек. Он показался Василию чем-то знакомым: «Где я его видел? В Тюменцево разве к нам приезжал?» Василий стал пробираться ближе. У самого крыльца остановился, задрав голову на говорившего. Вдруг его кто-то сильно толкнул в плечо.
— Васька?..
Егоров обернулся. Перед ним стоял Филька Кочетов и широко, во весь рот улыбался. На голос Фильки обернулись стоявшие кругом мужики, покосился и оратор.
— Ты как сюда попал? — громко спросил Филька.
На него зашикали.
— Да я здесь живу в работниках у Комаревцева, — полушепотом ответил Василий. — Что тут такое?
— Пойдем в сторонку.
Они выбрались к пожарным сараям, примыкавшим к управе. И Филька, захлебываясь, начал рассказывать о подпольной организаций, о том, как подпольщики — в том числе и он — поднял восстание в Мосихе и что теперь Колчаку крышка.
После выступления Данилова на крыльцо взошел крестьянин с лукавыми морщинками около глаз. Старик повернулся не к толпе, а к Данилову.
— Я тебя, паря, признал доразу, — улыбнулся он.
— Громче! — закричали из толпы.
— Что там такое?
— Ты говори нам! Чега шепчешь…
Старик повернулся к площади.
— Мужики! Помните, на пасху я вам говорил, чтобы сынов прятали от солдатчины и хлеб? Помните, я говорил, что верный человек переказывал?
Кто-то крикнул нетерпеливо:
— Помним… Ну и что?
— Так вот это он, этот товарищ из совдепа, переказывал мне. Я его подвозил попутно от Ярков.
— Дед повернулся к Данилову.
— Спасибо тебе, дорогой товарищ, от всего обчества. Низко тебе кланяемся.
— Морщинки у глаз старика расправились. Он посмотрел Данилову прямо в глаза и низко, в пояс, поклонился.
— Правильно, Матвеич, за всех кланяйся. Такому человеку не грех поклониться.
Старик выпрямился, закинул назад длинные, обстриженные под кружок волосы. Сказал:
— Век будем Бога молить за тебя. Доброе ты дело сделал. — Потом у него опять от глаз побежали морщинки, глаза спрятались в щелки. Наклонился к Данилову, вполголоса добавил — А что касаемо зрячего и поводыря, это мы еще посмотрим. Поглядим, мил-человек, кто зрячее…
Через час, когда митинг кончился и началась запись добровольцев в партизанский отряд, Данилов подошел к Фильке с Егоровым.
— Аркадий Николаевич, вот с этим парнем — помните, я вам рассказывал? — мы сидели вместе в Камне. Боевой — что надо! А он, оказывается, под чужими документами жил здесь у Комаревцева.
Данилов протянул руку Василию, продолжал всматриваться в его лицо.
— Я вас где-то видел, товарищ Данилов, — сказал Василий.
— Я вас — тоже. Вы не служили в семнадцатом году в Омске в двадцать седьмом полку?
— Служил. A-а… теперь и я вас вспомнил. Вы там выступали перед солдатами.
— Да, выступал. А ты был поваром в офицерском собрании. Точно?
— Точно! — обрадованно воскликнул Егоров.
Филька вертелся между ними вьюном.
— Вот это здорово! Он сейчас с нами поедет, Аркадий Николаевич, ага? В нашем отряде будет, в Мосихе, ладно?
3
А Усть-Мосиха гудела. Вторые сутки народ не уходил с площади — многие тут и ночевали. Площадь напоминала цыганский табор: дымили костры, пестрели палатки.
Бабы охали:
— Мужиков-то обедать не дозовешься, будто их тут медом кормят.
— И-и… не говори, милая… У самой корова недоеная…
В отряд записалось более пятисот человек, но оружия едва набралось на полтораста. А народ все прибывал. Пришли куликовские, макаровские, грамотинские. Каждое село выставило по отряду. Нужны были лошади, хотя бы для разведки. Лошадей из хозяйств подпольщиков не хватало, потому что многие из них безлошадные — беднота. На военном совете, в состав которого вошли Данилов, Иван и Алексей Тищенко, Дочкин, Белослюдцев из Куликово, Субачев, Ильин Иван, Горбачев из Грамотино и кое-кто еще, выступил Ильин.
— Надо мобилизовать с полсотни лошадей у зажиточных мужиков. Без кавалерии — это не война. Хотя бы на первый случай эскадрон иметь.
— А на винокуровском конном заводе нельзя «позаимствовать»? — спросил Горбачев.
— Но туда пешком же не пойдешь! Притом там какой- то отряд стоит. И идти нам на него пока не с чем.
Тищенко возразил:
— Все равно, Иван, мобилизовывать сейчас нельзя. Надо добровольно.
— Дадут они тебе добровольно, — вмешался Субачев. — Ты что, не знаешь мужиков? Когда для них что-нибудь, тогда они «давай-давай» и ты хороший будешь. А как только с них какой-нибудь пустяк, так они тебе глотку вырвут. Добровольно! Кто тебе даст добровольно?
— Надо товарищи, сделать так, чтоб коней дали, — заявил Данилов. — Пойдем к народу, поговорим.
Тищенко остановил:
— Погоди, Аркадий. Мужики могут так сразу коней действительно не дать. Поэтому тебе не след выходить. Давай я лучше пойду, поговорю, настроение пощупаю.
И вышел. Мужики сразу придвинулись к крыльцу — уже начали привыкать к митингам.
— Товарищи! — начал Тищенко. — Сейчас у нас имеется несколько партизанских отрядов. Имеется и вооружение, кроме того, мы пустили в ход все кузницы и начали ковать пики. Алексей — брательник мой — добыл пироксилину и делает порох, начиняет бомбы. Но это еще не все. Чтобы воевать, надо быть маневренным. А для этого нужны лошади. Кто в армии служил, тот это понимает. Мы сейчас конфискуем коней у Ширпака, у Никулина, у немца Карла, у старшины, у Хворостова, у Кривошеина. Но этого мало. Надо еще. Как будем поступать, товарищи, объявим мобилизацию коней или на добрых началах?
Потупились мужики. Нагнули лохматые головы. Отдать лошадь — значит, сразу отдать полжизни. Без лошади и при любой власти он не крестьянин. И если сейчас не отдать лошадь, — то правильно говорит Иван — как же воевать. На-раскоряку стал ум мужика.
— Ну как, товарищи, решим? Объявим мобилизацию лошадей?
Толпа нерешительно загудела.
— Чего там объявлять, лошадь, чай, не рекрут, чего ее мобилизовывать…
— Пусть, у кого лишние, подобру сдадут…
Тищенко улыбнулся. Как он понимал их положение: голова подсказывает одно, а чувство собственника требует другого. И он не стал настаивать сейчас.
— Подумайте, мужики, — сказал он тихо. — Но знайте одно: без коней мы не вояки. Вот вам мое слово. Так и Данилов вам скажет.
На крыльцо поднялся Петр Дочкин. Громко сказал:
— Не расходитесь, мужики. Сейчас будем судить Никулина с немцем.
Толпа задвигалась, оживилась — это куда интереснее, чем разговор о лошадях.
Судили недолго. Единодушно решили Никулина и немца Карла Орава за то, что пили мужичью кровь и драли шкуру, списать в расход. Тут же нашлись охотники и принародно поставили их к стенке, расстреляли.
В это время на площади появился священник отец Евгений. Он шагал широко, но не торопясь. Среди мосихинцев шелестом перекатился шепот:
— Батюшка идет…
— Гляди — поп!
Перед ним расступились с любопытством, как расступаются перед какой-нибудь диковиной вроде верблюда.
Кто-то из куликовского отряда крикнул:
— Ты чего, долгогривый, тут шатаешься, вынюхиваешь? Хочешь, по шее чтоб надавали?
Отец Евгений, продолжая вышагивать, посмотрел через головы людей на говорившего, чуть улыбнулся:
— Дурак ты, голубчик. А насчет шеи — иди, померяемся. Я тебя соплей перешибу.
Кругом захохотали, а куликовец взъерошился:
— Но-но, ты поосторожней. Кончилась ваша власть.
Отец Евгений ничего не ответил на это, продолжал свой путь по узкому людскому проходу. На крыльце, где в основном размещался штаб отряда, его заметили.
— Гля, ребята, поп гребется сюда.
— Чего ему надоть?
— Чтой-то неспроста…
— Должно, насчет Никулина.
— Ничего, мы и ему покажем дорогу.
Филька метнулся в управу, где сидели руководители.
Не дойдя до крыльца, священник заметил Ильина, спросил:
— Иван, где у вас Данилов?
— Там, в хате, — нехотя мотнул головой новоиспеченный командир отряда.
Жалобно скрипнули под грузным телом ступеньки. Батюшка прошел в комнату. За столом сидели члены военного совета. Отец Евгений поздоровался, подошел ближе, осмотрел всех, узнал Данилова.
— Здравствуйте, Аркадий Николаевич.
— Здравствуйте… батюшка.
— Вот мы с вами опять встретились.
За столом чувствовалась некоторая неловкость. И, чтобы сгладить ее, Субачев, улыбнувшись, спросил:
— Ты, батюшка, разве не сбежал с Ширпаком?
Тот строго посмотрел на него.
— Ты, Матвей, молод надо мной смеяться. И бегать от тебя я не собираюсь. — Он повернулся к Данилову. — Аркадий Николаевич, я к вам по делу, поговорить один на один.
— Говорите, — сухо сказал Данилов, — у нас секретов здесь нет.
— Это неважно. Но я хочу с вами поговорить без… легкомысленных людей. — Он выразительно посмотрел на Субачева.
— Ну что ж, — оперся о колени Данилов и встал, — пойдемте в другую комнату, поговорим.
Члены военного совета переглянулись. Когда за Даниловым закрылась дверь, Субачев, не шутя, сказал:
— Как бы этот долгогривый не придушил там нашего Аркадия.
— Да не-ет, поди…
— Что ему, самому жить надоело?
Данилов с попом секретничали долго. Из-за прикрытой двери доносился приглушенный бас священника. Вышли они оттуда оба довольные. Отец Евгений, не прощаясь, направился домой. А Данилова обступили члены военного совета.
— Ну что, исповедовался? — улыбнулся Субачев.
— И о чем он тебе говорил?
— Уж не сватал ли он тебя в певчие?
Данилов махнул рукой.
— Погодите зубоскалить. Он дело говорил.
— Рассказывай.
— Говорит, коль народ за вами пошел, значит, и Бог с вами, ибо где народ, там и Бог. А раз так — берите и меня к себе.
Субачев захохотал:
— На кой леший он нам сдался. С молебнами в бой идти, да?
— За этим он и приходил?
— Погодите, дальше главное-то. Вдруг он спрашивает: «Вам, я слышал, кони нужны». Нужны, говорю, будут, говорит, у вас кони, мужики сами приведут.
На этот раз засмеялся даже Тищенко Иван.
— Морочил он тебе голову полчаса!
4
Отец Евгений родился и вырос в глухой енисейской деревне. Его родитель хотя и был священником, но доходишко от прихожан имел небольшой, поэтому семья в основном жила с такого же надела, как и крестьяне. Поп сам сеял хлеб, держал скотину. К крестьянскому труду с детства привык и Евгений. Вернулся он к нему и после того, как был отчислен из духовной семинарии за непослушание и богохульство. В молодости все были глупыми, говаривал отец Евгений и любил рассказывать, как он однажды взял и приклеил святой деве Марии усы и бороду из конских волос. Вот и отчислили. Корчевал в тайге пни — расширял отцовскую пашню. Идти дальше по духовной части наотрез отказался. Но отец обломал об него двое грабельных черешков, а потом поехал к владыке и все-таки упросил его. Смилостивился тот, взял Евгения обратно в семинарию. После окончания семинарии Евгений долго служил дьячком. И только десять лет назад, когда в Усть-Мосихе умер священник, его назначили сюда.
Приняв приход, отец Евгений прочно сел на хозяйство. Купил на винокуровском заводе в Тюменцево породистых лошадей, запахал церковную землю. Работников не держал — все делал и в поле и по хозяйству сам, наравне с мужиками. Сила в нем была неимоверная. Крестьянам это нравилось.
С первого же года отец Евгений повбивал в стену своего дома несколько огромных деревянных штырей и завел в селе такой порядок:
— Нашел узду в поле — принеси, повесь на штырь.
Хозяин придет и возьмет. А тебе на страшном суде Господнем зачтется это.
И мужики приносили. Приносили узды, пута, ботала, ведра… Постепенно церковная заповедь «Не укради» стала сельским обычаем, непреклонным законом. Сельчанам и это нравилось.
Были у отца Евгения и причуды. Летом подбивал он себе нескольких помощников и изо дня в день от заутрени до вечерни пропадал с ними на озерах. Был одержим рыбалкой — ездил вплоть до Бутырок на знаменитые рыбные озера. Привозил полную телегу рыбы, раздавал соседям и ехал снова. Нередко бывало, что в азарте священник пропускал службы. В таких случаях прихожане добродушно говорили:
— Чегой-то сегодня не благостят к заутрене. Должно, наш рыбак полну мотню рыбы набил, силов не хватает вытянуть…
Ему прощали эту слабость. Не осуждали и другую — любовь к выпивке. Под заборами, правда, он не валялся, но пил на удивление помногу.
После страды, с первым снегом, собирались вокруг него такие же забулдыжные, как и он, и гуляли до великого рождественского поста. В пост он пил дома, тайком. А потом до конца пасхи опять шатался по селу — пил, пил. Весть о свержении царя отец Евгений встретил равнодушно — был пьян. А когда проспался, минуту подумал и махнул рукой:
— Непутевый был царишка, как и аз есьм грешный… Царство ему небесное.
Что ты, Господь с тобой, — удивилась матушка. — Живой же он.
— Все едино, матушка. Дай-ко за помин его души опохмелиться чего-нибудь.
Так же, без особых переживаний, он встретил установление Советской власти в Сибири и ее свержение в 1918 году.
— Баловство! — бурчал он.
Не придавал значения потому, что революция прошла стороной, мимо Мосихи.
А сейчас, когда на его глазах восстало все село и начало вооружаться, он задумался. Может быть, впервые что он так окидывал мысленным взором всю свою жизнь. До пяти приходов обошел отец Евгений дьяконом, прежде чем осел в Усть-Мосихе, а ни с кем из священников не ужился. Последнему из них полбороды выдрал по пьяному делу и шишку под глазом такую посадил, что без малого три недели тот ходил боком, как норовистый жеребец. Хотел было этот попишка пожаловаться на него владыке, но струсил, ограничился одними угрозами. Знал старый плут и повеса, что буйному помощнику ведомы многие его похождения: и растление девиц-послушниц в полутемной ризнице, и обкрадывание церковной казны, и подозрительная «потеря» золоченой купели из божьего храма. Многое знал о своем попе дьячок. Поэтому-то вместо жалобы поп послал владыке прошение и ходатайство о присвоении дьякону Евгению сана священника за безупречную и старательную службу и предоставлении ему отдельного прихода. Так и очутился отец Евгений в Усть-Мосихе.
Не нравилось отцу Евгению его сословие, не по-божески живет оно, не так, как завещал Иисус: «Возлюби ближнего твоего, яко сам себя…»
А что могут сказать многие из его знакомых священников? — думал отец Евгений. Они, как пророчествовал Сын Божий, из дома молитвы его сделали вертеп разбойников… Как же иначе назовешь, к примеру, священника из села Баранска, если он после свержения Советской власти в восемнадцатом году, мстя своим прихожанам за то, что они искали у него во дворе спрятанный им пулемет, велел вычистить свой двор, а мусор и навоз на семидесяти подводах отвезти за семьдесят верст к стенам Славгорода. Разве это богопристойно? — спрашивал себя отец Евгений. Вот из-за таких служителей и качнулась вера.
И задумался отец Евгений в первый день восстания в селе. А на вторые сутки после таких размышлений пошел к Данилову. Вернувшись, вывел из конюшни трех лучших коней и повел на площадь, передал в руки председателю Совета Петру Дочкину.
К удивлению военного совета, к вечеру у бывшей земской управы стояло больше сотни лошадей.
5
Вторые сутки Лариса ждала Аркадия. Казалось, уж теперь-то ничто не могло помешать ему прийти: не надо дожидаться ночи и пробираться тайком, не надо сидеть при занавешенных окнах и прислушиваться к каждому шороху. А он все-таки не шел. Не может он настолько быть занятым, чтобы за два дня не выкроить час или хотя бы полчаса! Впервые Лариса обиделась на Аркадия. Наконец терпение кончилось, пошла к нему сама. Ей ответили, Данилов уехал в Куликово. Вечером снова пошла в Мусихскую земскую управу, где сейчас размещались штаб и совет. Там шло заседание военного совета, и Данилов был закрыт. Вызвать его отказались.
Нельзя, гражданка, — строго сказал часовой, — Аркадий Николаевич важные дела решают…
Вечером он забежал. Со времени восстания ни один вольной не пришел в амбулаторию, будто совсем исчезли болезни, поэтому Ларисе делать было нечего. Только, Перед Аркадием пришел на перевязку Милославский. Он сидел на табурете без рубашки, искрещенный белоснежными Лентами бинтов. После той ночи у Боркова они встретились впервые. Данилов не мог припомнить, был ли Милославский на площади. Может, и был, разве в такой массе людей всех заметишь!
Лариса заканчивала перевязку.
— Посмотри, Аркаша, что делают в тюрьмах.
При виде изуродованной страшными красными рубцами спины у Данилова пробежали мурашки.
— Долго у вас не заживает.
Такие раны, товарищ Данилов, не заживают всю жизнь — ответил Милославский, натягивая рубашку.
— Только беспощадная месть может залечить их. Этому я посвящаю свою жизнь… Мне кажется, товарищ Данилов, вам сейчас надо ударить на Камень. Разгромить там гнездо, а потом на Барнаул. Надо нападать первыми, а не ждать.
Пока сидели молча — был человек как человек, вызывал даже какое-то участие к себе, к своим ранам. А раскрыл рот, заговорил — и все пропало, в душе шевельнулась досада и что-то наподобие неприязни. Аркадию не понравился этот неуместный разговор о стратегических планах восстания здесь, в амбулатории. Парень он вроде не глупый, а самого обыкновенного такта не имеет. И в тоже время Аркадий чувствовал, что не в этом разговоре суть, что здесь что-то другое, какая-то другая причина. С первой встречи не понравился Данилову Милославский. Не нравились его многословие и легкость, с которой тот говорил о своих чувствах: о ненависти к «опричникам Колчака», как он выражался, о любви к Советской власти, к рабочему человеку и крестьянину. Непривычно это было для Аркадия. До сих пор он общался с людьми, мало разговаривающими о своих личных чувствах, не выпячивающими свои переживания напоказ. Те люди были понятны ему. Он был из них. А этот слишком театрален. Впрочем, рассуждал Аркадий, не все же должны быть одинаковыми. Нельзя же словоохотливость и даже театральность ставить ему в вину…
— Ну как у вас идут дела? — спросил Данилов как можно более участливым тоном, хотя положение знал не хуже Милославского.
— Хорошо идут дела. Если к ночи каратели не нагрянут, — а теперь уже очевидно, что не нагрянут, — то утром мы их встретим во всеоружии.
Лариса нетерпеливо смотрела на Аркадия — пришел на минутку, и то не может без своих расспросов о делах!
Милославский понял, что он тут лишний, распрощался и ушел. Лариса сразу переменилась — засияла, глаза подернулись ласковой поволокой. Она сбросила больничный халат, подошла к Аркадию, сидевшему около стола. Наконец- то они могут хотя несколько минут побыть свободно, не таясь, при открытых дверях и незанавешенных окнах. Лариса прижалась к нему, запустила пальцы в его волосы, заглянула в глаза.
— До чего же… Аркаша! Милый… — И вдруг заплакала.
Аркадий оторопел. Встал.
— Ты чего?.. Чего? Ну?
— Боюсь, Аркаша… Я всего сейчас боюсь… Понимаешь, не верю уже… Вот, кажется, что-то должно сейчас случиться. Даже страшно бывает по ночам. Вот придут, перебьют вас всех, тебя… п-повесят, как дядю Кузьму… Не могу я так, Аркаша… И одна. Все время одна. Всякие мысли лезут.
Аркадий гладил ее по голове, как ребенка.
— Успокойся, успокойся, — повторял он тихо. — Не так-то легко нас перебить. Мы ведь тоже готовимся. А ты просто устала. Нервы у тебя слабенькие. Успокойся. — Он не знал, что говорить, как утешить ее, потому что у самого душа сжималась перед первым боем. Вполне может случиться и такое: ударят каратели, и побежит его «войско». Большинство же необстрелянных.
По крыльцу загромыхали сапоги. Аркадий опустил Ларису на стул, повернулся к двери. Вбежал запыхавшийся, взлохмаченный партизан без картуза:
— Докторша, докторша, скорее… Товарищ Данилов! Часовому голову проломили, ящик с казной украли!..
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Ширпак прискакал в Камень на храпящих лошадях. Побелевший как стена, он влетел в кабинет начальника контрразведки. Зырянов с первого взгляда понял все. Вытаращенными глазами уставился на Ширпака.
— Бунт?!
Пять минут назад из Барнаула по телеграфу сообщили о восстании в Зимино и Павловске. Предупредили, чтобы Зырянов и командир отряда особого назначения Большаков приняли все меры к предотвращению возможности подобных мятежей в своем уезде. И вот тебе на!.. Он боялся, как бы не восстали в самом Камне, все эти дни сидел как на пороховом погребе.
Тут же Зырянов позвонил по телефону Большакову и попросил его приехать.
До самого прихода Большакова Зырянов молчал и ходил по кабинету.
Большаков пошел стремительно, без стука в дверь.
Что случилось?
Вот, полюбуйся, — указал Зырянов на Ширпака.
— Похозяльничали в Усть-Мосихе.
— и там?
— Ну да.
Большаков с сердцем пнул подвернувшийся стул. Забегал по кабинету из угла в угол. Задыхаясь, хрипел:
— Железом, каленым железом выжечь эту заразу! Раздавить это осиное гнездо. А село сжечь. Сжечь все. Все, чтобы одни головешки остались!
Немного успокоившись, он подошел к Ширпаку.
— Сколько их?
Тот пожал плечами:
Я уехал в самом начале бунта. Мне первому грозил расстрел.
Большаков опять вспыхнул:
— Шкуры свои спасаете?
— Прошу не оскорблять. Я социал-революционер и многое…
— Молчи, сопляк!.. Вот такие дураки-революционеры и допустили большевиков к власти. Революционе-еры!
В свободу играли? Вот и доигрались.
— Василий Андреевич, ты не горячись, — вступился за друга Зырянов.
— Виктор Михайлович не виноват. Там же штабс-капитан Милославский. Он в первую очередь несет ответственность.
— Все не виноваты, а за беспорядки в уезде с нас спросят… Милославский-то куда смотрел? Что он, не знал о подготовке восстания?
— Мы знали, что восстание готовится, но нам неизвестны были сроки. Данилов скрывал их даже от членов своей организации. Когда я уезжал сегодня сюда, Милославский тайком прибежал ко мне, просил передать вам, господин капитан, что он пока остается в селе и будет ждать ваших дальнейших указаний.
— Какие тут могут быть указания… — словно про себя проговорил Большаков. — Указание одно: раздавить, и немедленно. Перевешать полсела, а остальных полсела перепороть плетьми до полусмерти. Вот и все указания.
— Надо, Василий Андреевич, немедленно посылать туда солдат, — сказал Зырянов.
— Я еще не закончил формирование отряда. Но медлить, конечно, нельзя ни одной минуты. Пока там еще митингуют, агитируют друг друга, надо ударить. Сегодня придется в спешном порядке закончить комплектование роты Бессмертного… В Барнаул пока не сообщай ничего. Ликвидируем, тогда и доложим.
— Хорошо.
2
Шли быстрым маршем почти без привалов. Только топот ног да сопение над колонной. Солдаты молчали. Большинство из них были новобранцы, недавно оторванные от дома, от хозяйства. В первом взводе, кроме взводного унтера. Кирюхи Хворостова, отделенного командира Козуба да Петренко — ефрейтора, который на пасху квартировал у Юдина, — еще человека два-три нюхали порох, и то издали. Остальные — зелень непроглядная.
Петренко шагал за отделенным Иваном Козубом, казаком с Чарыша. Смотрел ему в затылок, на косо бритую шею с поперечными тонкими морщинками. «Старый, должно, уже, на шее морщины, а все молодится». Сзади кто-то тяжело, врастяжку вздохнул. И опять сопение да топот ног. Каждый думал о своем. Чего греха таить, наверняка, боятся первого боя. Петренко вспомнил, как он в семнадцатом году в Малороссии в первом своем бою бросил винтовку и убежал в лес. Сколько страху принял тогда!
Слева, от третьего отделения, кто-то шепотом спросил:
— Митрий, а где они, банды-то? Не слыхал?
— Не-е…
— Много их аль нет?
— Вот встретимся, увидим.
И опять молчание. Донимал зной. Пахло человеческим потом, блеклой травой, пыльной раскаленной дорогой. Под скаткой насквозь взмокла гимнастерка.
Петренко поглядывал на поспевающие хлеба, с тоской думал о доме. Третий год тянет он солдатскую лямку — осточертело. Господин капитан говорит, что к зиме год призыва Петренко домой пойдет, если каких-нибудь беспорядков не будет. И чего только люди беспорядки устраивают? От жиру все это, от нечего делать бесятся. Баба например, отчего хвостом вертит? От жиру, от безделья. Так и тут. Большевики какие-то воду еще мутят. Взять бы посворачивать им головы на сторону, чтобы не баламутили народ. Они власти хотят — вот и мордуют народ. Злоба брала Петренко. Деревенели ноги — не привык к пехоте, а из своей охраны Зырянов отчислил.
Первый большой привал сделали в Плотниково, за селом. Подъехала кухня. Лысый мордастый повар быстро разливал по котелкам суп, бросал порции мяса. Его помощник накладывал серую пшенную кашу с мелкими кусочками сала.
Петренко сидел на траве рядом с Кирюхой Хворостовым, обжигаясь, со свистом хлебал деревянной ложкой суп.
— Говорят, с этого дня мы перейдем на подножный корм, — заметил Кирюха, ни к кому не обращаясь.
— На какой подножный? — спросил белобрысый солдат с тонкой, по-мальчишечьи длинной шеей, вокруг которой свободно болтался непомерно большой воротник гимнастерки. В солдате еще сильно чувствовалась деревенская закваска.
— Не знаешь, какой такой подножный корм? Это такая благодать, какой ты и во сне не видел. Эдакую бурду, — тряхнул унтер котелком, — мы и нюхать не будем. Каждый день будем жрать свежую баранину, свинину, курятину, утятину и пить самогон. Во!
— Кто это вам припасет?
— Эх ты, пестерь деревенский! «Кто припасет»… На то он и подножный, что сами добывать будем.
Солдаты засмеялись. Чья-то увесистая рука хлопнула белобрысого паренька по загривку, он даже поперхнулся.
— Ну ты чаво?..
У многих оживленно заблестели глаза. Стало веселей.
Дальше шли бодро, настроение поднялось не то от обеда, не то от разговора о курятине и самогоне.
В Юдихе заночевали. Петренко остановился на ночлег в одной избе с Кирюхой Хворостовым и белобрысым новичком. Новичка звали Николаем Мошкиным.
Через час в избу вошел Козуб, держа в одной руке за красные с морщинистыми перепонками лапы серого гусака с оторванной головой, в другой — четверть с самогоном.
— На, пестеря, общипывай, — бросил он гусака к ногам Мошкина.
— Где это ты добыл? — подмигнул унтер.
— Купил, Киря, купил, — засмеялся Козуб.
— А что ж ты неощипанного покупал-то? — продолжал в тон ему Кирюха.
— Такого и то насилу уговорил. Бегает, собака, по камышам и кричит. Ну я ему за большевистские выходки взял и отвернул голову…
Пили до полуночи. Утром трещала голова. В Макарово за один миг, пока проходили по крайней улице, Козуб раздобыл где-то фляжку самогона. На первом же минутном привале опохмелились.
Дальше шли медленно, часто останавливались. Впереди сновала разведка. У Мосихи, не доходя до ложка, рассыпались цепью, залегли. Ротный собрал около себя командиров взводов, долго совещался. Потом приказал продвинуться в ложок и окопаться на противоположном его склоне. Вдали кромка бора кишела людьми.
— Смотри, Саня, сколько их там! — указывал Козуб на партизан. — Как мураши.
— Ничего, мы им щас дадим, — буркнул Кирюха. — У них оружия-то не богато — одни пики да вилы, а вилами можно только навоз убирать, и то умеючи.
Лежали долго. И когда палящее солнце покатилось к горизонту, кромка бора вдруг зашевелилась. Оттуда донеслось многоголосое и разнобойное «У-а-а!..», что-то бабахнуло…
— Да у них пушка!.. — дико закричал перепуганный Мошкин.
— Вот втюхались…
— Стой! Куда?..
Данилов стоял в глубине бора в окружении товарищей. Алексей Тищенко, в исподней запачканной глиной рубашке с засученными рукавами, морщился. По щеке у него текла струйка крови.
— Кто его знал, Аркадий Николаевич, что оно так получится. — Он покосился на дымившуюся невдалеке развалившуюся пушку с деревянным обитым обручами стволом.
Два дня ее делал в кузне Алексей, и вот при первом же выстреле пушку разорвало. Он боялся, не зацепило ли кого из партизан, залегших на краю бора и кричавших «Ура!», не поднимаясь с земли.
— Отступают! Отступают! — горланя что было мочи, бежал по кустам подросток лет двенадцати.
Данилов схватил его за руку.
— Кто отступает? — на лбу сразу же выступил пот.
— Кто же? Знамо, они, — махнул он рукой в сторону неприятеля.
Стоявшие с Даниловым кинулись на опушку. Каратели действительно бежали обратно. За ними врассыпную гнались партизаны. Иван Ильин стоял на опушке, не спускал глаз со своих партизан, и одного за другим слал в село посыльных за подводами.
— Скорее, Иван, скорее! — торопил Данилов. — Главное, не давать им опомниться.
Мимо одна за другой уже скакали подводы, догоняя партизан, уходивших вслед за карателями. Было много суетни, шуму и… мало здравого рассудка: отряд был уже далеко, видимо, вел бой в Макарове, а командир Иван Ильин все еще крутился на опушке бора, слал и слал вдогонку то боеприпасы, то зачем-то полный воз пик, Потом, спохватившись, что отряд ушел без командира, вскочил сам на подводу и кинулся догонять. В самую последнюю минуту Данилов, не меньше других восторженный и обрадованный, тоже прыгнул в телегу и поехал с ним.
Впоследствии Аркадий Николаевич всегда со стыдом вспоминал этот первый бой, эту сумятицу и бестолковщину. Только необстрелянность колчаковских солдат и беспомощность ловеласа-хорунжего спасли в тот день партизан.
До самого Тюменцева ехали партизаны за зыряновской ротой. В полночь солдаты остановились, начали занимать оборону — бежать дальше было некуда.
— Здесь, однако, будет бой, — почесал затылок Ильин.
— Ты вроде недоволен? — спросил Данилов.
— А чему тут радоваться? Оружия-то у нас кот наплакал. — Он снова полез пятерней под картуз.
Данилов тоже с тревогой ожидал предстоящий бой. Он лучше других понимал, что бой все-таки нужен, независимо от его исхода. И чем раньше его завязать, тем больше шансов на успех. И вот партизанские цепи, натыкаясь на плетни, чертыхаясь, в непроглядной тьме пошли в наступление. Вразнобой понеслось «ура», раздалось два-три выстрела. Партизаны неохотно, с оглядкой поднимались в атаку. Из центра села ответили винтовочным залпом. Потом, как из бочки, — тоже издалека, из центра, — зататакал пулемет. Высоко над головами запели пули.
Партизаны залегли на полпути и пролежали до утра. Утром атака возобновилась. Белые, боясь захода партизан в тыл, заняли кирпичную мельницу Винокурова и церковь, образовали круговую оборону.
— Теперь они от нас не уйдут, — потирая руки, говорил Филька Кочетов. Он с первого дня восстания числился в отряде Ильина. Туда же затянул и Ваську Егорова. — Теперь они наши. Вот где винтовочками-то мы поднаживемся.
— Ты погоди, — урезонивали старики. — Не убивши медведя, уже шкуру делишь. Вот народ.
Едва белые заняли круговую оборону, Данилов понял, что с ходу их не взять, и уехал в Мосиху.
Обложив церковь и мельницу, партизаны просидели день. Потом просидели ночь. Стало надоедать.
— Ну кто ж так воюет? — возмущался Егоров. Он уже побывал дома, обежал всех друзей и теперь томился бездельем. — Заперлись и сидят. Что, у нас дел окромя нету, как их караулить. Давай, ребята, петуха им подпустим.
— А какой толк, церква-то каменная, и мельница тоже!
Так прошел второй день. К вечеру стали собираться тучи.
— Слава Богу, хоть немного сбрызнул бы, а то духотища, прямо терпежу нет. Да и хлебам надоть…
С вечера дождь поморосил и перестал. А ночью хлынул проливной. Ветвистые молнии полосовали небо. Гром, перекатываясь, грохотал над головой, словно кто-то разъезжал на могучей колеснице по небу, устланному листами жести. Воздух посвежел, дышать стало легче. Стоявшие в карауле Филька и рожневский парень Колька Чайников промокли до нитки.
— Пойдем пообсушимся малость, — предложил Чайников.
— Мы, чай, на посту… нельзя же.
— А куда они денутся. В такую погоду куда денутся.
— И вправду, собаку сейчас не выгонишь со двора.
Пошел обсушиться, видимо, не один этот пост. А утром хватились — белых и след простыл.
Ильин скрежетал зубами. Чтобы не ругать партизан на глазах тюменцевцев, вывел отряд за село, построил и начал отводить душу. Под конец пригрозил: -
— В другой раз расстреливать буду за такие дела. Эю же скандал на весь мир. Проворонили! Из-под носу упустили…
Партизаны стояли, понуро опустив головы.
— Обмарались, Иван Степанович, что уж там говорить, — признавались старики. — Стыдно домой ворочаться.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
Филька, как бы ни был занят, все-таки каждый вечер бегал к Насте. Больничку, где устроилась недавно Настя сиделкой, превратили в околоток. И у Фильки всегда был повод забежать сюда. Вот и сегодня, возвратясь из Тюменцева, он дождался вечера, шмыгнул из штаба, поправил на боку кобуру с браунингом (кобуру он нашел в квартире немца при обыске) и направился прямо в околоток. Раненых еще не было, и персонал слонялся без дела. Поэтому здесь всегда были рады Фильке. Рада была не только Настя, но и сама фельдшерица Лариса Федоровна. Но за последние дни у Фильки здесь появился соперник. Второй вечер подряд он застает в околотке Милославского. Тот ходит по комнатам, рассказывает всякую чепуху, смешит девчат. Неспокойно стало на душе у Фильки. Поэтому он торопился. Наконец в густых сумерках увидел, что на крыльце околотка кто-то стоит. Филька прибавил шаг. «Он, обормот… И чего только околачивается тут? Надавать разве ему по шее?» Еще не доходя до Крыльца, узнал: в белом халате — Настя, а рядом с ней Милославский. Перевернулось все внутри. Филька остановился перед крыльцом, угрожающе помахивая плетью, — хотя конем Филька еще не обзавелся, но плеть уже раздобыл.
Ой — Филя! Это ты? — воскликнула Настя. — А я тебя заждалась. Домой идти собралась, а одна боюсь.
Филька не ответил. Так же стоял, помахивая плетью. Милославский, видимо, догадался, что мешает ему.
— Может быть, она не придет? — спросил он у Насти.
— Нет, обязательно должна прийти, — ответила Настя, тоже вставая. — Вы подождите еще. Ну а я пойду. — Настя спустилась с крыльца, подошла к насупленному Фильке.
— Пойдем. Что надулся, как индюк? — Она тихо засмеялась.
Когда отошли немного, Филька не вытерпел:
— Чего он тут околачивается?
— Кто?
— Да этот… сморчок.
— Милославский? А тебе разве не все равно?
— Смотри. Еще тебя увижу с ним, берегись.
— Да ты что?
— Ничего, а чтоб больше я не видел. Поняла?
Настя засмеялась, растроганно прижалась к Филькиному плечу.
— Дурачок. Он на перевязку пришел к Ларисе Федоровне.
— Знаем мы эти перевязки. Вот я скажу Данилову, он ему сделает… перевязку…
— Чудак. Он такой хороший, культурный. Все время говорит нам о книжках, стишки рассказывает. Ты, Филя, мне хоть бы один стишок рассказал когда-нибудь.
Филька пробурчал:
— Некогда мне стишками заниматься, воевать надо. Что мы, в бирюльки собрались играть! Стишки!.. Ты выбрось это из головы.
Настя присмирела. Шла молча, сердилась на Фильку. Вот почему-то, когда Милославский придет в околоток, сразу всем бывает весело. Почему бы Фильке не быть таким.
А Филька продолжал о своем. Любил он перед Настей похвастать.
— Данилов говорит, завтра наступать будем на Шелаболиху. Меня берут с собой. Там я непременно коня себе добуду… Ты сегодня не ходила на площадь? Что было! Избирали этот… как его… революционный… нет не так. Военный революционный комитет.
— А что это такое?
— Это такое, которому будут подчиняться все. Не только люди, но и все командиры, все отряды. А председателем выбрали Данилова. Ох он и голова! Это он все придумал… — И ни с того ни с сего вдруг спросил — Ты, Настя если меня завтра убьют, будешь плакать?
Настя опешила.
— Дурак. Чего ты мелешь? — Она даже отшатнулась. — Такое сгородит…
До самого Настиного дома шли молча. Настя искоса посматривала на Фильку. Тот сопел. Около дома сразу же стал прощаться. Настя задержала его.
— Посиди.
— Некогда мне рассиживаться. Надо идти в штаб, там дела важные решаются, а я тут прохлаждаюсь.
— Пойдем в избу, поужинаем — ты же не ел, поди?
У Фильки, как всегда, быстро сменилось настроение.
— В избу? Что ты! А отец?
— Ничего, пойдем. Он теперь на Хворостовых глядеть не может.
Филька нерешительно ступил за калитку. В избе Леонтьич встретил гостя широкой улыбкой.
— A-а, Филипп! Заходи, гостем будешь.
Филька, ожидавший обычного крикливого разноса старика, его попреков Филькиной непутевостью, бездомовностью и голодранством, был обрадованно удивлен таким неожиданно радушным приемом.
А Леонтьич восторгался:
— Во какой стал молодец, прямо герой. Ты еще тогда, когда в Камню мы с тобой виделись, героем был, говорил, скоро, мол, мы им рога скрутим. Правда твоя, скрутили мы им. — Старик восторженно топтался вокруг неожиданного гостя. — А я ить, Филипп, тогда тоже не с пустыми руками приехал из города, листовку захватил. Думаю, вот обрадуются ребята, которые против той власти были навостренные. Привез и сразу же Андрею Боркову, покойничку, царство ему небесное. Говорю, передай кому следует. А посля ктой-то донес об этой проклятой листовке, нас с Андрюхой и заграбастал Зырянов — будь он трижды проклят. Но на допросе мы с Андреем стойко держались, как настоящие леворюционеры. Он, правда, слабоват был — больной человек, что с него возьмешь. А я — ни в какую. Плетями Нас пороли — молчим. Зырянов с Ширпаком аж позеленели от злости.
Старик долго еще распространялся за столом о своем героизме, до тех пор, пока окончательно осмелевшему Фильке уже не надоело слушать его. Сославшись на то, что его ждут в штабе (не где-нибудь, а именно в штабе!), Филька распрощался, поблагодарил за ужин и вышел на улицу. Настя пошла его проводить и провожала ровно до… вторых петухов.
Когда небо сильно посерело, Филька направился к штабу, где он обычно ночевал на лавке. К его удивлению, в окнах земской управы все еще горел свет.
Военно-революционный комитет заседал всю ночь. От споров охрипли. Большая часть стояла на том, чтобы не уходить от родных сел. Она-то, часть, эта, и наседала на Данилова.
— Здесь и стены помогают, — доказывал командир куликовского отряда Белослюдцев. — Куда нам расширяться? И так, смотри, — и стал загибать пальцы, — смотри, сколько восстало: наши сразу, в тот же день три села, потом, смотри, Грамотино, Ермачиха, Корчино. Восстали Мезенцево, Тюменцево и Вылково. Смотри, какой размах. Куда тебе еще шире? Раскорячиться можно, раздеремся, как корова на льду. Свои села надо укреплять хорошенько… Ну я согласен, Боровлянку можно еще взять, Шелаболиху — это не так далеко. А что касаемо Сузунов и вообще правого берега, нечего нам там делать, незачем туда идти. Надо здесь, само сердце оборонять. Мы — сердце: Мосиха, Куликово. Раздавят эти села — хана всему восстанию.
Выступали все. Грамотинский командир Горбачев подступал к Данилову с другой стороны.
— Вот ты, Аркадий Николаевич, говоришь, что надо на правый берег идти. А я спрашиваю: с чем? С пиками много не навоюешь.
— А здесь с чем останешься? — выпалил Субачев. — Здесь тебе что, пулеметы дадут, пушки, ерапланы?..
— Здесь, милый мой, — дома. А дома, говорят, стены и те помогают.
Субачев вскипел:
— У-у, какие вы твердолобые! Уцепились за эти самые свои стены, как малое дитя за цицку, и думают, что за них стены будут воевать!
— Ты, Матвей, не сепети, ты еще молод, — вступился Белослюдцев. — С этим делом спешить некуда — главное, надо подумать хорошенько.
— Больно думало-то у вас неповоротливое…
Данилов терпеливо слушал. А когда многие уже порядком поохрипли, он поднялся. Все смолкли, повернулись к нему.
— Слушал я вас, товарищи, и удивлялся, — начал он сдержанно, — удивлялся: взрослые, серьезные люди, многие уже с сединой, а такую ерунду городили — стыдно рассказать Коржаеву, не поверит, что у нас такие командиры…
Вот товарищи Белослюдцев и Горбачев особенно рьяно защищали сидячую тактику восстания. Неужели вы, товарищи, в самом деле думаете отсидеться за своими стенами против регулярных войск, вооруженных пулеметами и артиллерией? Не помогут вам никакие стены, даже если это будут и крепостные стены! — Данилов повысил голос — Одной из причин поражения многих прежних восстаний была пассивность их руководителей. Триста лет назад восставшие крестьяне не взяли Москву только потому, что их вождь Болотников в нерешительности остановился у стен столицы и вместо наступления занял оборону. Полтораста лет назад Пугачев тоже не взял Москву лишь потому, что послушал своих атаманов и полгода просидел под Оренбургом. И высидел на свою голову правительственные войска. Сто лет назад восстали декабристы, вывели полки на площадь в Петербурге и стояли без действия до тех пор, пока их не обезоружили.
— Вот дураки! — воскликнул Ильин. — Надо было и Москву и Питер брать и — концы в воду.
Данилов сделал паузу, осмотрел внимательно слушавших его членов совета. Продолжал:
— Вот и выходит, товарищ Белослюдцев, что поход на правобережье — это не чья-то блажь, как ты выразился, а это наше спасение и единственный путь к нашей победе.
— А почему, Аркадий Николаевич, ты настаиваешь именно на правом береге? — возразил Белослюдцев. — Можно же, в конце концов, расширяться в степь. Тут наш уезд, свои люди. Можно даже идти на соединение к Мамонтову. Зачем же обязательно за Обь лезть?
— Лезть надо затем, что Обь — единственная жила, через которую питается каменский гарнизон из Барнаула. Эту жилу надо перерезать: поснимать бакены, прекратить движение пароходов. Делать это будут сами жители тех мест. Наша задача — поднять их. А насчет степи — это другой разговор. Но первоочередная задача — Обь. Утром надо выступать на Шелаболиху, а оттуда на Мереть и Сузуны.
— Но ведь не пойдет народ от своих сел, — сделал последнюю попытку убедить Данилова Белослюдцев.
— А ты кто, командир? — зло спросил Субачев.
— Ну командир.
— Значит, хреновый командир, ежели за тобой народ не пойдет. За хорошим командиром всегда люди пойдут.
— Мой отряд завтра пойдет на Шелаболиху, — заявил Ильин.
Горбачев улыбнулся.
— Ты же, Иван, у нас хороший командир, вот за тобой и пойдут, а мы — плохие.
Ильин покраснел.
— Слушай, брось ты свои подковырочки. Пойдет не потому, что я хороший или плохой, а потому, что нам… вот нам, нашей организации верят. Потому и пойдут.
Решили так: Данилов с отрядом Ильина пойдет на правый берег, куликовский отряд Белослюдцева будет нести охрану Усть-Мосихи, а грамотинцы пойдут на Трубачево, поселок Гришинский, Гонохово — вплоть до Гилевки. Алексею Тищенко поручили наладить работу ружейных мастерских и круглые сутки делать пики, сабли, порох и патроны для всех отрядов.
На рассвете разошлись. Ильин сразу же начал готовить свой отряд к выступлению.
2
К Шелаболихе подъехали ночью. Ильин, всю дорогу маячивший верхом впереди отряда, остановил колонну, приказал рассыпаться цепью и окружить село с трех сторон, а сам направился к Данилову.
— Наступать, думаю, с рассветом, — сказал он.
— Разведку надо бы послать прежде, — посоветовал Данилов.
Ильин что-то прикинул в уме, ответил:
— Я, пожалуй, сам схожу в село, с дедом Ланиным. Он тут каждый плетень знает.
Высокий костлявый старик с котомкой за плечами и огромной шишкастой дубиной в руках стоял в сторонке. Он молча слушал разговор командиров, опершись подбородком о скрещенные на тяжелой дубинке узловатые кисти рук — точь-в-точь как пастух перед стадом.
— Пойдем, дед, — позвал Ильин.
Тот, по-прежнему ни слова не говоря, последовал за командиром. Долго не возвращались они. Данилов начал было беспокоиться. Потом из темноты вынырнула приземистая фигура Ильина, за ним, как ходячая каланча, выплыл дед Ланин.
— Ну что? — спросил Данилов.
— Все в порядке. Пронюхали досконально. Значит, так: в селе разместились шестьдесят белополяков. Сила небольшая, но вооружены они, что называется, до зубов. Днем гуляли, пили самогон, сейчас спят. Это хорошо. Утром мы им устроим крепкое похмелье.
— Ты смотри, чтобы не получилось так, как в Тюменцеве.
— Нет. Два раза в одну яму только дурак падает.
Подошел Филька, за ним Милославский.
— Ну что, командир, надумал? — спросил Милославский.
— Надумал утром взять село.
— Хорошее у тебя желание может, поделишься своими планами? Ум, как говорят, хорошо, а четыре лучше, — сказал Милославский.
— А какие тут могут быть планы? Начнет светать, возьмем с трех сторон на «ура» — и готово. В селе шестьдесят поляков. Неужели такой оравой не справимся!
— Справиться, конечно, справимся. Но мне кажется, лучше было бы, если ко всему этому перед наступлением пустить в центр села небольшую группу самых отчаянных ребят. Они бы там подняли панику и не дали возможности полякам занять оборону.
— Предложение стоящее, — поддержал его Данилов, — распорядись, Иван.
Ильин посмотрел на Милославского.
— Ну вот тебе, как говорят, и карты в руки, Милославский. Подбери с десяток ребят и через часик пробирайся. Проводником возьми вон деда Ланина.
— Хорошо.
Филька сразу завертелся вокруг Милославского.
— Товарищ Милославский, Михаил Евсеич, возьмите меня с собой, — просил он.
— A-а, это ты, Филипп! Возьму, оружие у тебя есть? Браунинг? Хорошо.
— Мы сейчас с вами сформируем группу. Я всех знаю. У меня есть дружок Васька Егоров — отчаянный парень. Его возьмем?
— Давай. Еще кого?
— Найдем. Колька Чайников, Аким Волчков, наш подпольщик Полушин. Сейчас я их всех соберу.
Вскоре группа Милославского гуськом отправилась огородами в глубь села. А немного погодя Ильин дал приказ о наступлении.
Чуть начинал брезжить рассвет. Горланя что было мочи, партизаны устремились вниз, в село. И вдруг Ильина — как обухом по голове.
— Аркадий Николаевич, — остановил он Данилова. — Как бы чего не получилось: там ведь группа Милославского. Перестреляем друг друга.
Данилов махнул рукой:
— Нечем стрелять-то.
Первые улицы пробежали без остановок. Потом со стороны поляков раздалось два-три выстрела. И опять тихо. Ильин, бежавший рядом с Даниловым, забеспокоился:
— Что-то подозрительно.
— Ничего. Они еще не проснулись.
Быстро светало. Внизу в центре села метались фигуры, изредка раздавались одиночные выстрелы. Потом и там поредело. Выстрелы перекатились к пристани.
Когда совсем развиднелось, партизаны захватили все село. Несколько поляков валялось убитыми посреди центральной улицы. Остальные отплыли на буксирном пароходе. В селе стало тихо, как будто здесь ничего и не случилось. Партизаны — бородатые, в разномастной одежде мужики — ходили по улицам и собирали трофеи. Если бы не оружие в руках некоторых, то ни за что не скажешь, что это войско, занявшее с боем село.
Дед Ланин вышел из проулка и остановился, по привычке опершись на свою увесистую дубину, посмотрел на широкую Обь. Мирно и тихо кругом. Но в это время из двора выбежал заспанный солдат. У него через плечо болтался патронташ, в руках была винтовка. Он недоумевающе посмотрел вдоль улицы, скользнул взглядом мимо старика, пожал плечами. Ланин, ухмыляясь в бороду, не спеша подошел к поляку.
— Пан, — позвал он, — ты не видал красного быка?
Поляк смерил взглядом высокую фигуру пастуха.
— Ниц, — ответил он сердито и отвернулся.
Дед отступил на шаг, размахнулся своей увесистой дубинкой и с выдохом опустил ее на голову поляка. Тот даже не ойкнул, мешком свалился на дорогу.
— Вот тебе и красный бык, — по-прежнему ухмыляясь, проговорил старик. Он поднял винтовку, рукавом смахнул с нее пыль, отцепил с пояса поляка четыре гранаты и долго привешивал их к своей домотканой опояске. Потом снял тяжелый патронташ, сел в сторонке к плетню и начал считать обоймы.
— Хм… тридцать штук. Гляди-ко, по скольку им дают на брата. Нам бы на весь отряд хватило, а им на каждого по полтораста патронов.
Дед сложил обратно в патронташ обоймы, поднялся, повертел в руках свою дубину — жаль бросать, чай, за тридцать верст принес, — но все-таки подошел к ограде, швырнул ее туда: хозяину пригодится. Пошел к пристани.
На пристани оживленно гудели партизаны. Многие хвастались трофеями. Филька добыл наган и уговаривал Егорова сменяться на винтовку.
— Ну что винтовка? — доказывал он. — Длинная, как оглобля, с ней ни повернуться, ни побежать быстро. Дубина — она и есть дубина.
— Зачем же ты тогда просишь эту дубину?
— Да ведь у меня два нагана получилось: наган и браунинг. Чего я, из обоих рук, что ли, буду стрелять? А тебе наган лучше.
— Отстань, Филька. Тоже дурака нашел — винтовку на мухобойку менять.
3
С утра до вечера палит солнце. Трава на обочинах дорог пожухла. Воздух, тугой и горячий, колеблется, перекашивая дали, крыши раскалены. В селе пустынно, словно и не случилось ничего здесь неделю назад. Вся жизнь перешла за околицу, где день и ночь стучат лопаты о закаменевшую землю — полсела роет окопы… А здесь прежняя мирная, сонная тишина — первозданный деревенский ритм жизни: обхлюстанный петух, видимо, растерявший свое узорное оперение в постоянных драках, неторопливо разгребает с двумя хохлатками почерневшую за неделю мелкую щепу около сруба; от соседнего пригона к молоканке звонкой лопнувшей струной чертят свой путь большие сизые мухи. Жар и звенящая в ушах тишина сковывают мысли и желания.
Лариса сидит в тени на ступеньках больничного крыльца. На душе тоскливо. Грусть навевает заунывная картина млеющего в жаре села. Вот совершилось восстание, о котором так много и восторженно мечтал Аркадий. А что изменилось? Ничего. Тот же маленький мирок, накрытый большим полушарием выцветшего за лето неба. Так же вон стоят по колено в пруду мосластые старые лошади, с той же унылой меланхоличностью раскачивают костлявыми головами. Все то же. Так же она сидит одна — за неделю всего-навсего единственный раз видела Аркадия. Кому нужна такая жизнь!
Со стороны штаба показался всадник на вороном коне. Было видно, что он проделал сегодня немалый путь — высохшая пена тускло серебрила грудь и впалые, со скрюченными завитками шерсти, потемневшие бока лошади. Всадник ехал шагом, направляясь прямо к околотку. У Ларисы трепыхнулось сердце. Но тут же она успокоила себя: если бы что случилось с Аркадием, гонец, не ехал бы шагом. Всадник устало слез с седла, подошел к Ларисе:
— Доброго здоровья, докторша.
— Здравствуйте, — ответила Лариса и снова забеспокоилась под неприятно пристальным взглядом партизана. — Что-нибудь случилось?.. Вы оттуда, из отряда?
— Ага, оттуда. Не беспокойтесь, ничего худого не случилось. Шелаболиху ноне на рассвете взяли. Донесение об этом привез в штаб. А тебе вот товарищ Милославский велел передать вот эту безделицу. — И он протянул Ларисе небольшую золотую брошь.
Ларисе почему-то стало неудобно перед бородатым партизаном. Она пролепетала:
— Спасибо, дядя… Может, чайку выпьете?
Тот ответил почему-то сердито:
— Недосуг мне чаи распивать, велено обратно ехать. — Вставил ногу в стремя и проворно, по-молодому поднялся в седло.
Лариса посмотрела ему вслед, потом перевела взгляд на миниатюрную брошь, и стало ей вдруг обидно и грустно. Защекотало в носу, закапали слезы. Было обидно за Аркадия. Вот Милославский, которому она сделала всего несколько перевязок, вспомнил, прислал эту «безделицу». Неужели Аркадий не мог написать хотя бы несколько слов? Писал же он донесение в штаб…
4
Рейд по правобережью длился несколько дней. Первой после короткого боя была взята Мереть, затем Малый и Большой Сузуны. В каждом селе проводили митинги. Данилов сорвал голос — выступал по нескольку раз в день. Из Большого Сузуна повернули в глубь территории, на Завод-Сузун (в десятке верст от Оби).
Небольшой поселок среди тайги называли Заводом по старинке. В 1763–1764 годах по екатерининскому указу на слиянии мелководных речушек Пивоварки и Сузунки был выстроен медеплавильный завод. К 1919 году здесь сохранился только один заводской сарай, а самого завода и в помине не было. Но название так и осталось и существовало вплоть до конца 30-х годов. Потомки заводских работных людей жили бедно, они более жестоко, чем коренное крестьянство, притеснялись колчаковскими властями. Поэтому Данилова с отрядом здесь встретили как долгожданного освободителя.
Поход Данилова на правобережье сыграл решающую роль в освободительной борьбе не только Каменского уезда, но более значительного по территории района Западной Сибири. Из Завод-Сузуна Данилов разослал по селам небольшие группы агитаторов не только из своего отряда, но и из местных товарищей. И там, где проходили эти группы, как по суходолу, змейкой бежало пламя восстания. В течение нескольких дней восстание переметнулось на Шипуново (в тридцати верстах от Завод-Сузуна), Карасево, на станцию Черепаново. На железной дороге повстанческая волна раздвоилась. Часть ее пошла на Евсино, Бердск, вплоть до самых подступов к Новониколаевску, захватывая близлежащие волости — Медведевскую, Бурановскую, Егорьевскую. Другая часть повернула на юг, в район нижнего течения Чумыша, образовав свой отдельный повстанческий центр в селах Видоново, Большой Калтай, Черемушкино.
Здесь, на правобережье, появились свои вожаки, такие как Степанов и Смирнов (в Сузуне), Чанкин (в Карасево), Бураченко (в Черепаново), Шишкин (в Перуново), Пятков и Рыбкин (в Новотроицке), Громов-Амосов (в Большом Калтас).
Если до августа 1919 года с Колчаком боролись только разрозненные партизанские отряды — делали налеты на милицию, на отдельных должностных лиц, — то теперь в борьбу вступили крестьянские массы.
5
Конь шагал убористо. Данилов, не привыкший к верховой езде, старался попасть движением тела в такт шага, знал, что на него сзади смотрит партизаны. Но ему это с трудом удавалось. От длительного сидения в седле побаливала спина.
Все эти дни мысли у Аркадия Николаевича — что бы он ни делал — были там, в Усть-Мосихе, в центре восставшего района. Поэтому, оставив отряд Ильина в Сузуне еще на несколько дней, он с охраной в полсотни человек поспешил обратно.
Солнце, знойное, пышущее, как раскаленная болванка, припекало лицо. Было душно. Стоячий воздух, пропитанный запахами хвои, казалось, не проникал даже за воротник мокрой от пота рубашки. Дорога змейкой бежала средь рослого сосняка. Но вот стали попадаться березки. Потянуло свежестью. Кони прибавили шагу. Многолетний березняк кончился неожиданно. И сразу же — зеркальная гладь Оби. Внизу, чуть в сторонке, село расшвыряло избушки по глинистому берегу. Конь потянулся к воде, Но Данилов рывком дернул повод.
— Назад! — крикнул он партизанам.
Из-за поворота реки на стремнину выходил белый пассажирский пароход. На мостике толпились офицеры в зеленых конфедератках й осматривали берега в бинокли.
Данилов приказал спешиться и занять оборону. Пароход развернулся против течения и без гудков стал подходить к причалу. Партизаны ударили залпом. Потом еще и еще. На палубе забегали солдаты, раздалось несколько недружных ответных выстрелов. Из трубы парохода вырвалась черная шапка дыма. Огромные гребные колеса вспенили воду. Белополяки начали отплывать на середину реки.
— Что-о, получили! — кричали партизаны.
Но пароход, спустившись версты на две, стал снова разворачиваться.
— Коней! — приказал Данилов.
Вскочили в седла. Аркадий Николаевич быстро окинул взглядом партизан.
— Егоров! Скачи к Ильину, пусть немедленно галопом отряд сюда ведет… За мной!
Густой прибрежный тальник мешал. Кони путались в нем, спотыкаясь. Когда доскакали к месту причала, часть солдат уже высадилась. Пароход же снова отошел от берега и зашлепал колесами вверх по течению.
Данилов спешил партизан и повел их в атаку. Поляки не выдержали, начали отступать по берегу. Преследовали их недолго. Данилов увидел, что пароход опять повернул к берегу.
На этот раз помещать высадке не удалось.
Начался бой. Данилов делал все, чтобы продержаться как можно дольше, Должен вот-вот подойти отряд Ильина. Но враг наседал. Численность белополяков во много раз превышала даниловскую группу. К тому же с минуты на минуту в тыл партизан мог ударить первый десант, который отступил по берегу. Данилов снова поднял партизан в атаку…
Милославский выжидал удобный момент. Еще на третий день восстания он с нарочным, переодетым «под мужика», получил от Большакова задание любыми путями обезглавить восстание: уничтожить Данилова и Ивана Тищенко. И вот
настал удобный случай застрелить Данилова в бою. Но Милославский медлил, колебался: без Данилова партизанскую группу сразу же сомнут, при этом лучшее, что может ожидать его, Милославского, это плен (если в горячке кто-нибудь не пустит в него пулю). И все же, когда подходивший сзади первый десант поляков начал издали вести обстрел партизан, а Данилов поднял свой отряд в атаку, Милославский на ходу, почти не целясь, несколько раз выстрелил ему в спину из нагана. Данилов как подкошенный упал. Нараставший сзади гул приближался. «Что делать? Что?.. Что?.. — мелькало у Милославского в голове. — Надо остаться живым, обязательно остаться… Но что это такое, что случилось?» Поляки поднялись… и побежали назад, к пароходу. Милославский оглянулся. Сзади, откуда должен был наступать первый белопольский десант, бежали партизаны Ивана Ильина. «Вон оно что! Ну и слава Богу. Откуда бы спасение ни пришло, важно, что жив остался».
— Где Данилов? — кричал подбежавший Ильин, размахивая наганом.
— Бежал со всеми, — пожимали плечами партизаны.
— Он первый поднялся в атаку. Я сам видел, — тараторил все еще бледный от перенесенного страха Филька. Милославский молчал.
Данилова нашли среди убитых партизан. Он лежал ничком, под ним была лужица крови. Партизаны начали стягивать шапки. Ильин стоял над телом друга и судорожно рвал ворот рубашки…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Четвертый час к Коржаеву не пускали никого — он сидел, запершись, в дальней комнате штаба с Громовым и каким-то высоким рябым парнем. В штабе разговари вали вполголоса, поглядывая на дверь. Вышли они оттуда лишь к вечеру, и то вдвоем — Коржаев и незнакомый штабникам гость. Громов задержался в комнате. Иван Тарасович по привычке пробежал своим колючим цепким взглядом по лицам штабных — пробежал, как бритвой провел. Многие побаивались его взгляда. И только когда вышел на крыльцо, вздохнули.
Надвигалась гроза. Из-за березовой рощи выползала Черная вислобрюхая туча. Почти касаясь рослых берез, она грузно наступала на село. Недавно еще бегавшие по двору куры мгновенно куда-то попрятались. Коржаев покосился на тучу:
— Побьет хлеба градом. А скоро уж косить. — Потом повернулся к стоявшему рядом рябому парню, спросил — Как у вас нынче хлеба в Вылковой?
— Хлеба хорошие. Убирать только некому будет.
— Да-а, — протянул Иван Тарасович. — Убирать, пожалуй, некому будет.
Сегодня неожиданно Коржаев узнал, что партизанское движение уже сейчас, на его первом этапе, приняло гораздо больший размах, чем об этом было ему известно. Как рассказал посланец из Вылково Александр Неборак, уже много месяцев назад член Каменского совдепа Кузьма Линник, бежавший из городской тюрьмы, организовал в своем селе партизанский отряд. Еще весной он разогнал местную волостную управу, повесил старшину. А в Петров день его отряд сделал налет на Тюменцево — соседнее волостное село. Но с тех пор вот уже второй месяц отряд бездействует. Неборак рассказал, что в ближайших селах и деревнях они уже побывали, земскую управу и милицию поразогнали — а больше и делать вроде нечего. Правительственные войска э Вылково и Тюменцево не заходят, и отряд от безделья разбрелся по домам. Сам Кузьма Линник, как недавний военный, понимает, что бездействие разлагает отряд, но предпринять ничего не может. Второй месяц он ищет связи с каким-нибудь партизанским отрядом — посылал людей к Мамонтову, пытался разыскать бродячий отряд из баевских крестьян, которым, по слухам, предводительствовал какой-то Коляда. Но все попытки оказались бесполезными, связи, ни с кем он так и не установил. Потом Линник прослышал, что в Корнилово появился отряд его друга Игната Громова, вот и послал к нему Неборака.
На крыльцо вышел Громов. Посмотрел на бегущие тучи, вздохнул глубоко.
Коржаев положил руку на плечо рослому Небораку.
— Передай Кузьме, что мы на него надеемся. Скажи, пусть удержит людей. Сейчас Данилов расширяет зону восстания — недавно отправился на правый берег. И там, где он проходит, возникает масса мелких стихийных отрядиков. Некоторые из них толком не знают, что им делать. Поэтому необходимо как можно быстрее объединить всю эту мелкоту под единое командование. Ваш отряд, как наиболее боеспособный, должен стать основной силой в Тюменцевской, Вылковской и других ближних волостях. Так и передай Кузьме.
Коржаев и Громов проводили Неборака до подводы, на которой тот приехал, еще раз пожали ему руку. И когда он уехал, направились к воротам. Около часового, охранявшего штаб, Громов остановился.
— Из Мосихи еще не вернулись?
— Не видел.
— Как только вернутся — сразу же их ко мне.
— Ладно.
Громов посмотрел на партизана, хотел, видимо, что-то сказать, но раздумал и вышел из ограды вслед за Коржаевым.
Несколько минут шли молча. Потом Коржаев, как бы продолжая разговор, спросил:
— Обратил внимание?
— М-да… — кивнул Громов задумчиво.
— А это не мелочь. Сегодня партизан ответил командиру «ладно», завтра пошлет к черту.
— Я понимаю, Иван. Но ведь столько дел, до всего еще руки не доходят.
— И все-таки дисциплина — самое главное, самая первостепенная задача.
— Согласен.
2
Вечером нарочный привез из Камня газету «Алтайский вестник». На первой полосе жирным шрифтом приказ:
«В разных частях Барнаульского и Каменского уездов появились организованные агитаторами шайки, состоящие из подонков населения. Они насильно мобилизуют крестьян, убивают должностных лиц, священников и всех, кто по своему культурному уровню выделяется из темной крестьянской массы, грабят волостные и сельские управы, кооперативы и зажиточных крестьян, разрушают телеграфную связь и прервали железнодорожное сообщение с Семипалатинском.
Уже были столкновения шаек с высланными мною отрядами, и в этих столкновениях погибли десятки крестьян, одураченных агитаторами.
В город Барнаул и его уезд направлены для быстрой ликвидации мятежа крупные силы, в том числе отряд атамана Анненкова.
Приглашаю крестьян, примкнувших к шайкам, покинуть их и вернуться к мирному труду, если им дорога их жизнь и имущество.
В целях быстрой ликвидации мятежа и для обеспечения военным начальникам возможностей применять все вызываемые обстановкой меры, объявляю Барнаульский и Каменский уезды на военном положении и предписываю действующим в этих уездах военным начальникам уничтожать без суда всех принимающих прямое или косвенное участие в мятеже, Конфискуя и уничтожая их имущество.
Должностным лицам принять меры к самому широкому распространению настоящего приказа среди населения.
Уполкомвойск по Барнаульскому военному району генерал-майор Биснек.
Комендант Барнаульского военного района капитан Могильников».
— Заметались, как крысы в горящем амбаре! — процедил Коржаев и отбросил газету. Он прошелся по комнате стремительно, твердым шагом. — Медлить нельзя, Игнат, — обратился он к Громову, — надо немедленно наступать…
Чуть позже вернулись из Усть-Мосихи посыльные.
Несколько дней назад Каменский подпольный центр решил объединенными силами партизанских отрядов Громова и Данилова сделать налет на Камень. Договориться с Даниловым об этом и были посланы порученцы Коржаева.
Коржаев, Громов и начальник штаба Булыгин снова засели.
— Рассказывайте. Что так долго?
Один из партизан, большеухий и губастый, то и дело поводя плечами, будто ему за шиворот насыпали мякины, начал:
— Данилов раненый.
— Ранен?! — спросил Громов и, поняв несуразность вопроса, добавил — Сильно?
— Без сознания привезли из Сузуна. Ногу ему перебило и плечо, много крови потерял. Слабый сейчас лежит. Ждали, пока мало-мальски оклемается.
— Ну что Данилов говорит о нашем предложении? — спросил Коржаев.
— Он не возражает. Уже отдал распоряжение формировать специальный отряд. Говорит, человек полсотни дадим, больше не можем — оружия нет. Но отряд будет боевой. Командиром назначают Милославского. Говорят, лихой товарищ и в военном деле разбирается.
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
После похода на правобережье Филька тесно сошелся с Милославским. Сблизил их бой с польским десантом в большом Сузуне. Если бы не Милославский, сдрейфил бы Филька. И сейчас Филька, гордясь тем, что Милославский взял его в свой отряд, сформированный из самых боевых партизан, гарцевал на шустром вороном жеребчике. Этого жеребчика он забрал в Макарово у Комаревцева. Они специально с Васькой Егоровым ездили туда за конями. Ездили, правда, тайком — не дай Бог Данилов узнает! — но когда перед уходом на Камень выстроили отряд, Иван Тищенко, проходя перед строем, ласково похлопал Филькиного жеребчика. Значит, понравился…
Ехали не торопясь: «Все равно к вечеру поспеем на ярковскую дорогу». Рядом с Филькой покачивался в седле Василий Егоров. Под ним был рослый рыжий мерин. Давно он полюбился Василию, еще когда Егоров в работниках был у Комаревцева, спокойный и выносливый конь.
Нещадно палило солнце.
— Васьк, — сказал Филька, — как только ворвемся в Камень, давай прямо поскачем к тюрьме… к той, лаптевской. Может, наши ребята все еще сидят. Мы их и выпустим, а?
— Ладно, давай…
Милославский ехал впереди отряда. Чтобы не казаться столь маленьким, он специально выбрал себе высокого, поджарого коня. Милославский молчал почти всю дорогу, о чем-то думал.
Едва начало смеркаться, выехали на тракт между Ярками и Камнем. Здесь уже ждали мосихинцев. Неподалеку, на пригорке, окруженный конниками, стоял Громов. Милославский подскакал к нему, осадил коня, приподнялся на стременах.
— Отряд устьмосихинских партизан в количестве пятидесяти шести человек прибыл в ваше распоряжение, — четко, по-военному отрапортовал он, приложив руку к фуражке. — Командир отряда Милославский.
Громов даже залюбовался таким рапортом и влитым в седло командиром.
— Здравствуйте, товарищ Милославский. — Громов тронул своего коня, подъехал вплотную, подал руку. — Сейчас получите белые повязки, раздайте каждому бойцу, пусть повяжут на левую руку. Это опознавательный знак, чтобы ночью не пострелять своих. Пароль на сегодня в городе… в гарнизоне — «Приклад», отзыв — «Цевье»…
Когда ласковая августовская ночь опустилась на город и стали гаснуть огни в окнах домов, в кривые улочки каменских окраин начали втягиваться цепочки вооруженных конников.
У каждого на левом рукаве белая холщовая повязка. Из-за домов выходили люди с такими же повязками и шли вместе с конниками к центру города. Встречавшиеся редкие патрули скучающе, для проформы спрашивали пароль и, сторонясь, пропускали кавалеристов.
Наиболее разговорчивые ради любопытства спрашивали:
— Откуда, служивые?
— Из Барнаула, — отвечали.
— Подкрепление?
— Подкрепление.
— Для поддержки штанов, — хохотали в рядах. И, посмеиваясь, вполголоса добавляли — Сейчас мы вам поможем на тот свет отправиться…
Едва въехали в улицу, Милославский бросил Полушину: «Я к Громову» — и ускакал.
В первой паре во главе мосихинского отряда ехали члены подпольной организации Аким Волчков и Андрей Полушин, за ними Филька с Егоровым, дальше покачивались в седлах Иван Ларин, Алексей Катунов, Николай Чайников и другие. Все были напряжены. Многие, несмотря на запрещение Милославского, сняли из-за плеч и положили поперек седел винтовки, позагоняли в патронники патроны. Пальцы, подрагивая, лежали на спусковых крючках.
Вдруг слева, где-то на улицах против пристани, раздалось несколько выстрелов, потом еще, еще. Ударил недружный винтовочный залп. Кони вспряднули ушами и затоптались на месте.
— Начинается, — обронил дрогнувшим голосом Андрей Полушин.
Ряды смешались. Задние напирали на передних, передние топтались на месте, не в силах совладать с перепуганными, еще не обстрелянными конями. Наконец Полушину удалось повернуть коня вдоль улицы. Он огрел его плетью и поскакал к церкви. За ним устремился отряд. По заснувшей улице градом рассыпался конский топот…
Выехав к церкви, Полушин на секунду задержался: «Что же дальше-то делать? Куда черти унесли Милославского?» Но в следующую же секунду он повернул коня влево и повел отряд на выстрелы. «Данилов наказывал контрразведку захватить, — мелькнула мысль, — Зырянова надо бы не прозевать… А насчет Милославского скажу Данилову — финтит что-то».
За поворотом из ограды штаба контрразведки вынесшуюся лаву конников встретил дружный винтовочный огонь. Быстро спешились и открыли ответную стрельбу, окружая засевших милиционеров.
Где-то недалеко — не иначе как на пристани — жарко разгорался бой.
Полушин с Волчковым подползли к дыре в заборе и заглянули в ограду. При свете подожженного на берегу какого-то склада хорошо был виден штаб контрразведки. Десятка три милиционеров, заняв круговую оборону вдоль забора, яростно отстреливались.
— Ты сиди здесь, — шепнул Волчков Андрею, — а я зайду вон с того угла и вдарю по окнам штаба.
Волчков на четвереньках уполз вдоль забора, а Полушин, просунув в дыру винтовку и дождавшись, когда из-за крыльца показался милиционер, поймал его на мушку, спустил курок. Милиционер, всплеснув руками, с маху упал на колени, а потом, ткнувшись ничком в землю, замер. Кругом гремели выстрелы. Андрей подстрелил еще одного милиционера, пробегавшего по ограде, и собрался было пролезть в дыру, чтобы зайти с тыла. Вдруг увидел выбегавшего из штаба начальника контрразведки Зырянова. «Аким, должно, пужанул через окно», — улыбнулся Андрей. Он было вскинул винтовку, но опешил: следом за Зыряновым, придерживая волочащуюся по земле шашку, из штаба выбегал… Милославский. «Э-э… — удивленно разинул рот Полушин, — вон ты кто, оказывается!..» Этой секунды — пока Андрей хлопал глазами — было достаточно, чтобы Зырянов и Милославский скрылись за домом. Вслед за ними выбежал Ширпак. Полушин лихорадочно вскинул винтовку и, не целясь, выстрелил. С головы Ширпака слетела фуражка. Сам он с перепугу оступился, на заду съехал по ступенькам и, пока Полушин передергивал затвор, на карачках проворно шмыгнул за крыльцо.
— Ну, гад, я тебя все равно отсюда не выпущу живьем, — процедил сквозь зубы Полушин.
Он входил в азарт. В это время справа в углу ограды отчетливо щелкнул затвор, Андрей быстро повернул голову и вскинул винтовку. Но в глаза брызнул ослепительно белый пучок света, в голове треснуло что-то оглушительно, мгновенно потемнело кругом, стрельба превратилась в сплошной гуд, земля под Андреем куда-то рухнула…
На пристани грохотал бой. За час до наступления партизан сюда пришвартовались два парохода с белополяками. Громов узнал об этом тогда, когда партизаны открыли огонь по высаживающемуся на берег полку. Силы были явно неравными, но отступать уже поздно. Громов послал двух партизан — в Корнилове и в Ярки, чтобы они подняли всех, кто может держать пику и сидеть на коне.
Жаркая схватка, дошедшая до рукопашной, завязалась около тюрьмы. Филька и Егоров, как и договаривались, от церкви сразу повернули к тюрьме. За ними устремилось несколько человек.
За Обью уже начинало сереть небо. Ночь пролетела, как один час. Наконец тюрьма была взята. Взломали двери камер, заключенные выскакивали на свободу, хватали у убитых оружие и присоединялись к своим освободителям.
Партизаны начали отходить. Сто двадцать три человека не в состоянии были держать бой против полка белополяков и гарнизона в семьсот штыков. Оставляли улицу за улицей.
В это время в Ярках и в Корнилово, узнав о завязавшемся бое, ударили в набат. И едва партизаны покинули центральную часть города, как на окраине за их спиной появилась тысячная лава конников. Ярковские и корниловские крестьяне, вооруженные топорами, вилами, косами, верхом и на подводах неслись в город, насмерть загоняя лошадей. Поляки дрогнули. Они решили, что до сих пор бой вела только разведка партизан, а сейчас вводятся в действие основные силы, спешно стали грузиться на пароходы и к шести часам утра оставили город.
Партизаны вновь вступили в Камень. Они бродили по улицам, собирали трофеи, ловили попрятавшихся белогвардейцев. От купеческих и правительственных складов потянулись на Ярки и на Усть-Мосиху подводы, груженные мануфактурой, обмундированием, кожами, хлебом, оружием.
Громов со своим штабом стоял на пристани и торопил людей с отгрузкой трофеев. Сюда же на взмыленной, тяжело поводившей боками лошади прискакал и Милославский. У него порван рукав пиджака, и на груди болтался лоскут черной косоворотки.
— Медленно! Медленно грузят, — нетерпеливо сжимал рукоять плети Громов. — Мало подвод. Вы что думаете, беляки будут дожидаться, пока мы раскачаемся? Товарищ Милославский, раздобудьте еще с полсотни подвод и пошлите людей на погрузку.
— Слушаюсь! — козырнул тот и легко вскочил в седло, крутнул коня…
Филька с Егоровым не спеша ехали по улице. Василий ночью раздобыл себе наган — снял с убитого милиционера — и до отказа набил седельные подсумки винтовочными патронами. Он сбросил с себя холщовую рубаху, и теперь на нем красовалась новенькая суконная гимнастерка, а на голове — солдатская фуражка с оторванной кокардой. Оба были навеселе — после разгрома тюрьмы они в кабинете начальника взломали шкафы с бумагами и в одном из них нашли графинчик с вишневой настойкой. Здесь же, не закусывая, вдвоем опорожнили его.
Они ехали посреди улицы и чувствовали себя завоевателями в побежденном городе.
— Васьк, гляди, — вскрикнул неожиданно Филька, — узнаешь?
Навстречу им, крадучись около забора, шел человек. Филька спрыгнул с коня, бросил повод Василию. Подбежал к человеку.
— Стой, гад! Руки вверх!
Спрыгнул с лошади и подошел следом за Филькой Егоров.
— Теперь узнаешь?
Перед ними стоял старший надзиратель лаптевской тюрьмы Жданов.
— Узнаю голубчика, — ответил Василий, расстегивая кобуру, — очень даже узнаю. А ну, становись, гад, к стенке!
— Погоди, — остановил его Филька, — пусть он снимет сначала сапоги. Смотри, какие у него хорошие сапоги. Снимай, да поживее, некогда нам с тобой рассусоливать. И гимнастерку заодним скидай.
Жданов трясущимися руками стаскивал сапоги, присев к забору, потом стянул гимнастерку.
— Братцы… что же вы… помилуйте… Дети ж у меня.
— Становись к стенке, сволочь! Ишь, о детях вспомнил! — Василий, держа в правой руке на уровне груди наган, левой прислонял надзирателя к забору. — Становись, становись!
За спиной в это время послышался конский топот. Вдруг он сразу же оборвался.
— Кочетов! Егоров! Вы что это делаете? — закричал подъехавший Милославский.
— Вот, товарищ командир, гада поймали, — бойко ответил Кочетов.
— Надзирателем был у нас в тюрьме, — все еще держа за грудки свою жертву, пояснил Егоров. — Убегать собрался, а мы его застукали.
Милославский строго спросил:
— Вы же знаете, что самосуд запрещен! Кто разрешил расстреливать?
— Никто. Сами.
— Сами? А ну марш отсюда! — И мягче добавил — Этого субчика мы будем судить, а потом уже расстреляем. Поняли?
Ребята молча кивнули.
— А сейчас вам срочное задание: мобилизовать по десятку подвод и немедленно их отправить к купеческим складам на пристань — вывозить трофеи. Ясно?
— Ясно.
— Выполняйте. А этого я приберу к рукам… Сапоги можешь забрать, Кочетов, — разрешил он под конец.
К вечеру из Ковониколаевска подошли четыре парохода с войсками, и партизаны начали отходить из города. Цепи отступающих растянулись на многие версты.
2
Милославский дождался ночи, вылез из сарая, отряхнулся и, озираясь, перебежал просторный двор, вошел в штаб контрразведки. Он остановился на пороге, улыбнулся. Большаков сидел в углу и жадно курил, окутавшись сизым дымом. Зырянов рылся в шкафах, выкладывая на стол остатки уцелевших бумажек, папки.
— Прошу извинения, господа, — с нарочитой почтительностью козырнул Милославский. — Прошу извинить, что мои партизаны причинили вам столько неприятностей.
— А-а, Милославский! Все острите… Почему вы здесь? Почему не отступили с отрядом?
— Я не мог покинуть город, не простясь с вами, Большаков.
— Бросьте дурака валять, — поднялся Василий Андреевич.
Милославский прошел, сел на табурет. Лицо его сразу посерьезнело.
— Вы, Зырянов, не сказали Василию Андреевичу о моем повышении?
— Нет, не до этого было.
— Поздравьте меня, капитан. Я назначен командиром партизанского отряда!
— О-о… Вы далеко пойдете, штабс-капитан, если будете умно себя вести. Докладывайте обстановку.
Милославский взял со стола папироску, не спеша начал:
— Обезглавить восстание не удалось. Но, по-моему, сейчас уже не вожди решают судьбу восстания. Они были той первой спичкой, от которой начался пожар. И если бы мне удалось обезвредить эту спичку в самом начале, тогда от итого была бы какая-то польза, а сейчас, когда пламя полыхает, вовсю, спичка уже никакой роли не играет. И если ее сейчас убрать, то никто даже и не заметит этого.
— Ну, допустим, это не совсем так, — возразил Зырянов, — толпа всегда была слепа. Куда поведут ее вожаки, туда ока и пойдет.
— Но вместо Данилова и Тищенко появятся другие, и все-таки восстание не остановится.
— Вот нам и надо, чтобы вместо Данилова и Тищенко пали вожаками такие, как вы, Милославский, — вставил Большаков, — тогда это пламя, как вы называете этот бунт, примет совсем другой характер. Коль судьба послала вас в такое положение, Милославский, вы постарайтесь унести отряд из Мосихи. Куда? Ну хотя бы к Барнаулу.
Это правильно, — поддакнул Милославский, — если я уйду, то унесу с собой семьдесят процентов оружия всех отрядов — в остальных-то пики да берданы.
А вообще-то, — поднял палец Большаков, — вожди вождями, спички спичками, но вся эта философия — ерунда. Завтра вечером я буду наступать на Мосиху.
Всем отрядом пойду. Вы, Милославский, не зевайте, постарайтесь захватить штаб.
Едва ли мне это удастся. Даже наверняка не удастся. Не с кем, господа, такие дела делать, один я там в этом логове. Дайте мне помощника хорошего.
Да-а. Это тоже правильно. Скоро пришлем вам Титова. Он из мужиков, подойдет. Ну вот вроде и все…
Милославский не торопился уходить — не хотелось покидать друзей. Сидел, откинувшись на край стола, лицо спокойно, немного мечтательно.
До чего мне надоело в этой Усть-Мосихе, Василий Андреевич, если бы вы знали! — заговорил он с необычным для него искренним чувством. Большаков поднял голову, чуть удивленно посмотрел на Милославского. Тот продолжал — Помните, как мы весело жили в Барнауле? Я, например, частенько сейчас вспоминаю то счастливое время: «Кафе-де-Пари», девиц из номеров «Европы», пирушки. Хорошо было, пpавда? Помните какое чудесное зрелище представил нам Зырянов тогда в доме Биснека? (Зырянов хмыкнул носом.) Я до сих пор до осязаемости отчетливо вижу в окне обнаженную Венеру. Какие у нее плечи, какая фигура. Полжизни можно отдать за ночь…
— Жаль, что сейчас некогда заниматься этим, — тихо сказал Большаков.
— Почему? Время всегда можно найти. Я и в Мосихе присмотрел себе кое-кого.
— Хорошенькая? — улыбнулся Большаков.
— Прелестная блондиночка. Фельдшерица. Между прочим, невеста Данилова.
Теплившаяся сквозь задумчивость в глазах Большакова искринка исчезла.
— Вот это вы зря делаете, Милославский, — серьезно сказал он. — С Даниловым вам нужно жить как можно дружнее.
Милославский помолчал, словно взвешивая что-то, ответил тихо, но уверенно:
— Дружбы у нас с ним не получилось и не получится никогда. Откровенно сказать, побаиваюсь я его, стараюсь держаться подальше. Побаиваюсь, и в то же время, как ни странно, растет у меня нечто вроде симпатии к нему. Между нами говоря, сильный это человек, господа.
— Смотрите, Милославский, — засмеялся Зырянов, — как бы он не сделал из вас большевика…
— Это было бы потрясающе, — захохотал Милославский. Но тут же оборвал смех. — Да, кстати, чуть не забыл. Могу вас обрадовать, Большаков. На днях в один из мосихинских отрядов вступил ваш родственник.
— Кто? — приподнялся Василий Андреевич.
— Буйлов Иван. Кажется, брат вашей жены?
Большаков нахмурился. Он всегда недолюбливал родню жены, особенно этого Ивана-старчика.
— На первой же осине повешу предателя… Всю буйловскую породу перепорю.
3
У Ларисы все валилось из рук. Вот и сегодня она пришла от Даниловых поздно, делать ничего не хотелось. Зажгла лампу и, разбитая, с головной болью, прилегла на кровать. Что с ней творилось, она и сама не знала. Ныло сердце. Ощущение страха и предчувствие какой-то беды не покидали ее. Перед глазами мелькали лица — много лиц, виденных ею за день в доме Даниловых. Почему-то опять вспомнился недавний сон… Высокая, снежная гора, Лариса катится на санках вниз, в страшную пропасть… Замирает сердце, снег бьет в лицо. Лариса цепляется за разводья санок, пытается тормозить ногами, но бесполезно, санки летят все быстрее и быстрее. Ей хочется крикнуть. И вдруг там, внизу… Милославский. Какой-то неровной улыбкой кривятся его губы, алчным блеском сверкают глаза. Заметив ее испуг, он протягивает к ней руки и осторожно ведет куда-то. И вот Лариса и Милославский стоят в ярко освещенном зале. На ней длинное декольтированное платье, в руках большой букет цветов. Ларисе стыдно, она в смущении прикрывает грудь букетом. Но его явно не хватает, чтобы закрыть ее наготу. «Не бойся, Лара. Ты красива, — говорит Милославский, — и не надо прятать свою красоту. Пусть люди видят, какая ты…» И Ларисе становится легко, она уже не смущается под взглядами людей. Она идет гордо по залу под руку с Милославским… И тут случайно взгляд ее падает на мраморную колонну. Чьи-то глаза притягивают ее к себе. Кто это? Аркадий? Да, это он с упреком смотрит на нее. Ларисе вдруг опять становится стыдно, она закрывает грудь. Ей хочется подбежать к Аркадию, крикнуть ему в лицо: «Не смотри на меня таким взглядом! Я не виновата! Это не я…» Но ноги непослушны…
Третий день этот странный, пугающий ее сон не выходит из головы. К нему приплетаются разные мысли. Вспомнилось, как неделю назад она возвращалась пешком из Куликово и повстречала Милославского. День был солнечный, теплый. Лариса шла вдоль бора по шуршащим листьям. Каждую осень она воспринимает как что-то безвозвратно уходящее, и печальный шорох замирающего лета бесконечной грустью наполняет душу. Вот и еще одно лето прожито, еще кусочек жизни ушел в прошлое. «Закон природы», — улыбнулась она знакомым словам своего школьного учителя. Грустный закон. А где же та необычная любовь, о которой еще девчонкой мечтала Лариса? Где цветы, где подвиги ради ее улыбки?.. Необузданные мечты юности Аркадий? Нет, он не из тех, о ком с замиранием сердца мечтает девушка. Он слишком трезв и рассудителен для рыцаря…
В это время она и встретила Милославского. Он размашистым шагом шел ей наперерез, еще издали улыбался.
— Лариса Федоровна, я не помешаю вам, если пойду радом?
Она промолчала. Милославский пошел чуть в отдалении, не спуская с нее глаз. Несколько минут брели молча. Лариса чувствовала на себе ласкающий взгляд Милославского, и это льстило ее самолюбию.
Почему вы грустны? — спросил он наконец.
Лариса, не поднимая глаз, вздохнула:
— Наверное, осень навевает такое настроение.
— Неужели? Не думал…
Потом он говорил полушутя:
— Вы намного ярче этой осенней прелести, иначе я бы вас не заметил.
Милославский шутил, и Ларисе это было приятно.
Почему-то после этой встречи стало еще грустнее. Он и раньше говорил ей комплименты, но они как-то проходили мимо нее. А эти запомнились. Запомнилась и сама встреча. Почему? Лариса терялась в догадках. А грусть не проходила. А после еще этот сон…
4
Только в самые ранние утренние часы Аркадий Николаевич бывал один. Он любил это время. Приятно было, оторвавшись от сна, смотреть в потолок и, как когда-то давно, подростком, отыскивать в облупившихся и вновь забеленных наслоениях известки причудливые контуры бородатых дедов, ровные глади озер с таинственными зарослями камыша у берега, конские головы с развевающимися гривами, облака. Многое может создать воображение человека на старой штукатурке. Как и в детстве, в эту раннюю пору мать гремит на кухне ведром, процеживает молоко, разливает его по крынкам. Слышно, как в печке потрескивают дрова. Вот она сейчас войдет в комнату, принесет ему горячих, намазанных коровьим маслом лепешек и большую фарфоровую кружку парного молока. Ему всякий раз хотелось по-мальчишески созорничать — закрыть глаза, пусть мать думает, что он спит. Он знал, что мать встанет около кровати, подопрет щеку пальцем и будет долго смотреть на него. Потом вздохнет, наклонится над ним, ласково погладит его своей шершавой от домашней работы рукой, тихо скажет: «Аркашенька, вставай, милый…» Он еще крепче сомкнет веки. А она будет гладить его лицо, волосы…
Были и другие мысли в эти ранние часы. Прикрыв глаза в полусонной дреме, он думал о Ларисе, разговаривал с ней, видел ее веселую, светлую. Даже осязал нежность ее пухлых недеревенских рук. В такие минуты ему казалось, что он недостаточно ласков с ней бывает при встречах, брала досада — почему он не умеет выражать эти свои чувства, почему после встречи с Ларисой на душе всегда остается невысказанным что-то самое главное. Как-то получается, что всегда он говорит ей не теми словами о своих чувствах, а чаще — просто не находит никаких слов, считает их лишними. А душа заполняется и заполняется этим невысказанным, и там становится тесно. И вот в такие ранние часы у него появляется нестерпимая потребность излить все это Ларисе, вывернуть душу. Ох, как бы он сказал ей! Он сказал бы о том, как спокойно ему бывает, когда он держит ее за руку, когда смотрит в ее глубокие глаза, что он не представляет, как бы жил без нее, — жизнь бы его опустошилась наполовину, если бы не было ее рядом, темно бы стало в душе, как в сыром погребе. Он бы сказал… Ох, как много он сказал бы ей в эти минуты!.. Но — открывал глаза, вздыхал. Разве в словах дело. Словами нее равно всего не скажешь…
Скрипнула створчатая дверь в горницу. Аркадий поспешно закрыл глаза, но тут же улыбнулся этому ребячеству, посмотрел на мать. Она внесла тарелку с румяными лепешками и белую, с цветочками кружку парного молока. У Аркадия защемило сердце. Милая мама, ты все такая же, все думаешь, что я маленький! Мать завернула белый столетник, поставила на край стола завтрак. И это все знакомо до мелочей. Так она делала всегда, чтобы Аркаша случайно не закапал скатерть. Подошла к нему, посмотрела со страдальческим участием.
— Болят раны то?
Аркадий тряхнул головой.
— Нет, сегодня не болят, — сказал он тихо, хотя раздробленная кость в ноге все время ныла.
— Давай я тебя умою.
— Что ты, мама, каждый раз… Я сам.
Мать вздохнула:
— Ну, Бог с тобой… Ты все сам, все сам хочешь. Больно же ведь шевелиться-то.
— Ничего.
Он умылся одной рукой над тазиком.
— Поешь, сынок, горяченьких. Сейчас испекла. Ты же любишь… — И вдруг, повернув голову на стук калитки, Сердито добавила — Вон кого-то уже несет спозаранку.
На пороге появился Субачев. Он улыбался шире обычного.
— Доброе утро!
Мать строго смотрела на него.
— Тебя чего родимец приволок ни свет ни заря?
— Дело есть, Феоктиста Михайловна, дело. Аркадий, Камень-то наши взяли!
Ура!
— Да ну? — по мальчишески обрадованно воскликнул Данилов. — Вот здорово!
— Нарочный сейчас прискакал.
— И что он рассказывает?
— Больше ничего не знает. Громов послал его, когда бой шел на пристани.
Аркадий Николаевич переставил тарелку с колен на табурет.
— Значит, скоро подробности будут.
Мать взяла тарелку.
— Ты не отставляй, не отставляй. Поешь. А то этак-то совсем обессилеешь.
Старуха сердито посмотрела на Субачева.
— Садись и ты за стол. Покормлю и тебя тоже. Поди, не завтракал?
Матвей весело потер ладони:
— Я, Феоктиста Михайловна, еще и не ужинал и спать не ложился со вчерашнего.
— Замотались вы все, я смотрю.
Вскоре пришел Иван Тищенко, за ним председатель Совета Петр Дочкин, потом забежал на минутку Иван Ильин. И всех сердобольная Феоктиста Михайловна кормила, поила. Все они были для нее ребятами, за которыми надо глаз да глаз…
В полдень начали возвращаться из Камня партизаны. Многие заходили к Аркадию Николаевичу, рассказывали о бое, докладывали о трофеях. Алексей Катунов вошел запыленный, в разорванной рубахе. Набитые до отказа патронами подсумки оттягивали брючный ремень, и штаны еле-еле держались на бедрах. Он то и дело подсмыкивал их, но они почти тут же сползали снова. Алексей был усталый, но веселый.
— Ну, братцы! — закричал он чуть ли не с порога. — Так воевать можно. — Он поддернул штаны, поставил в угол винтовку. — Весь город был в наших руках, всех разогнали. А трофеев сколько! Теперь на целый год хватит воевать нам.
— Чего это ты такой воинственный стал? — спросил Субачев. — Целый год воевать собрался?
— Не-ет. Я к тому, что все склады их опустошили. Все вывезли. Обмундировки на две дивизии хватит, и боеприпасов много.
Субачев засмеялся.
— По тебе видно.
Алексей снова подтянул штаны, улыбнулся.
— У меня и переметные сумы битком набиты.
Данилов нетерпеливо закрутил головой.
— Рассказывай подробности, — попросил он.
— Да чего рассказывать-то. Здорово получилось. Как мы им д-дали!..
— Где Милославский?
— А черт его знает. До боя вертелся перед отрядом, а посля куда-то пропал. Темень ведь. Разве разберешь, кто где.
За спиной Катукова появился такой же запыленный Иван Ларин. Потом стали заходить еще и еще партизаны. В комнате уже негде было повернуться. Все наперебой рассказывали Данилову о вчерашнем бое. Шум и смех неслись из дома Даниловых. Особенно азартно, в лицах, рассказывал Алексей Катунов. За последние дни этот парень, всегда тихий и незаметный, вдруг обратил на себя внимание всех. Выждав паузу в общем хохоте, он продолжал:
— Ползу, стало быть, дальше вдоль стенки. Натыкаюсь на какие-то обломки кирпичей, головой за что-то задел, чертыхаюсь. А темь — на три аршина ни черта не видно. Слышу, кто-то из наших ползет уже обратно. Спрашиваю шепотом: ну как? Там уже, говорит, выхода нет, поворачивай. А я ему: Полушин там, говорю, с Акимом, а ты бросил их, гад, давай кругом. И матом его обложил. Смотрю, испугался, повернул. Ползем. А стрельба, суматоха. Не разберешь, кто куда стреляет и кто кого бьет. Парень ползет впереди меня, сопит, а я следом. Его ноги прямо перед моим носом. Выбрались когда на простор, светлее стало. Я отодрал доску от забора, смотрю, а их там полна ограда. Думаю: главное, нам контрразведку не выпустить, Зырянова прихлопнуть тут. Спрашиваю у этого: у тебя патроны есть? Отвечает: есть. А у меня, говорю, ни одного, отстрелялся я. А он такой щедрый, достает откуда-то пять обойм, говорит — на. Обрадовался я. Спрашиваю: где раздобыл? А он на меня смотрит так удивленно и молчит. Тогда я тычу в дыру и говорю: дескать, стреляй. А он на меня уставился и не шевелится даже. Говорю: ты чего? А он как заорет, щитовку бросил. Присмотрелся я: э-э, думаю, вон каким дружком-то я разжился. На нем, на голубчике, погоны…
Взрывом грохнул хохот. Смеялись истово, от души.
У Данилова даже закололо раны. Он застонал, ему стало плохо.
Рассказывали долго. Каждый старался припомнить наиболее смешной случай, хотелось подбодрить раненого председателя ревкома, поднять его настроение.
К вечеру около дома послышался конский топот, потом в сенях — обрадованные, восторженные возгласы. Данилов переглянулся с Антоновым: вот, мол, и Аким Волчков с Полушиным прибыли. Их только пока не досчитывались. Явился Милославский — испачканный глиной, уставший. Он доложил о результатах боя, о количестве вывезенных трофеев — старательно перечислял, сколько возов ситца, бязи, солдатского сукна, сколько подвод нагружено кожами, хлебом, маслом. Но Данилов не дослушал перечисления Милославского, перебил его:
— Главный трофей все-таки не в этом, — сказал Аркадий Николаевич. — Главное, что после взятия Камня крестьяне еще раз наглядно убедились в нашей силе. Этот бой станет переломным моментом восстания. Теперь народ поднимется во всех селах. В конце концов нам не так уж важен Камень, как сам факт занятия его. Коржаев умница, он понял это сразу.
В комнату, пошатываясь, вошел Аким Волчков.
— Живой?! — закричал Субачев. — Ну вот, видите? И Полушин придет. А вы говорили…
— Полушин не придет, — медленно сказал Волчков. — Убитый он… Я его на площади в Камне похоронил…
В доме наступила тягостная, гнетущая тишина. Стало так тихо, что слышно было, как на кухне с жужжанием билась о стекло муха.
— Да-а, — проговорил задумчиво Дочкин. — Вот еще один погиб.
И снова тишина. Потом Данилов откинул голову и, глядя куда-то в дальний угол, заговорил:
— Живы будем, после войны памятников ребятам в каждом селе понаставим, чтобы дети наши и внуки помнили о тех, кто сейчас для них завоевывает народную власть. А не доживем, они сами нам поставят.
На груди Данилова проступило красное пятно, кровь начала пробиваться сквозь бинты. Все смотрели на яркое пятно крови с неровными расползающимися краями и молчали. Молчание прервал Данилов:
— Товарищ Милославский, проверьте людей, оружие, чтобы через два часа отряд был в боевой готовности.
— Хорошо. Будет сделано.
Вслед за Милославским начали расходиться все. И когда в комнате остались только Тищенко, Субачев и Петр Дочкин, к дому на полном галопе подскакал партизан из отряда Ильина, несшего охрану села, и еще из сеней закричал:
— Белые!.. Белые наступают!
Субачев подчеркнуто неторопливо повернул голову.
— Ты чего орешь, будто в первый раз белых увидел?
— Много? — спросил Данилов.
— Тьма. Должно, из Камня прут.
— Ильин где?
— Там, за селом, с отрядом.
— Скачи обратно, скажи ему, чтобы принимал бой. Сейчас пришлем еще людей, — приказал Субачев и, повернувшись к Данилову, грубовато добавил — А ты лежи не ерепенься. Не вздумай вставать, без тебя справимся.
…Но как ни хорохорился Субачев, а из Усть-Мосихи пришлось отступить.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Большаков въехал в Усть-Мосиху на белом коне, как Цезарь в покоренный Рим. Василий Андреевич ждал, что к его ногам будут брошены связанные по рукам и ногам члены штаба. Но этого не случилось. Видимо, не успел, Милославский.
Рота поручика Семенова, худощавого блондина в полевых погонах, того самого, который обозвал Зырянова подлецом в доме генерала Биснека, маршем прошла село и заняла оборону на южной окраине. Остальные роты разместились по квартирам.
Ширпак, надевший погоны прапорщика и получивший в командование взвод из роты поручика Семенова, пригласил Василия Андреевича и господ офицеров к себе в дом. На кухне уже аппетитно шкварчало сало, жарился огромный желтый от жира гусь, когда молчаливый и хмурый Семенов вошел в дом (он проверял расположение своей роты). Запах жареного лука еще на пороге ударил ему в нос, и Семенов вдруг почувствовал, что очень голоден. Нестерпимо засосало под ложечкой. С тех пор как четыре года назад он, будучи взводным офицером, попал в Пинских болотах в окружение и две недели пробыл без пищи, он стал болезненно переносить голод.
В кабинете Ширпака, где все осталось по-прежнему — партизаны почти ничего не тронули в доме, — сидели Большаков, хорунжий Бессмертный, командир третьей усиленной роты штабс-капитан Зырянов, переведенный сюда из контрразведки «за неспособностью». Сидели взводные офицеры. На столе были два графина с водкой, тонкими ломтиками нарезан ноздреватый сыр, малосольные огурцы. Большаков, белый, откормленный, с не по-крестьянски холеной кожей, сидел чуть румяный от выпитой рюмки. Настроение у него было хорошее. Он думал о том, что завтра утром пошлет полковнику Окуневу подробное донесение о разгроме Усть-Мосихи — главного очага восстания. Правда, партизаны успели почти все эвакуировать, но сам факт победы над основными силами большевиков будет иметь большое моральное значение. Его имя теперь появится на страницах газет. Еще одна-две такие победы, и не за горами чин подполковника.
Семенов, не умываясь, прошел к столу, налил себе рюмку водки, выпил. Взял бутерброд с сыром и смачно откусил.
— Ваша рота хорошую позицию заняла? — спросил у него Большаков.
— Позиция неплохая, — прожевывая кусок, ответил поручик, — на околице села. Но мне кажется, не мешало бы еще одну роту выставить на правый фланг, в сторону бора. Лесом можно подойти незаметно вплотную к селу.
— Вы думаете, они смогут после сегодняшнего разгрома пойти в наступление? — удивленно поднял брови хорунжий Бессмертный.
— Осторожность в военном деле не мешает.
— Вы перестраховщик, поручик. Ваше опасение необоснованно, — заметил штабс-капитан Зырянов. Он был нещепетилен и уже давно не держал обиды на поручика за оскорбление, нанесенное ему в доме генерала Биснека.
— Дело ваше, — пожал плечами Семенов.
Большаков пристально посмотрел на поручика. Недолюбливал он его. Недолюбливал, может быть, потому, что тот казался слишком самоуверенным. Ни прошлого его не знал Большаков, ни его убеждений. Говорят, что из мужиков он, в германскую выслужился в офицеры. Но ведь и сам Василий Андреевич не белой кости, а общего у него с ним почти ничего нет. Вот и сейчас он пожал плечами, как посторонний человек ответил: «Дело ваше».
— А ваше дело? — с еле скрываемой неприязнью спросил Большаков. — Вы что, не заинтересованы в разгроме этих банд?
Семенов удивленно посмотрел на командира отряда.
— Я бы тогда просто не высказал предосторожности.
Большаков не нашелся, что ему ответить, и недружелюбно посмотрел в спину удаляющегося к умывальнику поручика.
На кухне Ширпак о чем-то вполголоса разговаривал с матерью. Потом вошел в кабинет, объявил:
— Господа! Сенсационная новость. Я потрясен и возмущен до глубины души: местный священник переметнулся к большевикам.
— Быть этого не может, — удивился хорунжий. — Не мог он это добровольно сделать. Наверняка они его шантажировали.
— Нет. Говорят, что сегодня добровольно с ними отступил из села.
— С трудом верится, священник — и вдруг большевик! Прямо-таки уму непостижимо. — Штабс-капитан Зырянов пожал плечами. — Во всяком случае, я такого еще не встречал.
— Да, факт беспрецедентный, — согласился Бессмертный и, потирая руки, добавил — Вот бы поймать этого попишку! Я бы его при всем сходе остриг овечьими ножницами, снял бы портки и выпорол. В кабинет вошел, застегивая китель, Семенов.
— А может, по-своему он прав, этот поп, ни к кому не обращаясь, сказал поручик.
— На храме Аполлона в Дельфах есть надпись: «Познай себя». Глубокий смысл этих слов не потерял своего значения и до наших дней. Может быть, этот поп наконец и познал себя, нашел свое место в жизни.
Обычно поручик был неразборчив, в споры не вступал. А тут вдруг высказался. Офицеры с некоторым любопытством смотрели на него. Перебивать никто не решался. Все ждали, что он скажет дальше. Но поручик молчал. Он налил себе еще рюмку водки, выпил, снова закусил бутербродом.
— Ну и дальше.. — не вытерпел хорунжий.
Нежданно хорунжего поддержал сам командир отряда.
— Нам хочется услышать ваше мнение, поручик, не только о попе, — сказал Большаков, — поп не стоит того, чтобы о нем разговаривать, а услышать ваше мнение вообще о свершающихся событиях.
Семенов пожал плечами.
— Я не понимаю причин. Это что, допрос на предмет зрения моей, так сказать, лояльности?
Нет, зачем же, — поспешно возразил Большаков.
— Просто законное любопытство. Мы с вами живем вместе, делаем одно общее дело, а знать о вас почти ничего не знаем. И я как командир вправе интересоваться взглядами своих подчиненных, дабы знать, с кем имею дело.
Семенов, наклонив голову, думал. Все ждали, что он скажет, смотрели на него.
— Хорошо. Я скажу. — Он поднялся и снова сел. — Мы живем в такое время, когда история перетряхивает все свои накопленные пожитки. Пересматриваются не только государственные устои — царь ли нужен, или правительство класса имущих, или суровая военная диктатура, а может быть, диктатура партии, которую поддерживает большинство населения страны… Не только это сейчас примеривается и проверяется. В наше время каждый человек проверяет сам себя. Ищет свое место в совершающихся событиях, свой путь. Еще Аристотель говорил: человек — животное общественное, и он не может жить вне государства… И я уверен, что каждый из вас после царя возлагал какие-то надежды на Керенского, потом на Авксентьева, а после того как ни временное правительство, ни директория не оправдали надежд, повернулись к Колчаку.
— Я, например, Керенскому не верил и Авксентьеву тоже, — сердито перебил Большаков. — Я верил в Краснова, верю в генерала Пепеляева и в адмирала Колчака.
— Я не об этом говорю — кто в кого верит, — спокойно продолжал Семенов. — Я говорю, что человек пересматривает свои взгляды. Вот видите, капитан, вы тоже то одному отдавали свою, так сказать, шпагу верности, то другому. И они обманывали ваши надежды. Очевидно, Козьма Прутков все-таки прав: не во всякой игре тузы выигрывают.
Большаков резко подобрал под стул ноги, выпрямился.
— Не забывайте, поручик, вы носите погоны офицера.
Семенов снова пожал плечами. Он был подчеркнуто спокоен.
— Скажите, чем вы можете гарантировать, что Колчак — это именно тот человек, которому можно посвящать свою жизнь?
Большаков, прищурившись, испытующе смотрел на поручика.
— А вы что, сомневаетесь в этом? — спросил Большаков вкрадчиво. — Как вы, поручик, с такими мыслями можете…
— Нет, вы скажите, чем вы можете гарантировать? — перебил его Семенов.
Большаков резко отодвинул пустую рюмку, зло сказал:
— Да хотя бы тем, что не вижу другого, кто бы мог заменить его.
— Хорошо. Вполне допускаю, что вы не видите. И даже наверняка вы не видите. А кое-кто, может быть, видит.
— Вы видите?
— Я не о себе говорю. Речь-то зашла о местном попе. Вот и говорю, что он, наверное, увидел. Поэтому и перешел к повстанцам.
На столе уже парил жареный гусь, стояла закуска.
— Господа! — вмешался Ширпак. — Давайте будем ужинать.
Офицеры задвигались, словно только и ждали этого возгласа, — каждый понимал, что Семенов зашел слишком далеко и мог испортить предстоящую веселую попойку. Не шевельнулся один Большаков. Он все время смотрел на Семенова.
— Я не понимаю, поручик, как вы, с вашими взглядами, могли попасть в мой отряд.
Одно могу сказать, — ответил Семенов, — не по собственному желанию.
Пододвигая себе прибор, Большаков пообещал:
— Я постараюсь помочь вам, поручик, сменить профессию…
С улицы доносился шум, скрип повозок, гогот перепуганных гусей — солдаты размещались на ночлег.
2
Рота хорунжего Бессмертного располагалась в центре села. Кирюха Хворостов привел в отцовский дом своих новых друзей: отделенного Ивана Козуба, Александра Петренко и Николая Мошкина. Пока мать жарила пойманных во дворе и обезглавленных Кирюхой гусей, сам он вскочил в седло и помчался в заречье. Он осадил коня у ворот Юдина, поманил пальцем стоявшего во дворе Леонтьича.
— Где Настя?
— А она того… икуировалась с околотком.
— Как икуировалась?
— Знамо, уехала… Она теперь, милок, голова, за фелшара работает.
— Ну ты мне мозги не крути, старый хрыч.
— Ей-богу, уехала. В околотке работает.
Кирюху разбирала злость. Злость на Настю, на всю неудачу со сватовством, на слишком спокойный и самоуверенный тон старика.
— Ты вот что, — сказал он старику, — передай ей — все одно она будет моя.
— И-и, милай, поздно хватился. Там Филька Кочетов уже пригрелся. Ноне-завтра свадьбу будем играть.
— Что-о?! — Кирюха в ярости огрел деда плетью по спине. Тот, как заяц, сделал отчаянный скачок в сторону, стараясь достать рукой ушибленное место.
— Ты чего?.. Ты чего это, шалава?.. — удивленно проговорил Леонтьич.
На Кирюху залаял кинувшийся к плетню кобель, тот, что переполошил Кирюхиных сватов. Леонтьич испуганно смотрел на трясущегося в злобе Кирюху, на судорожное движение его руки, достававшей из кобуры револьвер.
— Ты чего… ты чего? — повторял он, пятясь к калитке.
Кирюха вырвал наконец наган и выстрелил в собаку.
Та жалобно тявкнула и, кружась, колобком покатилась под навес. Там еще раз взвизгнула и протянула ноги. Кирюха пришпорил лошадь и ускакал обратно.
До хрипоты надрывались в крике гуси, по дворам жалобно блеяли бараны. Всю ночь гуляли солдаты в селе. Гулял с друзьями и Кирюха Хворостов, кружками пил самогон — заливал нестерпимое горе и обиду на свою разнесчастную жизнь. А под утро по селу вдруг началась стрельба. Кирюха с дружками едва успел выскочить из избы и тут же наткнулся на бежавших по улице солдат второй роты, которая занимала оборону на окраине села.
Бросая повозки и оружие, весь отряд устремился к пруду, а оттуда — на каменскую дорогу…
3
Данилов хотел знать все. Еще до восстания Иван Тарасович Коржаев говорил ему: осведомленность — это половина успеха, недаром считают, что разведка — глаза и уши армии. И даниловские разъезды колесили по степи на самых дальних подступах к повстанческому району. В каждом селе Каменского, Славгородского и даже кое в каких селах Новониколаевского уездов были свои люди. Поэтому Данилов в любое время знал, что делается даже за пределами его влияния.
Сегодня разведка вернулась из Панкрушихи. Старший разъезда, мрачный детина — косая сажень в плечах — с маленьким утиным носом и квадратным раздвоенным подбородком, положил на пол даниловской горницы седельные переметные сумы и офицерский планшет.
— Вот, — сказал он и отошел к двери.
— Что это? — спросил Субачев.
Парень повел рукой в сторону трофеев:
— Добыли.
Субачев нагнулся над сумками, расстегнул пряжки.
— А хозяин их где?
— Там, — мотнул рукой в сторону Камня старшой. — Ухлопали. Живым не дался. Охрану его постреляли, а его хотели взять. Не дался.
— Что еще разведали интересного?
— Больше ничего.
Отправив парня к Ильину, Субачев высыпал содержимое переметных сум на пол, лишь бегло оглядел. Из планшета достал объемистый пакет, запечатанный сургучом.
— Вот, должно, самое ценное.
Данилов с интересом наблюдал с койки. Матвей разодрал конверт. Стали просматривать бумаги.
— Донесения в Омск, — сказал он Аркадию.
— Ну-ка, дай, — попросил Данилов.
Посмотрел несколько бумажек.
— Это документы из Барнаула… Интересно.
Он углубился в чтение. Вскоре пришли Иван Тищенко, Антонов. Читали вместе.
— «Четвертого сентября на деревню Акутиха Бийского уезда, — скороговоркой бубнил Данилов, — напала шайка в шестьдесят-семьдесят человек под командой Чемрова…» Так, так… «подожгла лесную контору и заимку Горста близ Акутихи, чем произвела панику…» Так… так… — Пробежал он глазами по строчкам. — Дальше все ерунда… Вот еще, послушайте. Это уже о нас. «…В Каменском уезде Мелкие шайки бандитов до сих пор только разгонялись отрядами милиции, но не уничтожались. В настоящее время эти шайки насчитывают в своих рядах уже сотни и тысячи человек. Правительственных войск нет, а самоохрана из жителей не достигает цели, вследствие чего там трети уезда находятся под влиянием бандитов. Необходимы для борьбы с бандитами более серьезные меры, а
именно: усиление отряда особого назначения, образование дружин из беженцев и немедленная присылка вооружения новых припасов…» Припекает!.. Посмотрим, что дальше он пишет в этом отчете… Вот! «В Славгородском уезде деятельность банд усилилась: заняты ближайшие к Славгороду волости. От красных банд свободна только полоса на тридцать верст от города. Местами прервано телеграфное сообщение. Малочисленность войск лишает возможности бороться с продвижением банд. Необходима срочная помощь. О серьезности положения извещен уполкомвойск в Каинске. Результаты его мероприятий против банд неизвестны. Восемнадцатого сентября Алтайская железная дорога по военным обстоятельствам прекратила движение от Барнаула до Семипалатинска…»
Данилов пробежал глазами несколько страниц. Товарищи смотрели на него выжидательно.
— Ну давай, что там еще? — нетерпеливо заелозил на табурете Субачев.
— Сейчас… — отмахнулся Аркадий. — Тут все экономические выкладки. С ними потом разберемся… так… так… Вот еще! «Город Камень вновь окружен шайками бандитов, обложивших его тесным кольцом. Высылаемые против них из города отряды бессильны помочь делу. Тяготеющая к городу Кулундинская степь, богатая хлебом и жировыми продуктами, занята красными…» Так… так… «…снабжалась и армия. Городская управа ходатайствует о немедленной присылке в Камень, пока существует навигация, отряда численностью не менее двух тысяч человек, хотя бы при одной батарее…»
Субачев хохотнул, запрокинул голову:
— Плеснули мы им скипидару под хвост, заметались…
Тищенко, рывшийся в остальных бумагах, достал запечатанный конверт.
— «Омск, Ставка, его Превосходительству генералу Матковскому». Ну-ка, полюбопытствуем, что пишут превосходительству. — Он разорвал конверт, достал небольшой лист. Долго сопел над ним, потом воскликнул — О, братцы, да это же о вчерашнем бое уже доносят. Смотрите: «К югу от Камня в стычке с красными наш отряд в двести пятьдесят человек потерял одну треть выбывшими из строя, в том числе убитых — пять, раненых шесть и без вести пропавших восемь…»
— А куда же делись остальные? — спросил внимательно слушавший Антонов. — Шестьдесят четыре человека куда еще делись?
— Да я откуда знаю, — сердито ответил Иван Кондратьевич. — Чего ты у меня допытываешься, не я же писал…
— Чья подпись? — спросил Данилов.
Тищенко заглянул в конец листа.
— Капитан Большаков, командир отряда особого назначения… Видать, стебанули мы их вчера здорово.
Субачев, перетряхивавший планшет и все кармашки переметных сум, воскликнул:
— Еще конверт!
Тищенко с Антоновым повернулись к нему, Матвей вынул несколько листов, исписанных мелким почерком.
— «Здравствуй, Наташа!» Во! Это никак любовное письмо. Интересно, как буржуи в любви объясняются. «Вот и снова я выбрал время написать тебе. Теперь я уже не в Барнауле…»
— Брось, Матвей, — прервал Тищенко, — тоже нашел занятие.
Но Субачев пробегал глазами дальше по бумаге:
— Ты постой, постой, тут, кажется, не только о любви. «Я тебе писал уже о том, в среде каких пьяниц и развратников я жил в Барнауле. Теперь они мои сослуживцы. Помнишь, как мы с тобой, начитавшись вересаевских «Записок врача», мечтали о подвиге во имя народа? Как хотелось пожертвовать…» Все они мечтали о народе!
О шее народной, чтобы забраться на нее. А ну, дальше… «Мечтать о жертвах для народа, а потом душить этот народ…» Это вам привычно, — комментировал Матвей. — «Ты представляешь мое состояние?» Чего уж не представить! Во! Дальше — это уже интересно… Слушайте. Аркадий, слышишь? «Вчера наш отряд особого назначения — так именуют нашу карательную экспедицию — занял повстанческий центр — село Усть-Мосиху. Партизаны сопротивлялись, как регулярная часть, хотя у них почти нет оружия. Наш командир отряда капитан Большаков въехал в Усть-Мосиху на белом коне, как…» Ну это нас меньше всего интересует, на каком коне он въехал, — хмыкнул Матвей, — на каком он удирал, об этом бы написал… Так. «В моей роте взводным офицером служит местный учитель Ширпак — этакий самодовольный наполеончик. Он пригласил нас к себе ужинать…» Ну тут про ужин, про пьянки. Так… так…
Данилов с интересом слушал, повернув голову к Субачеву.
— Читай дальше. Любопытно.
— «…Начну со штабс-капитана Зырянова: неудавшийся интеллигент, хам и циник, каких надо поискать. Дошел до того, что в Барнауле пьяный ездил на извозчике с голыми девицами. До такой мерзости надо очень долго опускаться… За год-два не успеешь так пасть…» Ничего честит он своих дружков! — засмеялся Матвей. — Поедем дальше. «…Есть в отряде хорунжий Бессмертный. Фамилия оригинальная, но сам — нисколько. Типичный ловелас. К тому же очень себялюбивый, мстительный и неимоверно тупой. Он считает, что добился в жизни очень многого, став командиром роты в этом отряде. Рассказывает, причем бравируя, что он в восемнадцатом году вспарывал животы захваченным большевикам…» Вот стерва! Так… «Уже по этим ты можешь судить, как деградирует русское офицерство. Также можешь понять, в какую среду я попал. Командир отряда — фигура колоритная. Ярый приверженец Верховного правителя, фанатичен. Словом, один из тех, на ком держится нынешний режим. Он очень настороженно относится ко мне, считает меня человеком случайным в отряде (в чем он не ошибается) и ненадежным…»— Субачев серьезно посмотрел на Данилова — Оказывается, и среди офицеров есть ненадежные. Вот никогда бы не подумал! «Вчера во время ужина…» Опять ужин. Ну тут дальше про попа какого-то. Почерк ужасно мелкий. Так… так… «Что каждый человек — это целый мир. Что, мол, еще был он говорил: «Познай себя…» Тут пошла философия. Это мы потом почитаем. «Видишь, я как всегда, сказанул невпопад…» Так. В другой раз попадешь, — улыбнулся Матвей. — «Запутался я окончательно Наташа. Швыряет меня жизнь из стороны в сторону. Я постоянно думаю, Наташенька, вот
о чем: в юности очень многие из нас мечтали посвятить себя служению народу. Ты хотела лечить народ. А вышло как? Николай мечтал строить железнодорожные мосты, а недавно встретил я его в Омске — солдафоном стал. Часа два пришлось нам поговорить, но и это я едва вынес. Мы стали совершенно чужими людьми. Он настроен воинственно, боготворит нового диктатора. От прежних мыслей о любви к народу и следа не осталось. Так и говорит: мы для народа революцию делали, а он как был быдлом, так им и остался — к большевикам воротит нос. Кнут, говорит, — вот его свобода…»— Матвей вздохнул. — А что, ребята, интересно, а? Поехали дальше… Я уже потерял, где и читал-то. Почерк. Я бы за один почерк его в офицерах не держал… Ладно, вот отсюда: «Каждый ищет себя в этом хаосе событий. Плохо или хорошо, но он определил свои позиции. А вот я до сих пор мечусь. Мне противна роль душителя народа, но я не могу принять и взгляды большевиков, которые хотят совсем ликвидировать класс имущих, ликвидировать интеллигенцию как мыслящую (а поэтому во многом несогласную с ними) часть общества. И все-таки, несмотря на это, когда сегодня ночью повстанцы неожиданным налетом вышибли нас из села, я в душе был доволен…» Видали!
— Да, письмо любопытное, — вставил Тищенко. — Все?
— Не-е. Тут до черта.
— Читай, читай, — попросил Данилов.
— «Характерно, что по нас стреляли отовсюду: сзади, спереди, с боков, стреляли с крыш, из окон, с чердаков, казалось, все село принимало участие в этом. И вот мы опять в Камне. Большаков, мечтавший, что после занятия Усть-Мосихи о нем заговорит пресса как об укротителе большевистских банд, сегодня злой… Наташенька, милая, ты не представляешь, как мне тебя не хватает…» Ну, тут дальше пошло про любовь. Это Ивану вон отдадим, он любит книжки про любовь читать…
Тищенко зыркнул на Матвея. Тот захохотал.
— Подпись чья? — спросил Данилов.
Субачев глянул в конец листка.
— «П. С.» стоит. Попробуй догадайся… А письмо, братцы, интересное. Вот уж никогда не думал, что и у офицеров какие-то шатания.
Данилов улыбнулся.
— Вам сказать — не сразу поверите. Я встречал жандармского полковника большевика… А ты, Матвей, удивляешься какому-то ротному.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
1
Федор Коляда, сбежавший весной из каменской тюрьмы, долго скитался по степи, прятался у знакомых мужиков, ночевал в стогах сена, на заимках. Наконец добрался домой, в Донское. Но и суток не довелось прожить в семье. Утром ходившая за водой жена прибежала и растолкала спящего в горнице Федора.
— Ой, беда, Федя. Тикать треба.
Федор вскочил как подброшенный.
— Шо зробылось?
— Степанида Шемякина, стерва, видела, как ты пришел ночью, донесет непременно.
Средь бела дня выйти из села незамеченным — почти невозможное дело. Прятаться в доме — бесполезно. Поэтому стали спешно искать какой-нибудь выход. Перебрали, кажется, все. Наконец нашли. Вскоре со двора выехала подвода с навозом. Никому и в голову не могло прийти, что под большой кучей еще сырого навоза, завернувшись в дерюгу, лежал Федор. Телега направилась на зады крайней улицы, где обычно сваливали мусор.
А через час во двор въехал колчаковский милиционер из волости Яшка Терехин с двумя понятыми.
— Приехали вашего Федька шукать, — заявил он жене.
…К дому старого Ефима Коляды никто не решался подойти. Соседи выглядывали из-за плетней и шушукались:
— Федька зловить никак не могуть, так самого старого и жинку тягають.
А в доме буйствовал колчаковский милиционер.
— Говори, где прячешь своего выродка, — размахивал он наганом перед носом старика.
Дед, крестясь на образа, клялся, что знать не знает и ведать не ведает, где его сын.
— Плетей ему! — готовый лопнуть от натуги, закричал Терехин.
Ефима Ивановича схватили, выволокли в сенцы, бросили на лавку. Дед охнул:
— Шо ж вы робите?
Засвистели витые ременные плети. После каждого удара на желтой морщинистой стариковской спине вскакивал кровавый, с сизыми разводьями рубец. Дед кричал…
2
Федор узнал о расправе над отцом через два дня. Эту весть принес в землянку, где скрывался Коляда с четырьмя друзьями, Тимофей Долгов. Он ходил на пашню своего отца за продуктами.
Весь день Федор пролежал на нарах, обхватив голову руками. Друзья не мешали ему: пусть побудет наедине, может, всплакнет — легче станет на душе. На третий день он вышел из землянки, похудевший, с ввалившимися глазами. Вышел, расправил плечи, подозвал ребят.
— Скильки вы будете тут ще сидеть?
— Ты опять за свое, — поморщился Тимофей Долгов.
— Я пытаю, скильки мы будемо ховаться? — настойчиво переспросил Федор.
Ребята молчали, нагнув головы. Тимофей опять сморщил лицо.
— Я тебя, конешно, понимаю, — сказал он. — Но что мы можем сделать? Нас пятеро — пять винтовок, двадцать пять патронов — и все. — Он развел руками.
— Двадцать пять патронив — цэ двадцать пять гадив отправлються на той свит, — начал доказывать Коляда. — А там з нами пидуть люды.
— Пойдут? — переспросил Григорий Новокшонов. — А ежели не пойдут?
— Народ пийдэ, — уверенно заявил Федор. — Усе, у кого задницы пороты, пидуть, а таких у нас, почитай, пивсела. Ось тоби и отряд.
— Это правильно, — начал сдаваться Тимофей. — Такой народ пойдет.
Молчавшие до сих пор Дмитрий Кардаш и ветфельдшер Яков Донцов вдруг спросили:
— А оружие?
— Сделаем так, чтоб оружием милиция нас снабжала, — вместо Федора ответил Долгов и добавил — Федор прав: сидеть нам здесь дальше нельзя — рано или поздно, а нас накроют. Ну, допустим, лето мы здесь пересидим, а зимой? Куда ты зимой подашься?
— Я не против, — после минутного молчания заявил Новокшонов.
— Ну и мы тоже, — за Дмитрия и за себя ответил Донцов.
— Стало быть, так и решимо? — спросил Федор.
Лица у всех стали оживленными, движения энергичными. Казалось, только этой договоренности они и дожидались. Видно, всем осточертело это сидение…
На второй день пять всадников с винтовками за плечами въехали в Донское. У Федора на штыке трепыхалась красная ленточка. Всадники направились в центр хутора, к сборне. За ними бежала ватага голоногих ребятишек, высовывали над плетнями головы мужики. Иные спешно натягивали на себя чистые слежалые рубахи и, на ходу застегивая воротники, спешили к сборне. От мужиков не отставали й наиболее любопытные бабы. Побросав горшки и топящиеся печи, они, перекликаясь, бежали к площади.
Старосты в сборне не было. Федор вышел на крыльцо, Подозвал двух самых старших из всей ватаги ребят.
— Сбегайте за старостой, хай быстро идэ сюды.
Народ торопливо сходился на площадь — на сходку и то так не собирались! У всех на лицах любопытство. Еще свежо было воспоминание о 1917 годе, когда целыми днями митинговали — работать некогда было, сплошные митинги. Еще свежее помнились дни, когда здесь проходил отряд Петра Сухова, — тоже играл» в свободу. А что же сейчас будет?
Федор стоял на крыльце, смотрел на быстро растущую толпу и, кроме любопытства в глазах односельчан, ничего не видел. «Пидуть ли за нами?» — черной тенью мелькнуло сомнение. Толпа разноголосо гудела, кое-где перешучивались.
— Ну шо, Хведор, стоишь? Начинай митинг, — крикнул, улыбаясь, хромой Кузьма Проценко, — скажи шо-нибудь нам.
Друзья Федора, маячившие за его спиной, были насуплены. Чего ждал Федор, они не знали. Долгов толкнул его в спину, шепнул:
— Давай, начинай.
В это время сквозь толпу, расталкивая мужиков, торопливо пробирался сельский староста. Тяжело дыша, он поднялся по скрипучим ступенькам на крыльцо, рукавом рубахи вытер пот.
— Здорово, Федор.
— Здорово, дядя Селиван.
Серые запрятанные в морщинах глаза старосты испуганно метались по лицу Федора.
— Што это вы удумали, ребята?
— Ничего страшного, дядя Селиван. Зараз ликвидуем твою власть и будемо выбирать Совет.
— Ох, напрасно вы это затеяли, ребята.
Толпа, затихнув, слушала этот разговор.
— Зря вы народ мутите супротив закона.
Федора начинал злить этот разговор. Он сердито уставился на старосту.
— Ты шо, не хочешь власть сдавать?
— Бог с ней, с властью, — замахал руками старик, — на кой ляд она мне сдалась. За народ беспокоюсь. Понаедет опять милиция, и снова за дурную голову будет зад отвечать.
— А это на что? — указал Долгов на винтовку.
— Нешто у них нет таких же? Словом, я не против. Как народ.
Ткаченко снова толкнул Федора:
— Начинай. Говори.
Федор расправил грудь, набрал воздуху.
— Ну як, товарищи, решимо з властью?
Толпа молчала. Федор, помедлив немного, продолжал:
— Летось расстреляли Николая Манакова, Кузьму, Спиридона Кондакова, перепороли пивсела, весной — Тимофея Спирина, позавчера, мого отца запороли насмерть, А завтра могуть нагрянуть и ще кого-нибудь повесят. Скильки ж можно терпеть? На службу забирають молодых, а видтиля вертаються калеченые.
— Правильно! — выкрикнул хромой Кузьма Проценко. — Чего там говорить.
Федор, получив эту мизерную поддержку, заговорил увереннее:
— Вот Кузьма ушел в армию на обеих ногах, а возвернулся хромой. И яка ему от цього польза? Ниякой. За шо вин отдав ногу? Не знае. Не знаешь ведь, Кузьма?
— Слышав, будто за царя и отечество, — весело ответил Проценко. — Царю давно по шее дали, а де отечество — не знаю, шо це за птыця.
Из задних рядов кто-то звонко крикнул:
— А намедни прилетали эти птицы у синих мундирах, разве ты их не узнал? Воны тебе и ввалили плетей, штоб ты их в другий раз бачил.
Толпа сдержанно хохотнула и снова повернула коричневые лица к Коляде. Теперь уже на многих из них вместо простого любопытства было раздумье.
После Федора говорил Тимофей Долгов. Его речь катилась глаже, слова цеплялись одно за другое. Потом выступали Григорий Новокшонов, Проценко — словом, все желавшие. Большинство говорило не за и не против. К обеду решили так: мобилизацию не объявлять, открыть свободную запись добровольцев в отряд. А что касаемо власти, то старосту не менять — он мужик безвредный — пусть сидит.
В этот день в отряд записалось двенадцать человек. Среди добровольцев были двое с винтовочными обрезами, а остальные с берданами.
Здесь же, в сборне, стали совещаться, что дальше делать, куда идти и с кем воевать.
— Надо волость разгромить, — настаивали Долгов и ветфельдшер Донцов.
Федор и Новокшонов были против.
— Там же целый взвод милиции, — говорил Федор, — И мы их не осилимо. А нам зараз надо бить наверняка, шоб к нам люды тиклы. Зачнем с Леньков. Там милиции не богатьско, и, главное, воны нас ждать не будуть. А у Варанске нас вже ждуть.
— Ты думаешь, кто-нибудь донес?
— Непременно…
На том и порешили…
К Ленькам подъехали в сумерки. Остановились при выезде из бора. Не спешиваясь, рассматривали село. Почти половина отряда побывала здесь в каталажке. Всего лишь полгода назад сидели здесь Федор Коляда, Долгов, брат Федора Василий. Так что почти у каждого был должок. Давнишние счеты Федора были и с здешним начальником милиции Закревским, который доводился ему шурином.
— Ну шо, хлопцы, — вздохнул Федор, — тронемось? Зараз главное — захватить каталажку. Поихалы.
На полном галопе проскочили полсела. В центре, около милиции, пососкакивали с седел и, гремя винтовками, вбежали в дом. В большой полупустой комнате, в которой в декабре прошлого года Федора пороли плетьми, сидели четыре милиционера и от скуки резались в карты. Заслышав конский топот, а затем быстрые шаги на крыльце и в сенях, они вскочили, думая, что прибыло какое-то начальство.
— Руки вверх! — скомандовал Федор. Он заметил, как сразу побледнел стоявший ближе других к нему высокий рябой милиционер, как у него дрогнули колени и медленно стали подниматься руки. — Обыскать их!
Пока Кардаш и Яков Донцов обшаривали карманы милиционеров, Федор выскочил в ограду. Долгов выбежал за ним.
— Ты чего? — спросил он, догоняя Коляду.
— Арестантов выпустить.
— Ключи надо взять.
— Ничего, так управимось.
От двух ударов прикладом замок слетел. Федор распахнул дверь.
— Выходи, ребята!
Шестеро арестованных несмело переступили порог.
— Попроворнее! — улыбнувшись, прикрикнул Федор. — Не бойтесь.
Один из арестованных, с блестевшей, как обливной горшок, лысиной, в длинной холщовой рубахе, остановился на пороге.
— Вы кто такие? — спросил он.
— Выходь, батя, не бойсь, — ответил Федор, — мы партизаны.
— Партизаны? — переспросил он, не сходя с порога. — Баловство это все…
Федор, прищурившись, в упор посмотрел на лысого.
— Тоби, дид, мабудь, мало вложили тут, коль ты такий дюже рассудительный. — И заорал: — Выходь к чертовой матери отседа, а то зараз по шее надаю!
Дед переступил порог, бормотнул:
— Ну вот, и эти уже норовят по шее…
Федор снова забежал в дом. Милиционеры стояли вдоль стены с поднятыми вверх руками. Ветфельдшер Яков Донцов торопливо выбрасывал из шкафа бумаги и с упоением повторял под нос себе одно и то же:
— Сжечь… к чертовой бабушке, сжечь…
— Где Закревский? — спросил Коляда у милиционера.
Рябой пожал плечами:
— Должно, дома.
— А Терехин?
— Уехал он в Глубокое.
У Федора передернуло лицо.
— Успел, гад. Тимохвей! Поихалы к Закревскому.
Они вскочили на коней и поскакали по узкому проулку к дому начальника милиции.
— А ты знаешь, где он живет?
— Еще бы, — ответил Коляда, не оглядываясь, — чай, на свадьбе у ёго гуляв.
На крыльце дома их встретила встревоженная Анна, двоюродная сестра Федора, жена Закревского.
— До сам? — не слезая с коня, спросил Федор.
— Уехал, только что, — поспешно ответила она, — увидал вас, как вы еще из бору спускались, и уехал.
— Чует кошка, чье мясо зъила, — буркнул Федор, сдерживая горячившегося коня. — А мабудь, вин дома?
— Нету, Федор, уехал. Вон на лошадь пал и прямо без седла ускакал.
— Счастье его… Стой ты! — крикнул он на коня. — Но ежели поймаем — повесим. Так и передай ему. Поняла?
— Поняла, Федя.
— Поихалы, Тимохвей. 3 теми треба кончать.
Около милиции уже толпились люди. Подъезжая, Тимофей щепнул Федору:
— Надо митинг провести.
Друзья верхом пробрались сквозь толпу любопытных. Слыхали, как кто-то сзади сказал:
— Это заправилы.
Митинг открыли, не слезая с седел.
— Гражданы! — начал Федор. — Мы зараз освободили ваших заключенных, арестовали милицию. Думали забрать Закревского, да втик, собака. Но мы его зловим. — Федор сдвинул на затылок картуз. Секунду подумал, о чем же дальше говорить. — Так вот, гражданы, вашу власть мы ликвидируем, распущаем. Зараз вам треба выбрать новую власть, Совецку. Давайте.
Толпа молчала. Из задних рядов начали по одному поспешно уходить…
— Та шо вы, гражданы, не хотите Советскую власть ставить?
Выдвинувшийся вперед дед прищурился:
— А вы, ребяты, так дюже не надоть. Не мудрено голову снять, мудрено ее приставить. Власть убрать — это не портки скинуть. Тут следует обчеством.
— Ось и треба, дид, цю погану власть, як грязни портки скынуть.
— Скинуть-то скинешь, а вы завтра сели на коников, да и уехали. Подобьете нас на это дело да уедете, а мы посля моргай глазами.
— А шо вам моргать. Гарнизуйте свий отряд и держите власть.
— Э-э, мил человек, молод ты нас учить.
Быстро темнело. Толпа стала убывать.
Федор обернулся к своим товарищам. Шепотом спросил:
— Шо будем робыть?
Тимофей махнул рукой.
— Закрывай митинг. Тут каши не сваришь. И темно уже. Завтра посмотрим.
На ночевку отряд расположился на окраине села, около бора. Прикинули так: чуть что — ближе бежать до леса. Федор с Тимофеем и ветеринаром остановился у своего дяди. Хозяин добыл жбан самогону, большими кусками нарезал желтоватого сала, огурцов. Жена изжарила яишню с салом. Сели за стол. Федор был молчалив. Выпил стакан самогонки, от второго — отказался. Ел неохотно, вяло. На душе было муторно.
— Ничего, Федя, — обнял его за плечи Долгов. — Еще два-три таких налета, и люди пойдут к нам. Будем освобождать села и устанавливать свою власть.
Сидевший чуть в стороне хозяин, широкомордый, узловатый мужик, сказал:
— Вам, ребяты, надоть с другими отрядами завязать связь. Тогда сподручнее будет.
— А дэ такие отряды? — поднял голову Федор.
— Слух идет, будто под Волчихой отряд орудует. Мамонтов там у них. В Вылковой, говорят, Линник Кузьма организовал отряд.
— У Вылковой? Это зовсим рядом, — оживился Федор.
— Мабудь, послать к нему кого-нибудь. А большой у него отряд?
— Кто его знает, — пожал плечами хозяин. — Должно, большой. В Тюменцевой уже милицию разогнали, у себя старшину повесили. Говорят, большой отряд.
— Да-а, — протянул Тимофей, — значит, поднимается народ. Хорошо.
— Вам теперь, ребяты, надоть из шкуры вьлезть, а осилить два-три боя, чтоб о вас молва пошла, тогда веселее воевать.
3
Все лето мыкался по степи маленький подвижный отряд Федора Коляды. Еще в июне, после налета на Леньки, Федор решил во что бы то ни стало разыскать и поймать своего кровного врага Яшку Терехина. Много уж недель водил он свой отряд по следам небольшой группы милиционеров, возглавляемой Терехиным. Несколько раз заставал его в селах, но тот увертывался — как сквозь землю проваливался. Далеко не уходил — крутился около родных мест: Баранск, Глубокое, Гилевка — боя не принимал. Злился Федор. Ему начинала уже надоедать эта игра в кошки-мышки. И бросить не мог — уж слишком азарт его взял. Недели две назад в этой же округе появился какой-то другой отряд. Жители рассказывали, что отряд этот небольшой, но хорошо вооруженный и ходит по пятам за Федором, хочет прижать его на скользком месте. Возглавляет отряд будто бы сам Закревский, леньковский начальник милиции, шурин Федора Коляды.
— Кружат воны нам голову, — говорил Тимофей Долгов. — Рано или поздно подстроят мышеловку.
Федор молчал. Лихо заломив на затылок картуз, он как впаянный сидел в седле.
— Поедем, Федор, до дому, — заглядывая ему в лицо, осторожно начинал его уговаривать ветфельдшер Донцов. — Повоевали — и хватит. Будем жить дома отдельной республикой. Милицию пускать к себе не будем, и власти всякие тоже.
Не хотели его друзья воевать — давно это понял Федор. Коль сам костяк отряда так настроен, то чего ждать от Остальных. А тут, как нарочно, Терехина захватить не могут. |Поэтому Федор решил пойти еще на одну хитрость: разделить отряд на четыре части. Одна из них войдет в село, «пугнет Терехина, а остальные займут все дороги вдали, потому что оцеплять бесполезно — все равно остаются проходы.
К Глубокому подъехали поздно ночью. В первой же хате вызвали хозяина.
— Отряд який-нибудь въезжал у село? — спросил Федор.
— В сумерки въихало чоловик осьмнадцать милиционерив, — ответил перепуганный хохол.
— Где воны расположились?
— Там, у сели.
Партизаны отъехали, стали совещаться.
— Тимофей, бери половину отряда и жми у село, — наказывал Коляда. — Вин боя не приме, сызнова распылится и дэ-нибудь за селом збере отряд. А мы верстах у пяти займем уси три дороги. На одну я сяду, на другу вон Новокшонов, на третью — Митрий Кардаш. На кого-нибудь из нас вин непременно напорется. Понял?
— Понял.
— Давай…
На рассвете в селе началась пальба. Федор с пятью партизанами верхом стоял за поворотом леньковской дороги в бору, прислушивался. Стрельба была сильной, но недолгой. Через полчаса где-то совсем рядом неожиданно зацокали копыта по твердому накату дороги — видимо, всадник только что выехал из бора на дорогу. «Гарно я зробыв, шо заняв дороги удали от села, — подумал Федор, сжимая рукоятку клинка, — ублизи воны не выйдуть на дорогу». Топот приближался. Всадник ехал шагом. В черном проеме лесной дороги наконец показался силуэт коня и человека на нем. Двадцать шагов отделяло всадника от засады. Федор шашкой плашмя ударил по крупу свою лошадь, и она вынесла его на середину дороги.
— Стой! Руки вверх! — гаркнул Коляда.
И почти в то же мгновенье грянул выстрел. Сзади Федора грохнулась оземь лошадь одного из партизан. Черный всадник повернул было своего коня обратно в лес, но было уже поздно. Над его головой в ночи холодным блеском сверкнул клинок Федора, с мягким хрустом вошел он в податливое, вязкое. Всхрапнули лошади. Федор на танцующем коне кружился вокруг сползающего с седла всадника.
Спешились. Зажгли спичку.
— У-у, хлопцы! — обрадованно воскликнул Федор. — Та це вин сам, Яшка Терехин. Допрыгався. Никихвор, держи его коня.
— У мэнэ подбився кинь. Дай, Никихвор, мэни.
— Нет. Я возьму его коня. Мово же вбило.
— Тыхо, вы! Обрадовались дармовщине!
— У кого коня вбило? — спросил Федор.
— У мэнэ, Хведя.
— Отдай, Никихвор, коня Грицьку. Поихалы.
— А этого, убитого?
— Хай лежить. Скажем старосте, шоб прислал людей заховать.
В село вернулись перед восходом солнца. Около сборни толпились партизаны. Увидав Коляду, хмуро расступились. Сверху Федор разглядел лежавшего на крыльце человека. Сжалось сердце. «Кого-то убило». Спрыгнул с лошади, подошел. На крыльце, вытянувшись, лежал Тимофей Долгов. Защемило сердце. Коляда медленно стащил с головы картуз. Стоял долго-долго. Светало. На бронзовых скулах медленно перекатывались желваки. Федор молчал, словно не замечал окружавших его людей. Тимофей… Два года делили горе и радости пополам. Вместе сидели в каталажках, вместе были в отряде у Сухова, вместе вернулись домой, вместе приговаривали их к расстрелу, и вместе они сбегали от Терехина, выломав решетку. Как себе, верил ему Федор. Ни одной самой маломальской мысли не таили они друг от друга. Без Тимофея трудно теперь будет Федору. Окончательно расползется отряд, разбредутся хохлы по домам… Стоял и с тоской думал над телом своего друга Федор Коляда.
А сзади кто-то из партизан вполголоса рассказывал:
— Зовсим было зажучили мы Терехина в управе. Деваться ему было некуда. Я кажу Тимохвею: погодь, мы его бомбой в окно жахнем. Не послухал меня, кинулся у дверь. Ну, а тот его з нагана прямо в упор и положил. Тимохвей упал, а вин через ёго перескочил, на коня, да и у лис тягу. Опять-таки ушел, гад…
Могилу вырыли на площади, наспех сколотили гроб. Прощаясь, дали залп… И вдруг в ответ на залп со стороны Гилевки затрещал пулемет. Высоко над головами засвистели пули. Партизаны шарахнулись от не зарытой еще могилы.
— Стой! — зло заорал Федор. — Всим у цепь! Быстро зарыть могилу! Коней в укрытие!
Бой длился не больше четверти часа. Отряд наседал стремительно, по всем правилам военного искусства, выставляя вперед фланги. Устоять против умело организованного флангового охвата было невозможно, и партизаны, повскакав на лошадей, устремились в бор. Отряд за ними. Федор сделал несколько попыток уйти от преследования, но ему это не удалось.
Три дня Федора Коляду преследовал неизвестный кавалерийский отряд с пулеметом. Он висел буквально на хвосте, не давал возможности передохнуть, покормить хорошенько коней.
На четвертый день Федор приказал двигавшейся сзади на виду у противника разведке идти на Баранск, а сам с отрядом свернул на Донское. Он рассчитывал хотя бы сутки передохнуть. Пока противник разберется, что впереди у него не весь отряд, а лишь разведка, и пока он снова нащупает след партизан, те успеют выспаться, откормить коней.
Едва партизаны добрались до родного села и разъехались по домам, как сумеречную вечернюю тишину вновь разрезала раскатистая трескотня пулемета. Противник разгадал хитрость Коляды и не пошел за разведкой, а свернул в село.
Федор, не успев даже повидать жену (она, как сообщила соседка Василиса Шемякина, ушла искать приблудившегося где-то телка), вновь сел на коня и поскакал по улице. Из домов выбегали его партизаны, ругались на чем свет стоит. В хате Тимофея Долгова голосила жена.
Отряд собрался за селом. Недосчитались тринадцати человек — почти трети отряда. «Дезертировали, сволочи, — решил Федор. — Я им припомню, гадам». Но тут же подумал: «А сам я от Сухова не так ушел?..» Кое-кто сменил дома лошадей, прихватил продуктов, овса. А большинство, как и Федор, не успели даже коней расседлать.
— Куда теперь подаваться? — спросил не то у Федора, не то сам у себя ветфельдшер Донцов. Он все-таки не остался в селе, как ни тянуло его все время домой. Разум поборол. Понял, что в одиночку нельзя — нa черта нам надо было гоняться за этим Терехиным, привлекать к себе внимание? Говорят же вон, что в Вылковой стоит отряд. С самой зимы стоит. Он никого не трогает, и его никто. Жили бы и мы так дома.
Федор взбеленился. Его и так злили следовавшие одна за другой неудачи, а тут еще этот коновал ноет который уже день.
— Ты вот што!.. Ты или мовчи, или убирайся к чертовой матери з отряду. Не нагоняй тоску!.. 3 паникерами знаешь шо роблють у военное время?.. Ну то-то.
Донцов закусил губу. И за целые сутки потом не проронил ни слова.
Федор спешил отряд на опушке мелкого березняка, выслал разведку обратно к селу. Вскоре она вернулась и сообщила, что по следу движутся конники.
— Сколько их, разузнать не удалось, — темно, по топоту коней можно определить, что отряд маленький.
«Це дозор, — решил Федор. — Не може трое суток большой отряд без передыху двигаться. Вот воны нас по переменке и мордуют — то отряд, то разведка его».
— Хлопцы, — обратился он к своим ребятам, — за нами зараз идет не отряд, а тильки его авангард. Я думаю дать бой.
— А может, лучше уйти? — спросил Кардаш.
— От него не уйдешь. Будет следом итить. А утром отряд нагонит.
— Це так.
— Давайте занимать оборону, — махнул рукой Новокшонов.
Партизаны не торопясь разлеглись в стороне от дороги. Каждый ощупью отыскал себе небольшое укрытие. Замолкли. Посланная перед этим еще раз разведка возвращалась шагом, не торопясь, как и велел ей Федор. За ней, видимо, шел авангард противника. Партизаны проехали мимо, не останавливаясь. Минут через двадцать послышался цокот копыт. По степи ехали два всадника, а дальше на фоне звездного неба чернела основная масса разведки. Первых пропустили. А когда подъехал сам авангард, ударили залпом, потом вторым. Со стороны противника вразнобой зачастили выстрелы. Всадники повернули и поскакали обратно. Сели на коней и партизаны. Эта маленькая удача несколько приободрила отряд.
— Подадимся, хлопцы, у Баево, — сказал Коляда. — К утру доберемся туда, разгоним милицию, сменим лошадей.
— Эх, прихватить бы по заводному коню! Тогда нас сам черт не догонит, — весело добавил Новокшонов.
Баево заняли без выстрела. Милиция разбежалась, как только на окраине села показались партизаны. Без митинга начали мобилизацию коней. Заходили во дворы побогаче и именем революции объявляли ту или иную лощадь — которая приглянулась — мобилизованной.,
Мужики роптали. Но время ведь такое — против вооруженной силы не попрешь. Злыми глазами провожали партизан. Бабы слали вдогонку проклятия:
— Штоб вас поубивало на этих конях!
— Паралик бы вас вдарил!
— Милиция приходить — забираеть, войска — забирають, и эти тоже имям революции, — вздыхали крестьяне. — За всех мужик обдувайся.
— Такова уж мужичья судьба — всe на мужике…
Федора коробили эти слова, но он терпел — другого выхода не было. К обеду набрали двадцать пять лошадей. Не хватало еще трех. Но было уже поздно: разведка донесла о приближении карательного отряда. В спешном порядке покинули село.
И снова весь август мотался отряд Федора Коляды по степи, как неприкаянный. За этот месяц отряд убыл больше чем наполовину — разбежались один по одному Федоровы соратники. Воевать начал Федор с двенадцатью, и заканчивать бесславный путь отряда пришлось тоже с двенадцатью. От чего пошел, к тому и пришел.
В конце августа в Шималине стояли на отдыхе. За три дня подправили лошадей, отоспались и отъелись сами.
— Ну шо, хлопцы, будемо робыть? — спросил на четвертый день утром Коляда.
— Слухай, осточертела всем уже эта забава, — с тоской вздохнул Кардаш.
— Ни нам ни людям пользы от этой войны, — подтвердил Новокшонов.
— Воно, конешно, надо што-то робыть.
Федор выслушал все эти неопределенные высказывания товарищей, вздохнул:
— Да, хлопцы, не так склалось, як желалось. Я маракую вот шо, — сказал он. — Треба подаваться поблыжче к Камню. Там где-то, по слухам, большой отряд Громова. В него и вольемся. Як вы думаете?
Партизаны долго молчали. Потом заговорил первым Донцов:
— Оно, конечно, другого выхода у нас зараз нет. Но уж больно не хочется забиваться в такую даль от родных мест.
Коляде и самому не хотелось уходить далеко от дома, поэтому он втайне ждал: может, товарищи предложат что-нибудь другое, более подходящее. Но Новокшонов твердо сказал:
— Придется все ж таки уходить отседа, как ты говоришь.
— Взяли нас в притужальник в родных-то местах.
— Пойдем. Хуже не будет.
— А то як волки в облаве…
Всю дорогу ехали молча. Каждый думал о своем, мысленно расставался с домом, с родными. Федора мучило другое: почему так бесславно развалился его отряд? Неужели он такой уж никчемный командир? Начинал он с самыми благими намерениями, хотел поднять на восстание несколько волостей, а получилось так, что и родное село не пошло за ним. Отряд хоть поначалу и радушно принимали в деревнях, но по глазам крестьян видел Федор, что провожали его куда охотнее, чем встречали. Не раз возмущался он в кругу друзей:
Xохлы прокляти! Каждый за сбою шкуру трусится. Наплевать им на Советску власть,
Не доезжая Ключей поздно вечером повстречали крестьянина. Остановились.
— Далече, мужичок, едешь?
— Домой, в Тюменцеву. А вы откель будете, служивые?
— Мы издаля, — уклончиво ответил Коляда, — Ты не знаешь, диду, партизаны далече?
— Здесь кругом партизаны, Вам каких надоть партизан-то?
— Обыкновенных, красных.
— Тут есть всякие: и которые за мужиков стоят, и которые мужиков грабют. Всяких развелось.
— Громов, не слыхал, далече отседова?
— A-а, Громов. Этот, говорят, в Ярках. У него там сила. Камень недавно забирал.
— Не скажешь, як туды попасть?
— Куда, в Ярки? Это просто. За Ключи выедете и держитесь левее. Прямо-то дорога пойдет на Камень, а левее — в Ярки. Тут уж недалече. А у вас по два коня, легко доедете.
Тронулись. За Ключами переседлали коней и до утра окунулись в непроглядную темь. Колесили по множеству больших и малых степных дорог. Прокляли старика, рассоветовавшего им ночевать в Ключах. Наконец на заре наткнулись на партизанский разъезд. Чуть было не перестреляли друг друга.
— Складывай оружие! — приказывал издали старший разъезда.
— Погодь, — остановил его Коляда. — Отведи нас к Громову, мы таки ж партизаны, як и вы.
— Такие, да не такие. Складывай оружие! Все одно не пущу в село.
— Ты, дядя, брось дурака валять. Оружие мы не сложим, потому як без оружия заведешь нас не знай куда.
— Я велю вам, — надрывался старший разъезда, — иначе открою огонь.
— Я те открою, — кричал в ответ Коляда, — я те так открою, шо и маму ридну не узнаешь… Давай удвоем сойдемся, погутарим. Вот там на середке.
Федор первым тронул своего коня. Посовещавшись немного, поехал ему навстречу и начальник разъезда. Съехались. Федор чуть улыбался. Протянул руку.
— Здорово, дядя.
Тот, помявшись немного, опасливо подал свою.
— Я Федор Коляда.
— Ну и что?
— Хм… Ничего… Я вот, кажу, шо наш отряд едет на соединение к Громову.
— Мышь к слону в кумпаньоны?
Федора передернуло от такого замечания, но он смолчал.
— Отряд наш невелик, но гарный, и мы должны явиться перед Громовым в полном боевом виде.
— Нет. Не пущу. Много тут таких шатается партизан. — Он сделал ударение на слове «партизан», подчеркивая этим неблагонадежность некоторых, прозывавших себя партизанами. — Сложите оружие, мы вас доставим в штаб, а там разберутся, кто вы.
Но Федора захлестнула, что называется, вожжа под хвост — заупрямился, самолюбие не позволяло обезоруженным, под конвоем войти в штаб. Поворачивая коня, он крикнул старшему разъезда:
— Скажи Захару Трунтову, шо видал Хведора Коляду. Он мэнэ знае и прийде сюды.
— Захара уже нет в Ярках, — ответил тот.
— А дэ вин? — приостановил лошадь Федор.
— В Глубоком он.
Посовещавшись, решили подаваться на Глубокое. Громовский разъезд верст пять ехал следом за отрядом, потом отстал.
4
Во второй половине августа 1919 года на съезде представителей партизанских отрядов Барнаульского и Каменского уездов был создан Главный штаб. В его обязанности входило координирование действий повстанческих отрядов. Начальником штаба был избран ярковский крестьянин Захар Трунтов. Это у него весной Коржаев имел явочную квартиру.
…В то утро Захар поднялся по крестьянской привычке на рассвете. Так же, как дома в мирное время, свесил с лавки ноги, не спеша потянулся, почесал грудь, затылок, зевнул. И тут его внимание привлек шум за окнами штаба: часовые с кем-то спорили. Захар не спеша насмыгнул на босу ногу галоши, вышел на крыльцо.
Что за шум? — спросил он хриплым голосом.
Перед штабом стояло с десяток верховых. Один из них, высокий плечистый парень, густым басом что-то доказывал часовому. Увидев вышедшего Захара, он закричал на часового.
— А это хто, не Трунтов?.. Захар Семенович, шо это ты такие гарные порядки завел? Честным людям добраться до тэбэ невозможно.
— Федя! — обрадованно поднял руки Захар. — Каким ветром тебя занесло?.. А ну, заходи! — И уже в сенях пояснил: — Правильно он говорит, я сейчас не Трунтов, а Воронов. Сменил фамилию. Откуда ты явился?
— Вот с ребятами прийшов до тэбэ. Пристраивай воюваты.
— Добре, мне такие люди нужны.
В комнату вошел Петр Голиков, избранный на съезде заведующим военным отделом Главного штаба. Воронов-Трунтов представил гостя:
— Это Федор Коляда. Помнишь, Петр Клавдиевич, нынче весной газеты писали о побеге смертников из Каменской тюрьмы? Помнишь? Так вот, это он заводилой был. Лихой парень. — И, обернувшись к Коляде, попросил — Рассказывай.
— Та шо рассказывать?
— Все, все рассказывай. А мы вот с Голиковым послушаем. — Он сел поудобнее, облокотился о стол, приготовился слушать.
Федор торопливо, не останавливаясь на подробностях, рассказал о судьбе своего отряда. В неудачах отряда он всецело обвинял местных крестьян.
Кажу, давайте Советскую власть гарнизовать. Мовчат. Хохлы, воны народ поперешный!
Захар засмеялся:
— Ты же сам хохол…
— Вот и кажу, вредный народ. Я им одно, а воны мовчать. Кажуть: вы взбаламутите народ та и втечете, а нам тут опосля расхлебывай…
Голиков, внимательно слушавший рассказ Федора Коляды, подошел к нему, положил руку на плечо, спросил:
— Ну и какой вы сделали вывод из всего этого?
А який тут вывод! Не клюнул ще жареный кочет нашего мужика, як казав мэни в осьмнадцатом годе один рабочий з отряда Петра Сухова.
— Так-таки и не клюнул никого? — улыбнулся Голиков. — И плетьми никого не пороли, и в каталажку не сажали, и хлеб не забирали?
— Як не забиралы! И сажалы, и плетюганив вваливали, и даже расстреливали.
— Вот видите. А все-таки на восстание не поднялись. Стало быть, мало этого. Надо было подготовить народ, раскрыть ему глаза. Тогда он возьмет оружие в руки и будет бороться за свое освобождение. Почему, например, в Усть-Мосихе народ дружно поднялся. Потому, что Данилов со своей подпольной организацией в течение почти всего лета готовил это восстание, раскрывал людям глаза. А вы хотели с бухты-барахты поднять мужика с земли. Так, молодой человек, революция не делается. Между прочим, не ваш один отряд постигла столь печальная судьба. В Вылковой Кузьма Линник тоже не смог всю волость поднять.
Трунтов-Воронов, встал, почесывая грудь, прошелся по комнате.
— Давай лучше, Петр Клавдиевич, подумаем, куды его теперь девать. По моему размышлению, его с ребятами надо оставить при Главном штабе, для охраны. Как ты думаешь? — Голиков молчал. Тогда Трунтов-Воронов поспешно добавил — Пока, временно оставим. А там видно будет, куды-нибудь пристроим в отряд.
— Я не возражаю.
— Давай, Федор, принимай командование охраной Главного штаба.
— Воронов хлопнул Коляду по плечу. — Расквартировывай своих ребят.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
1
Этот день был везуч на новых людей. Перед обедом из Новониколаевска прибыл Белоножкин, рослый рыжеватый мужчина. Воронов-Трунтов кликнул своего заведующего военным отделом, велел прочесть документы прибывшего. Голиков вначале бегло пробежал глазами документы, потом начал читать их вслух. Сам Воронов, несмотря на прожитые уже сорок лет, по-прежнему был малограмотным — еле-еле мог читать «по-печатному» да не очень размашисто мог поставить свою подпись под приказом штаба. Он слушал внимательно и,
как почти всякий неграмотный, но смекалистый человек, быстро ухватывал суть, запоминал.
Из документов явствовало, что Иван Федорович Белоножкин был примерно одних лет с Вороновым, родом из села Ильинки, в партии большевиков состоял с 1905 года. Сазу же, как только стало известно о восстании в степной области Алтая, Новониколаевский комитет послал его в родные места.
— Ну, что, Петр Клавдиевич, будем делать с ним? — спросил Воронов-Трунтов, когда тот кончил читать документы. — Человек-то он больно уж нужный для нас,
на никчемное дело посылать-то жалко. — Воронов говорил о Белоножкине так, словно того и не было в комнате.
Голиков поглаживал ладонью бритую голову, молчал. Как бывший командующий фронтом, он несравненно глубже разбирался в событиях, чем его начальник. Он очень хорошо понимал Белоножкина, знал, что долго еще к нему будут относиться здесь настороженно, даже несмотря на то, что родом он из здешних мест. Знал и другое, что не шашкой махать прислали его сюда. А политической работы здесь непочатый край. На какой участок его послать?
— Может быть, оставим его при Главном штабе руководить всей агитацией?
Голиков посмотрел на Белоножкина, тронул его за рукав.
— Понимаешь, товарищ Белоножкин, здешнюю обстановку? У нас сейчас организационный период. Стихийно обрадовалось несчетное число всевозможных отрядов. Но за последнее время среди них уже начали вырисовываться несколько более серьезных. Серьезных и по численности и по боевым качествам. Такова у нас сейчас обстановка. Для того чтобы хотя мало-мальски упорядочить деятельность этих отрядов, мы недавно решили образовать в районе действия группы Громова отдельный самостоятельный фронт. Назвали его Северным советским фронтом. Он охватывает участок по линии Барнаул — Камень — Новониколаевск — Каргат — Чаны — Славгород. Фронт разделили на два боевых участка: Барнаульский и Славгородский. Костяком Барнаульского участка сделали устьмосихинский отряд Милославского. Границы этого участка — Шелаболиха — Павловск — Барнаул. За последние две недели отряд вырос почти в четыре раза. Сейчас в нем более двухсот человек. Но в этом отряде очень плохая дисциплина — если не сказать большего. Пьянство и даже случаи мародерства там почти никак не пресекаются. Но основная-то беда, что при всем этом отряд и его командир начали пользоваться некоторой славой. В отряд пачками переходят партизаны из других сел и тоже разлагаются. Действует это и на другие отряды.
— Но уж ты, Петр Клавдиевич, наговорил не знай чего, — поморщился Воронов. — Ну, выпивать, знамо дело, выпивают, а ведь и отряд-то боевой…
Голиков посмотрел на Воронова, ничего не ответил — видимо, уже не первый раз заходил об этом разговор, — повернулся опять к внимательно слушавшему его Белоножкину, продолжал:
— Вот если поехать тебе, товарищ Белоножкин, туда комиссаром? Как ты смотришь? Прибрать всю эту полуанархическую массу к рукам и повернуть ее на правильный путь, а?
Белоножкин секунду-две подумал.
— Я не возражаю. Там, где вам целесообразнее меня использовать, туда и посылайте.
— Как ты смотришь на это дело, Захар Семенович? — спросил Голиков Воронова.
Тот махнул рукой.
— Коль уж ты взялся устраивать его, ты и смотри. Вы одного поля ягодки, быстрее разберетесь, что к чему… А я пойду завтракать, да надо дела делать.
Через час, прощаясь с Белоножкиным, Голиков наказывал:
— Там обязательно свяжись с Даниловым. Умный парень. Правда, он сейчас лежит раненый, но ты зайди к нему.
— Ладно.
— Оружие-то есть у тебя?
— Есть. — Белоножкин распахнул поношенную офицерскую шинель, кивнул на висевший сбоку маузер в деревянной полированной коробке.
2
Милославский до того сжился со своим новым положением, до того вошел в новую роль, что временами забывал свое прошлое. Особенно это чувствовалось в его отношении к Ларисе. Фельдшерица не на шутку начинала нравиться ему. Будь она немного посговорчивей и податливей, может, он быстро бы охладел к ней, но Лариса явно сторонилась Милославского. И хотя он ей нравился — Милославский это чувствовал, недаром он в своем кругу считался опытнейшим сердцеедом, — все-таки Лариса упорно держала его от себя на расстоянии. Но что такое девичье упорство! Уж кто-кто, а Милославский-то знает. Он без труда разгадал ее тайные девичьи мечты о страстной любви, о рыцаре готовом броситься ради нее и в огонь и в воду. Какая девушка не мечтает об этом?
И Милославский без поддельного чувства, искренне, с головой ушел в эту любовную игру. Всякий раз, когда он встречал Ларису, в нем вздрагивало сердце, он преображался. Обильный на слова и щедрый на ласку, он сравнительно быстро сумел в чутком и отзывчивом воображении Ларисы нарисовать себя не только порядочным, но и человеком по-рыцарски самоотверженным, мечтательным, с широким размахом души.
Лариса бывала в восторге всякий раз, когда вдруг обнаруживались у них с Милославским какие-либо общие взгляды, одинаковые вкусы.
Началось с того, что однажды Милославский без своей обычной улыбочки, серьезно заговорил о любви.
— Я считаю идиотами тех, кто за всякими общественными делами забывает о личном и, главное, забывает о женщине — украшении нашей жизни. Ведь годы-то идут!.. Мне говорят, любовью займемся тогда, когда гидру контрреволюции уничтожим. А я отвечаю: шалишь! Этак мы еще десять лет будем воевать. А под старость зачем мне любовь? Тогда я и без любви проживу. Любить и наслаждаться жизнью я хочу сейчас. Может, меня сегодня или завтра убьют. Зачем я буду сегодня, когда я не только жив, но и молод, — зачем я буду добровольно надевать на себя монашеские вериги?
Милославский что-то говорил еще: о великом даре природы — о жизни, о роли женщины. Лариса слушала и думала о своем: как она раньше не замечала, что все эти годы, сама того не подозревая, жила не для себя, а для Аркадия. И только сейчас вдруг она это увидела. Ради нее он не сделал ничего. Это она беспокоилась о нем, когда он был в подполье, боялась, чтобы его не нашли, не арестовали. А он в это время занимался своими делами. Приходил к ней лишь тогда, когда позволяли его дела. И всегда — дела, дела. А когда же она? Он-то занят делами. Но она-то почему должна жить в одиночестве? У нее-то годы идут Когда же будет настоящая-то любовь? Сколько же можно ждать?.. Вот и сейчас. Он ранен. Казалось бы, можно это время, пока выздоравливает, побыть с ней, побыть вдвоем? Можно. Так нет. И сейчас круглыми сутками около него люди, и всегда он занят делами. Опять своими делами! Наедине с ним минуты не посидишь. Разве можно так дальше жить? Что же ждать еще?
Обида. Горькая обида сдавила сердце. А Милославский что-то говорил, гладил ее руку. До сознания Ларисы доходили только отдельные фразы о том, что красота и молодость женщине даны не навечно, что годы уходят безвозвратно, что надо спешить… Сердце давило. Слезы не спросясь капали на колени… Над ухом с ласковой вкрадчивостью журчали и журчали слова Милославского. На Ларису не столько действовали слова — в них она мало вслушивалась, — сколько сам голос, нежный, приятный, как музыка.
3
Вечером Белоножкин был в Куликово, где размещался теперь отряд Милославского. Здесь же находился и военно-революционный комитет. Его решено было перевести сюда после устьмосихинского боя, когда Большаков чуть не захватил врасплох все руководящее ядро восстания. Выбор пал на Куликово потому, что село располагалось в самом центре восставшей территории и представляло удобную позицию на случай обороны. Сюда же был переведен лазарет и все хозяйственные службы.
Белоножкин застал Милославского в штабе. Он сидел за большим канцелярским столом и, развалясь, выслушивал стоявших перед ним без шапок мужиков. Защитный суконный френч был ему великоват и топорщился. Увидев Белоножкина и сопровождавшего его сотрудника Главного штаба, Милославский поднялся, вежливо спросил:
— Вы ко мне?
— Да, товарищ Милославский, я к вам.
Милославский махнул рукой на мужиков:
— Выйдите отсюда. Подождите там, в сенях.
— Ничего, ничего, продолжайте, — вступился Белоножкин, — мне не к спеху, я к вам надолго приехал, еще наговоримся.
— Им тоже торопиться некуда. Ходят, обивают пороги — работать не дают.
Когда мужики, подталкивая друг друга и на ходу надевая шапки, вышли, Милославский любезно улыбнулся:
— Слушаю вас.
Белоножкин протянул ему направление Главного штаба. Милославский долго его читал, потом, задумавшись, погладил свои жиденькие волосы.
— Хм… Значит, ко мне комиссаром? — Он уже с еле скрываемой настороженностью посмотрел на Белоножкина. — Сами откуда будете? Здешний? Хм… Командированы из Новониколаевска? В армии служили? Партийный? С девятьсот пятого? Давно. Так. Ну, а обо мне и об отряде вам, наверное, уже рассказали, Я тоже революционер-подпольщик. Родом с Украины, но Февральскую и Октябрьскую революции встретил здесь, в Сибири. Вот коротко все. В общем, съедим пуд соли вместе — лучше узнаем друг друга. — Милославский помолчал, опять испытующе-настороженно поглядел на комиссара. — Я должен предупредить вас, что некоторые тыловые работники не долюбливают меня и обязательно будут говорить вам обо мне плохое… Кто именно? Хотя бы Данилов. Словом, я прошу вас не делать поспешных выводов. Знаете, всегда лучше, когда сам убедишься… В общем, знакомьтесь с обстановкой, a я сегодня с отрядом выступаю на Ребриху. Надо было еще вчера быть там, но я задержался.
Милославский вызвал начальника разведки Чайникова, молодого белокурого парня, лихого кавалериста.
— Проводи нашего нового комиссара на квартиру ко мне. Пусть пока отдохнет там. А сам немедленно подыщи ему хорошую квартиру. Знаешь, такую — чтобы никаких неудобств, чтобы ребятишек в доме не было. Словом, чтобы человек мог по-настоящему отдохнуть.
— Наоборот, я очень люблю ребятишек. И вообще напрасно вы так заботитесь обо мне, — улыбнулся Белоножкин. — Квартиру я себе найду сам и… обязательно с ребятишками. А сегодня поеду с отрядом, пусть мне приведут коня.
Милославский пожал плечами.
Выехали в ночь. Перед выступлением Милославский представил комиссара отряду. Белоножкин выступил. Партизанам понравилось, что речь была короткой — надоели разглагольствования. Особенно если начнет выступать Милославский. А выступает он после каждого боя и меньше двух часов не говорит…
Весь отряд, за исключением взвода разведки, ехал на подводах. Разведчики пылили впереди. Болоножкин выехал вместе с Милославским. На полпути между Куликово и Грамотино обогнал колонну и присоединился к разведчикам. Выравнял коня с ехавшим впереди Чайниковым. Заговорил:
— Откуда родом?
Чайников, свесившись на левый бок, повернулся к комиссару, охотно заговорил:
— Здешний я, из Рожней. Действительную служил в кавалерии, унтером был. А теперь вот в разведке, тоже вроде кавалерии.
— Как думаешь, к зиме разделаемся с верховным правителем?
Чайников засмеялся.
— По мне хоть до следующей зимы воевать — все равно.
— Почему? — удивился Белоножкин.
— Отвык я уже от хозяйства, от дому. Пятый год не слезаю с лошади и винтовку не снимаю с плеч. На ночь снимешь ее — вроде чего-то не хватает, неловко себя чувствуешь, будто штаны с тебя стянули.
— Но ведь на войне и убивают.
— А мне все равно.
— Любопытно, — качнул головой Белоножкин. — А вот ребята, наверно, думают по-другому, а?
Филька Кочетов, ехавший сзади Белоножкина и Чайникова, ответил:
— Я хоть и не воевал еще, а все одно торопиться мне некуда — дома-то у меня нет. Опять в работники к Хворостову?
— В работники? Вот поэтому и воюем, чтобы не работать больше на богатеев, — поворачивая и заставляя коня идти боком, ответил Белоножкин. — Ради чего мы восстание подняли? Ради этого. В коммуну пойдешь, будешь работать, учиться будешь.
— Хо, учиться, работать! Милославский вон говорит, что мы — те, кто поднял восстание, — у власти должны стоять. А вы говорите, работать!
— Вы его не так поняли, — возразил Белоножкин. — Вы думаете, быть у власти — значит, сидеть где-то на высоком кресле и указывать: сделай то, сделай это?
Партизаны засмеялись.
— Быть у власти, — продолжал Белоножкин, — это прежде всего работать, очень много работать и еще больше учиться.
— А за что же мы тогда кровь проливали? — обиделся Филька.
Все, в том числе и Чайников, с интересом прислушивались к разговору.
— Вот за это и проливали: чтобы работать не на дядю, а на себя, чтобы строить новую, хорошую жизнь… А ты где же это успел кровь пролить — ты же только говорил, что не воевал еще?
По рядам опять прошел смешок. Белоножкин чутьем опытного организатора улавливал, что основная масса разведчиков заинтересовалась разговором.
— Я не о себе, — смутился Филька, — я вообще.
— Зачем же вообще?
— Ну хорошо! — вдруг запетушился Филька. — Давайте обо мне говорить. До восстания я батрачил у Хворостова? Батрачил. Кончится война, установим власть, что я буду дальше делать? Люди разъедутся по домам, хозяйством займутся, а я? У меня ни кола ни двора. В примаки идти к Юдину, в зятевья? Это то же самое, что к Хворостову в работники. Ну?
Несмотря на темень, чувствовалось: Филька елозит по седлу, а Белоножкин, судя по каким-то еле уловимым хмыканьям, улыбается.
— Сколько тебе лет?
— Девятнадцать.
— О, милый мой! — протянул весело Белоножкин. — Да я бы в твои годы не о кресле мечтал, а о тракторе.
— А что это такое? — спросил кто-то из рядов.
Белоножкин выдержал паузу. Ответил:
— Машина, на которой землю пашут.
— Что это, навроде плуга или чего?
— Навроде лошади, — ответил Белоножкин и намеренно смолк.
Тот же голос сзади усомнился:
— Ну да, навроде лошади…
— Как же это машина может заместо лошади? — спросил другой.
— Есть такая машина, — заговорил Белоножкин и почувствовал, что только сейчас по-настоящему разговором заинтересовались все. — Есть такая машина на четырех колесах с мотором. В этой машине двадцать пять лошадиных сил.
— Двадцать пять!
— Брехня, поди, все это?
— А опять-таки, смотря какие лошади: ежели лошади никудышные — это одно, а ежели настоящие, то это само собой. А?
— Какие лошади-то?
Впереди послышался конский топот — всадник шел на галопе.
— Отставить разговоры! — скомандовал вполголоса Чайников. — Оружие к бою.
Подскакал разведчик из головного дозора.
— В чем дело? — спросил Чайников.
— За бугром Ермачиха.
— Уже? Село к приему отряда готово?
— Все в порядке. Приказание сельский комиссар выполнил: фураж есть, продовольствие тоже, самогонку нагнали.
На заре в Ермачиху, стоящую вдали от бора, на голой круговине бугра, стянулся весь отряд. Партизан разместили по квартирам. А когда взошло солнце, по селу слышались песни, хохот подгулявших людей. Потом раздалось несколько выстрелов, по улице в бешеном карьере промчался перепуганный конь с оборванной уздой.
Белоножкин стоял в калитке двора, где разместился штаб отряда, и прислушивался к гудевшему, как растревоженный улей, селу. По проулку торопливо пробежал мужик в сплюснутой облезлой шапчонке и вильнул в ближнюю калитку. Белоножкин окликнул его:
— Эй, поди-ка сюда.
Мужик нерешительно переступил с ноги на ногу, вздохнул и нехотя побрел к Белоножкину. Подошел, снял шапку и уставился в бронзовую с тисненым орлом пуговицу на его офицерской шинели.
— Ты знаешь, какой отряд остановился в селе? — спросил Белоножкин.
— Кто его знает. Мы ить темные, нам все одно.
— А все-таки?
Мужик недружелюбно, прямо посмотрел в глаза Белоножкину, твердо сказал:
— Ты, господин хороший, хочешь под монастырь меня подвесть? Игрушки играешь? Лучше уж, ежели имеешь такую власть, то прикажи тогда, без всяких этих, выпороть. — Он сердито повернулся, нахлобучил шапку, зашагал к своему двору, не торопясь, с достоинством.
Первым желанием у Белоножкина было пойти к Милославскому и резко поговорить с ним о дисциплине в отряде, о пьянстве, о том, что из-за этого партизанский отряд крестьяне не могут отличить от кулацкой дружины. И он направился было к штабу, но раздумал, повернул вдоль улицы. Около одной из хат, из которой в открытое настежь окно доносились песни и гвалт, остановился. Из окна его заметили, узнали. На улицу выбежал Филька Кочетов. Он улыбался.
— Товарищ комиссар! Заходите к нам!
За Филькой выскочил еще один партизан. Потом в дверях появился улыбающийся, уже выпивший Чайников.
— Заходите, товарищ комиссар, — приглашал подошедший за Филькой партизан, — поговорите с нами… Насчет той машины поговорите. Больно уж любопытственно.
Белоножкин, молча сдвинув рыжеватые брови, пошел к раскрытой двери. Чайников, по-прежнему улыбающийся, красный, пропустил комиссара вперед себя, мигнул Фильке. Тот понимающе мотнул головой и кинулся в проулок, в соседнюю избу. Переступив порог, Белоножкин очутился в накуренной душной избе, сплошь кишащей потными, разгоряченными мужскими телами.
— Садитесь с нами, товарищ комиссар.
Белоножкин секунду колебался, но потом твердым шагом подошел к столу, ногой пододвинул табурет. Сел. За столом как-то сразу стало легче — дескать, не побрезговал, сел. Все задвигались, засмеялись, несколько рук одновременно пододвинули ему стаканы с самогоном.
— Выпейте с нами, товарищ комиссар.
Белоножкин в упор рассматривал пьяные лица. Ближним к нему сидел широкоплечий стриженый мужчина. Вспомнил, что ночью Чайников, посылая его впереди взвода разведки, называл Винокуровым. «Это, наверно, тот самый, о котором рассказывал Милославский. Из подпольщиков, а распустился». Сзади послышались быстрые шаги, тяжелое дыхание. Слегка повернув голову, Белоножкин краем глаза заметил вошедшего с четвертью самогона Фильку.
— Ну, что ж, давайте выпьем, — сказал наконец комиссар и поднял граненый стакан с самогоном. Посмотрел, прищурившись, сквозь него на свет. — А ведь это хлебец! Мужицкий хлебец, потом и мозолями выращенный, — сказал он, ни к кому не обращаясь, и увидел, как дрогнули руки у разведчиков — вчерашних хлеборобов, хорошо знавших цену хлебу.
Больше Белоножкин ничего не сказал. Он выпил самогон из своего стакана и, не закусывая, вышел. Проходя мимо окон, слышал:
— Тоже из себя вождя революции строит!
— Ничего, привыкнет. Видал, как пьет?
— А что, ребяты! Он прав, хлеб ить…
Дальше комиссар не расслышал. «О вожде, наверное, Винокуров сказал: голос-то его, а слова Милославского. Друзья, наверное». Развевая полами распахнутой шинели, Белоножкин быстро шагал к штабу. В нем все клокотало.
4
До самого боя Белоножкин был сумрачным. Направляясь из Новониколаевска в район восстания, он никак не думал застать здесь такой разгул. Поэтому вчера после встречи с пьяными разведчиками первым его желанием было разыскать Милославского. Но в тот вечер Милославского он не нашел. Нынче утром тот тоже, явно избегая встречи с комиссаром, чуть свет один, без него, уехал осматривать место предстоящего боя.
Так и не встретил он его вплоть до самого наступления на Ребриху. А когда развернулись и пошли, комиссар встал в общую цепь и зашагал вместе со всеми, чего никогда не делал Милославский. Шли долго. Вот миновали березовый колок, ложбинку, наконец вышли на сельский выгон. До села рукой подать. Но враг не стрелял. Кругом была зловещая тишина.
Цепь не выдержала этой тишины, остановилась. И в то же мгновенье — словно его только и ждали — ударили вражеские пулеметы, ухнул винтовочный залп. Партизаны как подкошенные попадали, заелозили на животах, выискивая маломальские укрытия.
Белоножкин огляделся. Цепь расползалась. Кое-кто, не поднимая головы, пятился назад. Чувствовалось полное замешательство. А враг неистовствовал, патронов не жалел. Еще минута — и начнется паника. На ураганный огонь белых со стороны наступающих не раздалось ни одного выстрела.
Белоножкин внутренне подобрался. Встал на одно колено и, потрясая маузером, зло закричал:
— Стой! Всем в цепь! Слушай мою команду! Залпом — огонь!
Раздалось несколько недружных выстрелов.
— Приготовиться! Пли!!
Белоножкин по-прежнему стоял на одном колене и стрелял из маузера вместе со всеми. Около самых его ног, взбивая пыль, веером прошла пулеметная очередь. Комиссар поднялся во весь рост.
— Вперед! За мной!
Но его тут же схватили за ноги, повалили на землю. Какой-то незнакомый бородач сердито сверкнул из нечесаной заросли лица по-молодому проворными глазами:
— Сдурел, на такой огонь людей поднимаешь! Не пойдут… У нас так не бывает.
— A y вас как бывает? — закричал ему в лицо Белоножкин. — Самогон жрать в три горла, да?
— Не пойдут люди, хоть убей. А себя сгубишь зря, — бубнил бородач.
Прямо против Белоножкина из-за угла бани без умолку грохотал станковый пулемет. Он-то и держал партизан прижатыми ничком к земле. «Заткнуть ему глотку, тогда можно поднять цепь».
— Добровольцы есть под станкач бомбу бросить?
Цепь молчала. Белоножкин ждал, обводя взглядом лежащих партизан. Те невольно прятали глаза, утыкались носом в землю.
— Есть добровольцы?.. Нету? — и он укоризненно тряхнул головой — Эх вы-ы!
Он рывком скинул шинель, растопыренной пятерней решительно нахлобучил по самые брови фуражку и, взяв в руки две «лимонки» пополз. Цепь ахнула, невольно приподнялась.
Партизаны единодушно считали Милославского лихим командиром — он никогда не упускал случая первым вырваться на коне, чтобы преследовать бегущего противника. Бегущего!.. Но такого партизаны еще никогда не видели — чтобы одному идти на пулемет! Затаив дыхание они следили за комиссаром. Примерно на полпути его заметили и белогвардейцы левого фланга (у пулеметчиков он был вне поля зрения). Левый фланг открыл по нему огонь. Белоножкин продолжал ползти. Партизаны в свою очередь открыли беспорядочную стрельбу по левому флангу противника, чтобы хоть как-нибудь прикрыть смельчака. Но пули ложились все ближе и ближе к нему. И вот он приподнялся, взмахнул руками и упал, неловко подвернув под себя левую руку. В боевом напряжении партизанской цепи что-то лопнуло, кто-то длинно и похабно выругался, кто-то в сердцах ударил шапкой оземь.
Огонь с левого фланга противника стих. У партизан глаза горели. Стиснув зубы, они старательно стреляли.
И в это мгновенье недвижно лежавший Белоножкин вдруг вскочил, броском кинулся к огородной канаве и скрылся в ней. Партизаны были ошеломлены не меньше белогвардейцев.
— Вот это, паря, фокус!
— Обвел он их круг пальца.
— Лихой, сатана!
А через минуту около бани один за другим грохнули два гранатных взрыва. Из огородной канавы поднялся Белоножкин и размахивая маузером, закричал:
— Вперед!
Партизаны лавиной устремились в село,
А через полчаса, в разгар преследования белых, комиссар встретил на площади и Милославского. В расстегнутом френче, без фуражки, он крутился на коне среди партизан.
5
В Ребрихе отряд захватил много трофеев, в том числе голубую легковую автомашину начальника строительства Южно-Сибирской железной дороги. И в тот же день, бросив отряд на Чайникова, Милославский укатил на автомобиле в Куликово.
В штабе Милославского ожидал Михаил Титов.
Давно уже не встречались друзья — с тех пор, как вместе пили в «Кафе-де-Пари».
— Ты что такой сердитый? — спросил Титов, встречая около штаба вылезшего из машины Милославского.
— А чему радоваться?
— Пойдем на квартиру к тебе. В штабе народу много, а у меня есть деловой разговор.
С Титовым был коренастый курносый парень с жесткими, торчащими в разные стороны белесыми вихрами. Что-то знакомое было в лице этого парня, но вспомнить его Милославский никак не мог.
— Ну ладно, пойдем, — сказал он, все еще поглядывая на спутника Титова.
На квартире Милославский провел гостей в свою комнату, хозяйке велел выйти на улицу.
Милославский с Титовым сели. Гость смотрел на хозяина чуть иронически, а тот, не поднимая головы, хмурился.
— Я ведь тебе привез помощника, — заговорил наконец Титов.
Милославский поднял голову, посмотрел на курносого паренька, тот улыбнулся, и Милославский вдруг вспомнил его: они были вместе в кабинете генерала Биснека перед отправкой к партизанам.
— Подпоручик Любимов, — воскликнул он, — если не ошибаюсь!
— Уже поручик, — поправил тот.
— А я ведь вас не узнал. Вас куда направляли после того разговора с Биснеком?
— Я был в Бийском уезде. Операцию провел довольно- таки успешно. Получил повышение по службе и вот направили к вам. Моя фамилия… с прошлой недели Сергей Кунгуров.
— Это хорошо. — Милославский посмотрел на по-прежнему ухмыляющегося Титова. — Большаков обещал тебя прислать в помощники.
— Обстановка изменилась. Я назначен помощником начальника контрразведки Главного партизанского штаба. Как вы это находите, Милославский?
Тот удивленно вытаращил глаза.
— Это здорово! — Милославский вскочил и забегал по комнате. — Положение у меня, господа, осложняется. Вчера прислали ко мне комиссара. Да такой, знаете, зануда — во все дыры нос сует.
— Ничего. Если сует — обрубим, чтоб не совал. Отряд-то пойдет за тобой?
— Смотря куда. На Барнаул наступать агитировал — не пошел. А вообще-то верные люди уже есть. Надо немедленно— как только из Ребрихи подойдет отряд — завтра- послезавтра — арестовать районный штаб. На это силы у нас уже хватит.
— Большаков приказал, — сказал Кунгуров, — чтобы арестованных в Камень не возили, а расстреляли на месте.
На следующий день к вечеру, как только прибыл отряд, Милославского вызвали в районный штаб. Перед этим из окна он видел, как еще в обед — за полдня до прихода отряда — к районному штабу подъехал Белоножкин, вошел в него и до сих пор не выходил — полдня конь стоял у коновязи. «Наговаривает на меня, — думал, сидя у окна, Милославский, — дружков нашел. Ну погодите, недолго вам придется шушукаться». Так просидел он у окна, не принимая в свою комнату никого, до вечера, до прихода из районного штаба посыльного с вызовом. Перед тем как идти в штаб, вызвал Чайникова, велел держать разведчиков наготове.
— Меня вызывают эти, штабные духарики. В случае чего, при малейшем шуме или выстреле, врывайтесь прямо в штаб и крушите там всех подчистую. Понял?
— Понял.
В районном штабе за столом, положив забинтованную ногу на лавку, сидел похудевший Данилов. Несколько дней назад он начал подниматься и на костылях приходить в помещение районного штаба. Теперь он стал по-настоящему в центре событий и решил прежде всего взяться за налаживание дисциплины. И начал с отряда Милославского. Этому и посвятил первое заседание штаба.
Рядом с Даниловым на лавках вдоль стен сидели Иван Тищенко, Субачев, Белослюдцев, Антонов, назначенный недавно куликовским комиссаром, командир грамотинского отряда Горбачев, Белоножкин в своей неизменной шинели, с которой почему-то вдруг исчезли бронзовые пуговицы с орлами. В углу, облокотясь на подоконник, смотрел в окно незнакомый широкоскулый, с горбатым носом человек в такой же, как у Белоножкина, шинели. «Это еще что за гусь?» — мельком подумал Милославский, присаживаясь на стул под перекрестными взглядами членов штаба. Все молчали. Данилов недружелюбно, в упор рассматривал Милославского. Этот взгляд прищуренных больших карих глаз покалывал Милославского, он чувствовал, как по спине пробежали мурашки. «Неужели не выпустят отсюда, неужели сразу арестуют? Только бы выкрутиться, а ночью поодиночке всех их арестую — и концы в воду».
— Что же вы, Милославский, — наконец тихо спросил Данилов, — говорите, что старый подпольщик, а отряд превратили в банду мародеров?
Милославский торопливо выдернул из кармана носовой платок, вытер вспотевший вдруг лоб.
— Товарищи, я не виноват в том, что партизаны пьют. Вы понимаете, отряд растет. Сейчас в нем более трехсот человек, а я один. Трудно руководить, а вы мне не помогали. Сейчас мы положение, безусловно, поправим. Вот прибыл товарищ комиссар. Человек он, как я сразу понял, политически подкованный. Помощником вот я думаю с вашего согласия взять моего товарища по подполью Кунгурова — сегодня он прибыл. И общими усилиями, при постоянной руководящей помощи районного штаба мы ликвидируем пьянку… Виноват я, упустил из виду этот вопрос. Занялся боевыми действиями, а о поддержании дисциплины в отряде не позаботился.
— Как же не позаботились, — сказал Белоножкин, — вы очень даже заботитесь о ее разложении: делаете заявки сельским комиссарам на изготовление самогона.
— Виноват, товарищи, было такое дело. — Милославский опять вытер лоб. — Хотелось для поднятия духа партизан перед боем угостить.
— Дешевым путем идешь ты к поднятию духа, — заметил Тищенко. Он сидел, хмуря черные густые брови, и с открытой неприязнью смотрел на вспотевшего Милославского.
— Один я на весь отряд.
— Мы же тебе дважды предлагали помощника, почему же не брал?
— Почему не брал? Понимаете, в военном деле имеется одна очень серьезная особенность…
— Ты нам про «серьезные особенности» не рассказывай сказки, — перебил его Субачев. — Не вчера родились, разбираемся тоже.
Данилов порылся среди бумаг на столе, достал одну из них, повертел ее в руках, не спуская глаз с Милославского. Тот снова утерся платком…
— Вот это распоряжение вы писали? — Данилов приподнялся и повернул лицевой стороной к Милослазскому небольшой лоскут бумаги.
— Это о чем?
— Распоряжение ребрихинскому военкому Беркутову?
— Я не помню. Когда это было?
— Распоряжение датировано тридцатым августом. Вот послушайте, товарищи:
«Приказываю восстановить в селениях Советскую власть, избрать военного комиссара и сельский комитет, а также организовать боевые отряды, которые будут находиться в распоряжении командующего Барнаульским фронтом Милославского. Если вы не исполните сего числа мое приказание, села будут сожжены и жители брошены в огонь.
Главнокомандующий Барнаульским фронтом Милославский».
— Вспомнили? Кто дал вам право угрожать мирным жителям? — Данилов был холоден и спокоен. Это больше всего тревожило Милославского — боялся, что здесь все уже предрешено и его могут просто не выпустить из штаба.
— Виноват, товарищи. Я же хотел сделать как можно Лучше, — торопливой скороговоркой взмолился он, — хотел быстрее установить свою родную Советскую власть, за которую так много пролито крови лучших сынов нашей партии и народа.
— Да ты понимаешь, голова твоя дубовая, — не выдержал Субачев, — приемы-то у тебя не партийные, а какие-то… жандармские. Ни больше ни меньше как жандармские.
— Виноват, товарищи…
— «Виноват, виноват»! — передразнил Субачев. — Какая нам польза от того, что ты виноват. Предлагаю снять его с командования отрядом и отдать под суд.
Милославский вздрогнул и сразу побледнел.
— Товарищи! — прижал он руки к груди. На глазах у него появились слезы. — Чистосердечно каюсь: без злого умысла все это сделано, по ошибке. Один ведь я… и вы не помогли, не поправили вовремя. Сейчас же все исправим… товарищ комиссар вот поможет, помощник будет у меня. За неделю отряд будет неузнаваем.
— Который раз уже каешься? — спросил Тищенко. — Предлагаю в помощь комиссару товарищу Белоножкину направить Субачева.
— Не возражаю, — согласился Данилов. — Как вы, товарищи?
— Можно послать.
Данилов вертел в руках карандаш, не спуская глаз с Милославского.
— Еще один вопрос, — сказал он. — Почему вы не выполнили приказ районного штаба о наступлении на Ребриху? Почему выступили с запозданием на целые сутки? Разве вы не знали, что противник ожидал подкрепления и ваше запоздание было ему на руку?
— Не мог я, товарищи, в тот день выполнить приказ.
— Почему?
— Обстоятельства были такие. Не мог раньше выступить.
— Какие такие обстоятельства?
— Ну… В общем, отряд не был весь собран. Разбросанность у меня большая.
— Ну вот что, — сказал Данилов. — Чтоб никаких больше «обстоятельств». Оставляем вас пока командиром и предупреждаем, что если повторится еще хотя один из подобных случаев, снимем вас и предадим военно-революционному суду. Поняли?
— Понял.
— Можете идти.
— Спасибо, товарищи, что направили на истинный путь. Больше этого не повторится. Я вас заверяю в этом. — И, выходя из комнаты, облегченно вздохнул: «Слава Богу, пронесло. Ну, теперь я вам покажу!..»
Едва за Милославским закрылась дверь, в комнате сразу оживились.
— Гнать надо в три шеи этого мерзавца из отряда, решительно заявил Субачев. — Подстроит он нам какую-нибудь каверзу. Вот посмотрите.
— Тип подозрительный, — сказал Тищенко. — Дружками он там обзавелся. Они и жарят под его дудочку.
Данилов, не поднимая головы, спокойно, как о давно решенном, тихо, с расстановкой сказал:
— Снимать обязательно будем. Я ему тоже ни на йоту не верю. Но у нас сейчас заменить его некем. На такой отряд нужен опытный, боевой командир. Причем такой командир, которого бы знали и которому бы верили с первого же дня люди. Понимаете, беда в том, что Милославскому верят многие партизаны. Поэтому вырывать его оттуда надо со всеми его корнями. — Данилов повернулся к сидевшему в шинели у окна скуластому и горбоносому человеку. — Когда вы закончите формирование своего отряда, товарищ Коляда?
Федор вскинул глаза ка Данилова.
— Дня через два-три. Вже семьдесят человек. Сегодня- завтра обвооружим ще тридцать.
Федор Коляда недолго пробыл при Главном штабе. По настоянию Голикова его послали в Куликово формировать новый отряд. Формирование шло без особой гласности и шумихи. На отряд Федора Коляды Голиков и Данилов имели дальний прицел. Об этом не знал даже сам командир будущего отряда Коляда.
6
На том же заседании районного штаба было решено объявить самую беспощадную борьбу мародерству. Постановили провести показательный суд над двумя «сундучниками», захваченными Белоножкиным в Грамотино. Этот суд должен быть одной из многих мер, намеченных на ближайшее время…
Наутро отряд Милославского был собран на площади. Тут же избрали полевой суд из трех стариков-партизан. Из бывшей сельской управы вынесли стол, сплошь закапанный чернилами, поставили его посреди площади. Суд, разглаживая бороды, занял свои места. Из каталажки вывели арестованных. За ними, как на девичьих смотринах, Несколько человек несли на растопыренных руках развернутые цветные полушалки, мотки холста, новый топорщившийся половик, дубленый полушубок. Отряд с любопытством смотрел на эту «свадебную» процессию. А когда последний из этой процессии вынес распластанную на руках нижнюю бабью становину, среди партизан прокатился смешок. Все настроены были благодушно и даже весело. Среди такого всеобщего внимания независимо держались и подсудимые.
Председатель суда дед Ланин, высокий сутулый старик, строго поглядел на «зрителей», постучал по столу.
— Погодите хихикать, плакать придется, — сердито пообещал он.
Суд начался. Сперва были допрошены обвиняемые, которые ничего не скрывали и нехотя, как о какой-то назойливой мелочи, рассказали о распотрошенных ими сундуках, о выменянном за вещи самогоне. Потом этот же рассказ с некоторыми уточнениями и деталями повторили пострадавшие — два крестьянина села Грамотино. Все текло на удивление спокойно, с явным оттенком безразличия. Только в конце один из пострадавших с возмущением сказал:
— Когда вы, ребята, восстали, мы вздохнули: слава Богу, говорим, теперь наша власть будет. А выходит, обмишулились мы. Снаружи будто бы она и наша власть-то народная, а приглядишься, в середку заглянешь, а там она совсем чужая. Куда-то не туды вы воротите, ребяты. Вы подрубаете корни, которые вас кормят. Засохнете вы эдак-то. Вот.
Затем в круг выскочил Милославский. Он с места замахал руками, закричал, срываясь на визг. Говорил о революции, которая несет освобождение всему человечеству от гнета капитала, о великой миссии повстанцев-освободителей, о жертвах, какие требует революция, о борьбе с мелкособственническими пережитками людей.
— Мы, конечно, накажем, — метался он в кругу, — строго, со всей суровой решимостью накажем тех, кто подрывает устои революционной законности. Каждый из тех, кто посягает на нашу революционную принципиальность, будет сурово и беспощадно караться.
Он говорил не меньше часа, слал проклятия белогвардейской своре, контрреволюционной гниде и наемникам капитала, поднявшим меч на народную свободу. Все, начиная от седовласых судей и кончая пострадавшими крестьянами, были заговорены этим неудержимым потоком слов, заговорены до дремоты. Стала надоедать затея с судом. Но тут слово взял Данилов. У него нервно подергивалось левое веко. Однако заговорил он спокойным, твердым голосом.
— Товарищ Милославский пытается, — начал он, — суд над мародерами, над врагами народа превратить в простую говорильню. Не выйдет! Судить будем конкретно сегодняшних виновников, а не какую-то мировую контрреволюцию. Они, стоящие перед вами два мародера, берут у крестьянина не тряпку, они забирают у крестьянина веру в правоту нашего революционного дела. Никому, будь то рядовой партизан или командир, не позволим подрубать, как выразился тут крестьянин, корни, через которые к нам поступает сила от народа… — Говорил он медленно, с расстановкой, словно кирпичи клал, плотно, с притиркой — ни ломом, ни кувалдой их не вышибешь. Белоножкин сразу почувствовал в нем большого организатора. Данилов достал из кармана газету, тряхнул ею над головой.
— Эта газета дошла к нам из Москвы, — сказал он и еще раз встряхнул, словно хотел привлечь внимание партизан к этому изрядно помятому листку. — Из самой Москвы! В этой газете наш вождь Владимир Ильич Ленин обратился ко всем трудящимся с письмом по поводу освобождения Урала от колчаковщины. В этом письме он дает нам пять уроков, которые мы должны извлечь и которые должны застраховать нас от повторения бедствия колчаковщины. Первый же урок, который дает наш вождь, полностью относится к вашему отряду, товарищи. Послушайте, что он пишет: «Как огня, надо бояться партизанщины, своеволия отдельных отрядов… ибо это ведет к гибели… Кто не помогает всецело и беззаветно Красной Армии, не поддерживает изо всех сил порядка и дисциплины в ней, тот предатель и изменник, тот сторонник колчаковщины, того надо истреблять беспощадно… Без крепкой армии мы — неминуемая жертва Колчака…» Вот куда ведет нас товарищ Милославский со своим попустительством и поощрением мародерства. — Данилов повысил голос — Но мы не позволим! Предлагаю, — закончил Данилов, — за подрыв революционной дисциплины, за мародерство приговорить обоих подлецов к высшей мере революционного наказания — расстрелу.
Отряд ахнул, затаив дыхание. Никто не ожидал такого поворота. Побледнели подсудимые. Они как-то сразу сникли, вид у них стал пришибленный, виноватый.
После минутной паузы заговорили все сразу:
— Дюже круто так-то.
— Эдак всех перестрелять можно.
— Знамо дело, все берут…
— А чего смотреть, давно пора порядок навесть.
Председательствующий дед Ланин строго спросил:
— Кто желает слова?
Слово взял Белоножкин. Он говорил мало, но резко, комиссар полностью поддержал Данилова.
Затем один за другим с мест говорили партизаны.
Большинство было за расстрел.
И тут снова в круг выскочил Милославский.
— Я ночей не спал, я отряд сколачивал, — закричал он, ударяя себя в грудь. — У меня отряд стал самый крупный, самый боевой. А тут требуют расстрелов. В кого вы хотите стрелять? В тех, кто вершит революцию, кто завоевывает свободу? Эдак через неделю весь отряд разбежится от ваших порядков. Создавать отряд вас не было, а порядки свои устанавливать на готовом — вы тут как тут.
— Не стройте, Милославский, из себя Стеньку Разина, — сказал Данилов громко с места. — А что касается отряда, то не мы, а вы пришли на готовое и разваливаете повстанческое движение.
Наконец суд, посовещавшись тут же на месте, вынес приговор:
— Мародеров, какие подрывают веру народа и грабят крестьян, расстрелять, чтобы они не портили наш воздух. — Дед Ланин переждал немного, широкой пятерней разгладил бороду. — Но так как пострадавшие мужики из Грамотихи слезно просили помиловать этих дуралеев, то мы их милуем. А из отряда все одно отчисляем, как паршивую овцу из стада. Вот и весь приговор, — дед снова расправил бороду. — От себя скажу: за такие дела плетюганов надо бы ввалить, а не миловать. Ввалить, чтобы они недели две портки не надевали, ходили бы в бабьей становине и спали на пузе…
Все эти дни Лариса ходила опьяненная счастьем. Казалось, солнце совсем по-другому светит над ней. Весь мир стал радостным, праздничным. Счастье распирало душу. Хотелось кричать о нем каждому встречному.
Такой счастливой, как в эти дни, Лариса не была никогда.
Теперь вечерами она сидит, прижавшись к Милославскому, и слушает его. Он не говорит ни о революции, ни о том, как они будут жить после завоевания власти. Милославский говорит о ней, о Ларисе, о ее пылкой, чувствительной душе. Он знает о ее душе больше, чем она сама. Слушая Милославского, ей не надо напрягаться. Его слова не для сознания, они для сердца. Он говорит, что душа Ларисы светлая и нежная, как газовый шарф на ее плечах, что такую душу, красивую, как белая лилия, надо оберегать, что она создана и предназначена для человека, такого же чуткого и отзывчивого, такого же романтичного, как и сама Лариса. Милославский своим нежным воркованьем уводил Ларису в ее далекие мечты. Сердце замирало…
Сегодня тоже, едва начало смеркаться, он пришел, возбужденный, веселый, сияющий. Лариса была в домашнем халатике — воздушная, нежная, манящая. Он принес вино и снова подарок — золотой дутый браслет. Всякий раз она отказывалась от таких дорогих подарков, но он неумолим.
Они пили хорошее многолетнее вино.
Сегодня Милославский говорил о бренности всего земного, что девичья красота и та не вечна, что годы уходят и человек обязан использовать каждое проходящее мгновение. Не надо откладывать на завтра то, чем ты можешь насладиться сегодня. В этот вечер он был особенно в ударе: говорил и говорил без конца.
С первых же рюмок Лариса захмелела. Сладкая истома пеленала ее. Приятно кружилась голова. Над ухом прерывисто дышал он. Гладил ее плечи, грудь, что-то шептал. Она не заметила, как эти гибкие ласковые руки сняли с нее халат. Она ничего не видела, она была заворожена, загипнотизирована, уже не слышала слов, не ощущала прикосновения рук.
Ночь прошла как ошеломляющее сладостное мгновение…
Утром Лариса очнулась, когда Милославский одевался. При взгляде на его худую с выпирающими лопатками спину у Ларисы кольнуло сердце. «Боже мой! Что же произошло? Как это могло случиться?..» Милославский, видимо, ощутил ее взгляд на себе, обернулся. Первое, что он увидел в ее глазах, это тревогу, недоумение и страх. Он улыбнулся, как улыбался всегда, ласково, любяще.
— Ничего, Ларисик. Ничего страшного не случилось… Почему ты смотришь на меня такими глазами?.. Самое прекрасное в нашей жизни с тобой только начинается, начинается с этой ночи. Ты себе и представить не можешь, сколько замечательнейших минут и часов сулит нам с тобой будущее!
А через два дня он сказал ей:
— Ты, Лара, объяснись с Даниловым. Я не хочу тайком ходить к тебе. Мы ничего преступного не делаем, и таиться нечего. Будем жить открыто как муж и жена.
Защемило сердце у Ларисы… Аркадий! Она знала, что объясняться с ним рано или поздно придется, но всякий раз пугливо отстраняла эту мысль, боялась ее. Дальше откладывать уже нельзя.
Несколько дней — с той первой ночи — не была Лариса у Даниловых. Раны у Аркадия уже зарубцовывались, и большой нужды в перевязках не было. Да он, наверное, и не обратил внимания на ее отсутствие.
Лариса шла к Даниловым медленно, готовясь к предстоящему разговору, собираясь с мыслями. Она скажет ему, что только сейчас, с Милославским, она познала настоящее счастье, что до сих пор она заблуждалась и они с Аркадием не пара, что она выходит замуж за Милославского, и пусть Аркадий не обижается на нее. Так и скажет: он, Аркадий, хороший человек, он встретит такую девушку, которая поймет его, и они полюбят друг друга. Гладкая, покровительственная складывалась у Ларисы речь. Она мысленно разъясняла Аркадию ту истину, которую они открыли с Милославским, — необходимую для любви общность душ, которой не было, оказывается, у нее с Даниловым. Многое она скажет Аркадию. И он поймет ее, не будет обижаться на нее…
С первой же минуты, едва Лариса переступила порог даниловского дома, ее план рухнул. Аркадий, как всегда, был в комнате не один. Как это могла забыть Лариса! Еще бледный, худой, но с поблескивающими, возбужденными глазами, он сидел за столом, положив раненую ногу на лавку. Видимо, только что закончилось совещание — было много народу, продолжали еще спорить. Накурено — не продохнешь. По комнате, как туман, плавал сизый табачный дым. Как это было знакомо Ларисе!
— Боже мой! — воскликнула она, не удержавшись. — Хоть бы окно открыли. Человек же больной, а вы начадили!
Споры сразу смолкли, все обернулись к Ларисе. Секунду- две смотрели на нее непонимающе, удивленно. Потом кто-то тихо сказал:
— А ведь правда, товарищи. Курить-то можно поменьше.
Кто-то торопливо распахнул окно. И… снова заспорили.
«И так всегда», — думала Лариса. Знала, что все они любят Аркадия. А вот позаботиться о нем не умеют — ведь не трудно же раскрыть окно и курить около окна по очереди! Но никому в голову не приходит это. Да и сам Аркадий считает это в порядке вещей. А сейчас он, наверное, даже не слышал, о чем идет речь. Они с Антоновым, соткнувшись лбами, сидели над картой. После ее восклицания Аркадий поднял голову, вопросительно, с некоторым недоумением посмотрел на всех. Глянул на распахнутое окно и, видимо, так и не поняв ничего, снова уткнулся. Кажется, и Ларису он не заметил. Не чувствовал и того, что уже задыхался в дыму. Никогда не заботился о себе. Ведь и подниматься ему еще рано, а он уже встал и что-то делает. Такой уж — до мелочи знакомый, по-родному свой и в то же время какой-то загадочный, до конца не познанный. И все они, даниловские, такие… Непонятные…
Лариса села в угол и стала ждать, когда Данилова оставят одного. На нее никто не обращал внимания, В комнате стоял гомон. Только несколько раз необычно пристально и не совсем дружелюбно посмотрел на нее Иван Тищенко. Но Лариса не придала этому значения. Не догадывалась, что он знал о посещении Милославским ее квартиры и не дальше как вчера имел крепкий мужской разговор с Милославским по этому поводу. Не знала, что потому-то и показал свою «честность» и «принципиальность» ее любимый, требуя объяснения с Даниловым.
Долго ждала Лариса. Люди уходили и приходили снова, споры то затихали, то с прежней горячностью вспыхивали опять. Антонов и незнакомый Ларисе высокий рыжеватый мужчина с белесыми ресницами настойчивее других спорили с Даниловым. Упоминались слова «установка Облакома», «Новониколаевский подпольный комитет», «директивы Сиббюро ЦК».
Лариса слушала эти горячие споры и думала: вот Антонов и рыжеватый мужчина почти вдвое старше Аркадия, более умудренные жизненным опытом, а он сказал — и все с ним согласились. И тут он прав.
В этот день объяснение у нее с Даниловым так и не состоялось. Разговор произошел только через день. Лариса после долго не могла без брезгливого содрогания вспомнить этот разговор. Она, краснея от стыда и злости на себя, что-то лепетала несвязное Аркадию. Тот сначала ничего не понимал. А потом глаза у него начали расширяться (это Лариса заметила, мельком глянув на него).
— Лара! Ты подумай, что ты говоришь! — с ужасом воскликнул он.
— Да, Аркаша. Это так.
Она не смела поднять глаз — ей страшно было встретиться с его взглядом. Она машинально теребила конец газового шарфа, невольно сжимаясь сама в комок, слышала, как тяжело и хрипло дышит Аркадий. И вдруг он вскочил. Лариса испуганно вытаращила глаза. Он схватил табурет. Лариса шарахнулась. Он ударил об стол. Взлетели вверх чернильница, ручки, карандаши.
— Во-он! — закричал он и вцепился в стол побелевшими руками. Глаза у него вытаращены, ноздри раздуты. — Вон!
Ларисе показалось, что он сейчас ее ударит. Она кинулась в дверь,
В комнату вскочил Иван Тищенко. Он сразу же понял, что здесь произошло. Еще минуту Данилова трясло. Потом руки ослабли, с лица стала сходить бледность. Он сел.
— Фу-у.». Дай, пожалуйста, напиться, — тихо попросил он.
Пил торопливо, большими глотками. Потом долго сидел, опустив руки. Тищенко молчал, глядя в окно, и сердито сопел.
— Фу! — тряхнул головой Данилов. — Как мерзко получилось…
Тищенко повернулся от окна:
— Поздно я узнал. Я этого прохвоста надысь взял за грудки. Говорю: башку сверну, ежели ты еще появишься у нее на крыльце. Говорит: мы с ней живем как муж с женой… Стерва! Приголубили проходимца…
Нет, это была не ревность. Это была обида. Человек, которому он верил, как себе, которого считал чистым и непогрешимым, как самого себя, оскорбил его в самых лучших его чувствах. Плюнул ему в лицо. Большей подлости Аркадий не мог представить.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1
Жизнь у Фильки текла легко и беззаботно. Он не задумывался над событиями, проходившими мимо него, и над своими поступками. Ему куда больше нравился Милославский с пьянкой и разгулами, чем Данилов со своей организацией, где нельзя выпить и вообще весело пожить.
Уже давно Филька не видел Настю, хотя часто наведывался в Куликово. Он просто-напросто стал забывать о ней. Но Настя помнила о нем, ждала его каждый вечер, спрашивала о нем у Милославского, часто бывавшего в лазарете. Фильке передавал это не только Милославский, но и некоторые партизаны. Он махал рукой.
— Не до того теперь. Война.
И снова кружился в пьяном угаре разгульных дней.
В один из таких дней Фильку, спавшего под столом после буйной попойки, разбудил Егоров.
— Иди напой лошадь.
— А ты не мог напоить? — морщась от страшной головной боли, бурчал Филька.
— Вставай, есть разговор.
Филька жалобно посмотрел на дружка: какой, мол, может быть разговор в таком состоянии! Он обвел взглядом опрокинутые на столе стаканы, бутылки, огрызки огурцов.
— Не ищи, — сказал Василий, — я уже слил все, опохмелился. Ты послушай. Сейчас я коня водил поить, и знаешь, кого встретил около районного штаба? Федьку Коляду.
Филька слабо реагировал на эту новость.
— Ну и что? — спросил он вяло.
— Живой, стало быть, у Данилова сейчас.
— Ну и что?
— «Что, что» — затолмил одно и то же. Разговор с ним имел, вот что.
— Ну?
— Что «ну»? — стал злиться Егоров. — Говорю, кончать надо эту пьянку. К доброму она не приведет. Данилов тоже это самое говорит.
— Слушай, дай опохмелиться, — взмолился Филька.
Егоров в сердцах плюнул и вышел из комнаты.
Филька повел поить своего коня. Брел по улице и не видел белого света — разламывалась голова. За углом носом к носу столкнулся с Чайниковым. Тот шел с берестяным туесом в руках.
— Что это у тебя? — спросил Филька, приподнимая деревянный кружочек крышки.
— Самогонки достал.
Филька обрадовался.
— Дай хлебнуть, отведи душу от смерти, голова разваливается.
Чайников улыбнулся, протянул ему туес.
— На. Да смотри все не выпей.
Филька жадно припал к туеску, как на покосе к ведру холодной воды. Сделал несколько больших глотков и задохнулся.
— Ух… До чего же хороша! — перевел дух.
— Хороша, говоришь? Пойдем выпьем.
Филька заметался вокруг своего коня.
— Зй, хлопец, — позвал он босоногого мальчугана, — подойди сюда. Хочешь верхом проехать? Своди коня напой.
А потом отведи его вон в ту ограду. Вон видишь дом с беленой трубой? Вот туда. Понял? Ну, давай. — Он за ногу подсадил мальчишку на коня.
В доме Чайникова сидели человек шесть разведчиков и ждали своего командира с самогоном. На туес набросились с алчностью. Быстро опорожнили его. Снова бросили жребий, и тот, кому досталось бежать за самогоном, кинулся на поиски. Трудно в Куликове добыть самогону! За неимением бензина Милославский заливал в свой трофейный автомобиль хлебный первач и ездил. Два аппарата круглые сутки дымили без отдыха. Перевели все зерно. Простые же смертные себе начали гнать из картошки. И такого не хватало.
К вечеру из штаба отряда пришел посыльный за Филькой.
Милославский вызывает.
Филька нехотя вылез из-за стола, побрел за посыльным вдоль пыльной прохладной улицы. Милославский сидел в своей штабной комнате, которую по его велению называли кабинетом. Перед ним стояла начатая полубутылка казенней водки. На лавке полулежал новый разведчик Кунгуров — друг Милославского. Филька слышал, что командир хотел сделать его своим помощником, но районный штаб не разрешил. Под столом валялась порожняя бутылка. «Уже тяпнули», — определил Филька.
— Садись, Филипп, — кивнул на табуретку Милославский, — выпьем да поедешь с нами в Грамотино. На автомобиле поедем.
— На автомобиле я еще никогда в жизни не ездил, — признался польщенный Филька.
Пришел вызванный Винокуров.
— Вот что, ребята, — сказал Милославский, когда бутылка была опорожнена, — поедем в Грамотино гулять. Война войной, а молодость свою губить незачем. Надо пользоваться возможностью. Тем более, что мы и так много перестрадали за революцию, имеем право хоть между боями пожить в свое собственное удовольствие. Кого еще возьмем с собой? Ваську Егорова?
Уже сильно опьяневший Филька затряс головой:
— Ну его. Он мне в Шелаболихе винтовку не променял на наган, и вообще с ним к девкам нельзя ездить: сидит как бука, зальет глаза и молчит целый вечер. А притом рано ему — он же не был в подпольной организации. Какой из него революционер!
— Ну тогда ладно. Поехали втроем. Только втроем невесело. Кого бы еще прихватить? Такого бы веселого парня. Трофима разве Чернышева?
— Во!.. Его можно. Гармонист и вообще свой парень, — согласился Винокуров.
Голубой открытый автомобиль, разгоняя кур, вынесся из Куликово стремительно. Рядом с шофером, развалясь на мягком сиденье, полулежал Милославский. Из-за борта торчала только его голова. Сзади с необычной для них важностью восседали Филька Кочетов, Винокуров и Трофим Чернышев, рослый, с цыганской физиономией парень.
Не успели ребята полностью насытиться блаженством от мягких подушек автомобиля, как уже въехали в Грамотино. Милославский велел вести машину за мост в проулок, к одному из крестовых домов вблизи церкви. Здесь остановились. Филька, преисполненный собственного достоинства, смешно надувая щеки, вслед за Милославским вылез из автомобиля. Молодая женщина с двумя длинными черными косами и очень тонким, по-девичьи перехваченным широким лакированным ремнем станом встретила Милославского на пороге стеклянной веранды.
— А, Мишенька, заходи, пожалуйста. Я тебя вчера ждала… Да ты не один! Проходите, проходите, гос… товарищи.
— Мы, Элен, приехали отдохнуть у тебя, попить твоей чудесной настойки! Не возражаешь?
— О чем разговор! Что вы, товарищи, всегда рада.
Через час протрезвевшие было на ветру партизаны снова сидели за столом и тянули из тонких узорных фужеров вишневую и смородинную настойку. В непривычной роскошной обстановке держались натянуто.
— Вы, ребята, не стесняйтесь, — шепнул Милославский, когда хозяйка вышла. — Чувствуйте себя как дома. Мы кровью заслужили право жить в такой обстановке и наслаждаться такими прелестными созданиями, как Элен. Она сейчас приведет девчат. Кутнем на славу! — Милославский откинулся на спинку полумягкого кресла, мечтательно сощурил глаза. — Эх и пожили бы мы здорово, если бы мне не мешали.
— А кто вам мешает, Михаил Евсеевич? — выпячивая грудь, спросил Филька и обвел всех глазами. — Данилов? Зря вы с Даниловым не ладите, он неплохой человек. Правда, насчет выпить он не того… ну, а вообще человек он неплохой. Я его знаю.
— Нет, не Данилов. С Даниловым мы уже почти помирились.
— А кто? Комиссар?
— Комиссар. — Милославский играл, как артист. Он развел руками, поджал губы. А потом вдруг приблизился к собутыльникам. — А вы знаете, ребята, он совсем не комиссар.
— Как не комиссар?
— Я старый подпольщик, меня трудно провести. Я его вижу насквозь. Он бывший офицер. Я в этом уверен. Но беда в том, что у меня нет никаких документов доказать это Главному штабу. Вы обратили внимание на его выправку? Ну вот. Он офицер, и подослан к нам. Он хочет ввести в партизанском отряде такую же палочную дисциплину, как в царской армии. А за что же мы тогда боролись, товарищи? Вы все были в царской армии, знаете офицерские зуботычины. Вы же сами убегали из той армии, потому что вам невтерпеж уже стала солдатчина. А он снова хочет завести старые порядки. Снова дисциплину, снова нижние чины должны стоять навытяжку перед командиром. А я этого не хочу. Видите, я вот главнокомандующий фронтом, а сижу с вами запросто, выпиваю, как равный с равными.
— Правильно.
— Вот гад!
— Чего захотел!..
— Видите, куда он клонит? — с наигранным сожалением говорил Милославский. — Но разве это докажешь нашим сиволапым «вождям» в Главном и районном штабах? Каждый из них — и Воронов, и Голиков, да и Данилов, — завладев сейчас властью, хочет командовать, хочет быть начальством, каждый с жадностью ждет славы и почета. Поэтому и завидуют моей славе, добытой в кровопролитных боях, поэтому и не хотят слушать, боятся, что я вылезу выше их. Не желая меня слушать, они не видят, куда толкают партизанские отряды такие переодетые офицеры, как Белоножкин. Да и Голиков неизвестно кем был раньше и что делал в те дни, когда мы в подполье боролись против царизма. Если они будут насаждать старые порядки, разбегутся партизаны так, как разбежались из старой армии.
— Правильно!
— Как пить дать разбежимся.
— Штыки в землю — и по домам. Скажем: хватит, навоевались.
— Знамо дело, за что воевать, ежели они на старинку будут поворачивать!
— Я первый уйду, — заявил Винокуров, глядя на Милославского мутными глазами. — Я уже два раза сбегал из армии и отсюда уйду.
Милославский переждал гомон.
— А может, не нам надо уходить, а? Мы подняли восстание, боролись в подполье, а они пришли и примазались. Может быть, их направить подальше отсюда?
— На самом деле!..
— Чего это ради мы-то будем уходить?
— Мне тоже так кажется, ребята, — подтвердил Милославский. — Мы боролись за власть. Царя шлепнули, а убрать какого-то белого офицера Белоножкина разве не в состоянии, а?
— Конешно.
— Мы это запросто, — вскочил Филька.
Милославский сморгнул вспыхнувший в глазах торжествующий блеск. Продолжал, повернувшись к Чернышеву с Винокуровым:
— Когда-то вы, ребята, умели обделывать такие дела.
У Чернышева недоуменно поднялись брови.
— Забыли? — улыбнулся Милославский. Потом подмигнул. — А когда в первые дни восстания голову проломили часовому…
Винокуров с Чернышевым захохотали:
— A-а, когда казну-то увели? Тогда мы здорово сработали — середь бела дня.
Филька удивленно вытаращил глаза. Но пьяный туман тут же заволок все снова.
— Так вот, — продолжал Милославский, — и здесь надо так же умело сделать.
— Сделаем, — заверил Чернышев, — и концов не найдут.
— Таких гадов надо уничтожать, чтобы они не мешали нам.
В сенях послышались легкие женские шаги.
— Тихо, товарищи. Идут. Ну, сейчас гульнем на славу!..
А под утро в спальне, устало разбросавшись на белоснежной постели, Элен говорила Милославскому:
— Слышала, ты с какой-то там фельдшерицей спутался, а?
— Ты можешь не бояться. Так, минутное увлечение. Для меня она слишком проста… Ты вот что, Леночка, не забудь, пожалуйста, сегодня же переслать в Барнаул мой пакет. Он очень ценный… Утром будешь чистить мой френч — во внутреннем кармане двое золотых часов и брошь. Возьми…
А из соседних комнат доносился храп и сап собутыльников Милославского.
2
Тяжело было на душе у Насти. Уже вторую неделю не заезжает к ней Филька. Слухи доходят, что он беспросыпно пьет, гуляет с распутными девками. По пьянке будто бы однажды сказал друзьям, что Настя для него не пара, что он, как только кончится война, уедет с Милославским в Барнаул и женится там на городской, а Настя ему больше не нужна.
Всю ночь проплакала Настя. С тех пор исчез румянец с ее щек, потух веселый блеск в глазах. Белый свет не мил стал. Думала, чем она не угодила Фильке, из-за чего вдруг разонравилась ему. Так же была ласкова, как прежде, так же по вечерам ждала его около калитки. Уступала ему во всем — как не уступить своему Фильке! И не заметила, как Филька стал совсем не тот. Он менялся постепенно. Сначала она обратила внимание, что он стал рассеянным, невнимательным к ней, хотя в остальном был таким же: так же хвастал, как и раньше, подробно рассказывал о своих боевых делах, о поездках с Милославским. Потом вдруг перестал рассказывать об этом, приходил и сидел молча. Таким молчаливым он был недели две. После этого долго не появлялся. В конце августа пришел однажды пьяным. Настя смеялась над его неуклюжестью. Он сердился. Потом заговорил:
— Знаешь, Настя, давай поженимся.
— Ты что, белены объелся? Кто же сейчас женится?
Но он настаивал. До утра просидели они. И она согласилась. Месяца не прошло с тех пор — перед самым походом на Ребриху, когда Филька ночевал дома, у нее на квартире, она, краснея и пряча лицо ему под мышку, сказала, что у них будет ребенок. Филька, что-то рассказывавший в это время, сразу осекся и замолчал. И больше не приходил. Разумом понимала Настя, что обманул ее Филька, а сердцем не хотела этого признавать, ждала его, каждую ночь ждала, не верила слухам, А он не шел. Вот и сегодня всю ночь проплакала, а утром чуть свет пошла на работу в околоток.
Настя брела по улице опустив голову и по-старушечьи волоча ноги. Покрасневшие от слез глаза резало. А мысли блуждали в каком-то тумане. Настя не заметила, как наткнулась на группу конников, ехавших по улице. Она посторонилась, но вороной конь не уступал ей дорогу, она подалась еще в сторону — и тот же конь с медной бляхой нагрудника и с выщербленным левым копытом по-прежнему был перед ней. Настя подняла голову: на коне сидел Филька. Как-то криво, непривычно натянуто улыбался.
— Настюша, ты сердишься на меня?
Настя заслонилась от него рукой, будто он собирался ударить.
— Ты не сердись. Завтра к вечеру я приеду к тебе Если жив буду. — Кривая улыбка блуждала у него на лице, а глаза были серьезны. Но он был пьян. Его ли не знать Насте. — Не сердись, Настюша, я приеду.
Филька посмотрел вслед своим товарищам. Посмотрела туда и Настя. В переднем всаднике она узнала нового комиссара, следом за ним ехал еще кто-то, в двадцати саженях дожидался Фильку Винокуров. Его Настя хорошо знала — он был собутыльником Фильки. Ох и не любила же она его!
— Поезжай, я догоню, — крикнул ему Филька. И когда тот тронул своего коня, Филька наклонился к Насте и поцеловал ее в лоб. Он него пахнуло крепким перегаром самогонки. Настя едва успела заметить его глаза печальные, растерянные, и он ускакал вслед за товарищами.
«Что с ним? Наверное, раскаивается, совесть мучает?» — думала она, глядя просветлевшими глазами вдогонку скакавшему Фильке.
3
С вечера необъяснимой тоской щемило у Белоножкина сердце. «Что это со мной сегодня? — недоумевал он, собираясь в разведку. — Наверное, после поездки домой: разбередил себе душу». Но суровые годы революционного подполья выработали у него привычку всегда держать себя в руках. Поэтому он, как и обычно перед большой дорогой, дважды проверил седловку, осмотрел маузер, бегло пересчитал запасные патроны.
— Все готовы? — спросил он командира разведки Чанникова.
— Готовы, — ответил тот.
Полсотни кавалеристов стояли в строю. Разведку намечалось, по настоянию Белоножкина, провести глубокую. Предполагалось, если будет возможность, пробраться вплоть до Павловска, где, по слухам, размещался полк голубых уланов Анненкова.
— Поезжайте, а я на минутку зайду в штаб, — распорядился он. — Потом догоню.
Конники тронулись. У коновязи остались Филька, Винокуров и цыганского пошиба Чернышев.
— Мы с комиссаром приедем, — крикнул вдогонку Чайникову Винокуров.
Тот ничего не ответил, повел партизан напрямик, к грамотинской дороге по узкому переулку.
Комиссар вышел через полчаса, молча вскочил в седло и пришпорил лошадь. Чайникова догнали на развилке дорог. Убористой рысью обогнули колонну и пристроились в ее голове.
До Ребрихи комиссар молчал. Методично покачиваясь в седле, он изредка посматривал по сторонам, о чем-то упорно думал. Все это замечал Филька.
А комиссар думал о семье, о доме — о том, о чем он редко думал в последние годы. Вчера только он вернулся из Ильинки — за полтора года первый раз побывал дома. А сейчас на досуге вспоминал, как три дня назад он подъехал к Ильинке. Глянул с пригорка на заросшие травой улицы, на пестрые заплаты крыш родного села, и у него, закаленного большевика, прошедшего с 1905 года многие тюрьмы и каторгу, к горлу подступил комок, перехватило дыхание. В село спустился шагом и, сдерживая волнение, направился вдоль приземистых избушек.
На задворках самой крайней улицы стояла покрытая дерном родная избушка. Белоножкин подъехал к ней с бьющимся сердцем. Ограды у избушки не было. На заросшем бурьяном пустыре между завалившимся хлевом и избой играли ребятишки. По рыжеватым косичкам и веснушчатому лицу Иван Федорович узнал старшую дочь, десятилетнюю Машу. Не сдержав сильного волнения, он еще издали закричал:
— Машенька! Маша!..
Девочка подняла над бурьяном голову, посмотрела на незнакомого всадника, что-то сказала игравшим с ней мальчикам и юркнула с ними в дикую заросль полыни. «Напуганы, людей боятся», — догадался он и, спрыгнув с коня, позвал снова:
— Машутка! Федя! Это я приехал. Где мать?
Из полыни показались любопытные напуганные глазенки.
— Выходите, не бойтесь. Не узнали меня?
В полыни о чем-то шептались, потом сразу высыпали оттуда четверо ребят.
— Тятя, тятя приехал!.. — бежали к нему голоногие и голопузые ребятишки один другого меньше. Самому младшему, Кольке, не больше четырех лет. Он едва ли помнил отца, бывшего дома полтора года назад. Маша, смышленая, взвитая девочка, конечно, узнала его.
— Тятя приехал, — звенела она на всю улицу. За ней катились Федька, Мишка и Колька.
Иван Федорович присел на корточки, распластав по земле широкие полы шинели, и сразу в охапку захватил всех ребятишек. Слезная пелена заволокла ему глаза, Поэтому он не видел, как, опомнившись, вдруг испуганно уставился на него, незнакомого дядю, меньшой, Колька, как, не веря своим глазам, рассматривал его Мишка. Белоножкин молчал, стараясь проглотить застрявший в горле комок. Он не мог произнести ни слова — только прижимал детские взлохмаченные головенки к своей груди.
— Ваня… — тихо послышалось сзади.
Иван Федорович стремительно обернулся. На пороге избы, заломив руки, стояла жена.
— Ваня! Жив!.. — кинулась она к нему. Иван Федорович одной рукой придерживал прижавшихся к нему ребятишек, другой обнял заплакавшую жену. — Живой? И не думала увидеть… Сколько слез пролила… Ведь ни слуху ни духу.
Из избы вышла, опираясь на кочергу, древняя старуха. Прикрыв ладонью глаза, она долго всматривалась в высокого здорового мужчину.
— Ванюшка, ты, что ль? Признать не могу.
— Мама!
Иван Федорович отпустил ребятишек, жену, торопливо сделал несколько шагов, обнял сгорбленную мать, поцеловал.
— Постарела ты, мама.
— Оно и ты не расцвел, виски-то заиндевели.
Все вошли в избу. Иван Федорович скинул шинель, — бросил на застланную полосатой дерюгой кровать деревянную кобуру с — маузером, сел. Ребятишки облепили его колени. Он гладил их лохматые выцветшие на солнце головы, смотрел на счастливо улыбавшуюся жену. Та стояла посреди избы, сложив на животе руки. Молчали.
— Ой, что же это я!.. — всплеснула руками Евдокия. — Надо же что-нибудь приготовить. — Она кинулась к печи, потом выбежала в сени, вернулась, потом снова убежала на улицу.
Иван Федорович оглядел избу. С последнего его приезда она почти не изменилась, только еще больше опустела. На том же месте стоял все тот же и так же старательно выскобленный стол, за ним вдоль стен лавки, в переднем углу под потолком сплошь засиженные мухами образа, сиротливо жалась в углу избы русская печь с обшарпанными боками — видимо, по-прежнему она была постоянным прибежищем ребятишек в течение всей зимы. Рассматривая родную избу, Иван Федорович не переставал машинально гладить ребячьи головки, а у самого назойливо вертелась мысль: когда же люди будут жить по-человечески? Когда он сможет ежедневно вот так, как сейчас, сидеть со своими ребятишками, играть с ними вечерами, читать им интересные книжки?
Сколько он просидел так, задумавшись, не заметил. Очнулся, когда в сени, запыхавшись, вошла жена. Она что-то тяжелое положила на земляной пол, передохнула. Стала шептаться со свекровью.
— Бежала от Марфы… Фрол Сысоич остановил… Такой ласковый, улыбался. Говорит, слышал, Иван Федорович приехал? Приехал, говорю. Поди, и встретить нечем? Зайди, говорит, я пудик муки насыплю. И вот дал. — Жена шепотом рассказывала свекрови и продолжала что-то делать в сенях — звякала ведрами, посудой.
Белоножкин слушал разговор, мрачнел. «Опять по- старому, опять богатеи верхом сидят на шее. Улыбался!.. Он чует, к чему дело идет. Надо завтра сходить к сельскому комиссару, навести порядок».
Жена забежала в избу, улыбнулась счастливо, по- молодому, как давно уже не улыбалась.
— Ты голодный, должно. Сейчас я печь затоплю, картошки сварю, лепешек испеку, а то, оказывается, у нас хлеба-то нет, вчера забыла испечь.
Белоножкин ласково посмотрел на жену: «Забыла испечь… мученица ты моя! Наверное, уже не помнишь, как и хлеб-то пахнет». Он ссадил с коленей ребятишек, подошел к жене, обнял. Та поняла, что он разгадал ее хитрость, заплакала, прижалась к его широкой груди.
— Ничего, Дусенька, скоро и мы заживем хорошо. Потерпи еще… немного осталось ждать.
— Да я ничего, что ты… Просто соскучилась.
— Ох, а я забыл: гостинцы-то привез — и лежат! — воскликнул Белоножкин. — А ну, ребята, налетай! — Он закружился по избе, схватил за ручонки меньшого Кольку.
— Пошли к коню, там в переметных сумах гостинцы лежат.
Обгоняя друг друга, ребятишки высыпали во двор. Кем-то заботливо привязанный конь с опущенными подпругами переминался, кося умный глаз на незнакомую дверь. Иван Федорович достал из кожаной сумки кулек с пряниками, подал старшей, Маше.
— Раздели всем.
Потом достал еще два свертка, пошел с ними в избу.
— Вот, Дуся, тебе на платье привез. А это маме платок. В Новониколаевске, когда уезжал сюда, забежал в лавку, купил. — Он смотрел на возившихся в углу ребятишек, деливших пряники, думал: «Пряники, обыкновенные ржаные пряники — и то великий праздник для них!..» На скулах задвигались желваки…
Ужинали всей семьей за столом, покрытым старой, сохраненной женой от девичьей поры скатертью. Посредине стояла большая обливная глиняная чашка с очищенной картошкой. Струился ароматный парок. Горкой лежали белые лепешки, в двух мисках желтело квашеное молоко, укропом разили малосольные огурцы. Убранство стола вершила бутылка самогонки, добытая по такому случаю взаймы у Марфы- самогонщицы…
Ночью жена, прижавшись к широкой, размеренно колыхавшейся груди Ивана Федоровича, шептала:
— Когда же, Ваня, будем жить как люди? Когда совсем-то придешь?
— Скоро, Дуся, скоро. Теперь уже скоро. Потерпи немного. К весне обязательно кончим войну, приеду домой, будем коммуну организовывать.
— Ох, скорее бы. Моченьки уж нет. Их ведь четверо, Маманя пятая. Закружилась.
— Потерпи, милая, потерпи. Совсем немного осталось.
— Я потерплю…
Вставая закуривать, Иван Федорович при свете горящей лучины долго смотрел на спящих вповалку ребятишек. У меньшого, Кольки, в ручонке зажат обмусоленный пряник. А мордашка такая счастливая! Подергиваются губы, и он во сне что-то пытается сказать. У восьмилетнего Федьки, Названного при рождении в честь деда, шевелится левая бровь, он хмурятся. Маша, отцова слабость, лежала ничком, уткнувшись вздернутым веснушчатым носом в рваный подклад поддевки, заменявшей подушку. Лицо ее было спокойное, немного усталое.
— Вот, Дусенька, ради них и гибнут сейчас люди, кровь льется ради их счастливого будущего.
— Будут ли они хорошо жить? Что-то я уж и надежду потеряла на какой-либо просвет.
— Обязательно будут. Еще как жить будут!..
Утром Белоножкин пошел к сельскому комиссару. Хотелось поговорить о делах родного села.
Комиссара он нашел в бывшей сельской управе. Тот сидел за столом и разбирал бумажки.
— Ты комиссар?
— Я. В чем дело? Опять подводы? Нету у меня больше подвод!.. Я лучше в отряд уйду, чем здесь торчать! Каждый на тебя…
— Ты погоди, не горячись, — улыбнулся Белоножкин. — Я не за подводами. Вот мои документы.
Военком внимательно прочел их, посмотрел на гостя.
— А тебе чего? Ах в отпуск, домой на побывку? Ну-ну, понятно. — Он добродушно улыбнулся. — Тогда садись, потолкуем. А я думал, опять подводы. Замучали меня. Каждый едет, и каждому давай подводы, фураж. Уйду к чертовой матери. Поеду к Данилову, скажу, чтобы куда-нибудь в отряд зачислил. Не могу я здесь.
Белоножкин опять улыбнулся.
— А кто здесь будет? Армия без надежного тыла — это не армия.
— Кого-нибудь найдут.
— Хорошо. Ты мне вот что скажи: как вы здесь с кулаками обращаетесь?
— Как обращаемся?
— Не очень ли ласково? Кажется мне, что больно они вольготно живут у вас на селе.
— Да нет, не сказал бы этого. Подводы берем с них в первую очередь, хлеб — тоже.
— У Фрола Корнеева сколько хлеба взяли?
— У Фрола? Сейчас посмотрю… Двести сорок пудов.
— Не мало?
— Ничего, мы не последний раз взяли. Можно и еще разок заглянуть к нему в амбары.
— Пока вы соберетесь, он спровадит его куда-нибудь.
— Не спровадит. Я с ним миндальничать не буду. Он меня боится как черт ладану. Да, кстати, у тебя здесь семья? Эго на краю избушка — твоя? Неважнецкие хоромы. Поди, и хлеба нету? Ну я так и знал. Ничего, не беспокойся, поможем. Завтра пудиков с десяток велю привезти ид реквизированного. Своим надо помогать. А насчет Корнеева ты правильно сказал. Я его сегодня же пощупаю как следует. Растрясем у него мошну.
Военком на секунду-две задумался, что-то припоминая, потом еще раз взглянул в документы Белоножкина, все еще лежащие на столе.
— Так ты, значит, комиссаром у Милославского. Скажи, пожалуйста, какой он из себя? Мне доводилось в прошлом годе встречаться с каким-то Милославским в барнаульской тюрьме.
— Говорят, он сидел там. Сам вроде из сузунских подпольщиков.
Военком хмыкнул косом.
— Да нет, не в такой обстановке встречались. Был там какой-то штабс-капитан Милославский, следствие вел по моему делу. Порол меня плетьми. Может, родственник какой. А может, просто однофамилец. Невысокого роста, лохматый — волосищи во-от такие! — усы огромные, а сам дохлый.
Белоножкин насторожился. Военкому ничего не сказал, а по возвращении в Куликово передал разговор Данилову. Тот долго хмурился, барабанил пальцами по подоконнику…
Об этом и думал сейчас Белоножкин, выезжая из Ребрихи. Верст десяток ехали молча. Не доезжая до Рогозихи, комиссар остановился, посовещался с Чайниковым.
— Всем рисковать нельзя, — говорил Чайников. — Надо послать человека три-четыре в село, а остальным быть наготове.
— Я сам поеду. Выдели мне человек трех на резвых конях.
— Что вы, товарищ комиссар? Некому разве поехать?
— Ничего… Ребята, — обратился Белоножкин к разведчикам, — кто хочет со мной в село проехать? Человека три-четыре.
— Я поеду, — поспешно выкрикнул Винокуров.
— И я, — сказал Аким Волчков.
— Еще поедут Кочетов и Чернышев, — распорядился Чайников, махнув рукой на остальных добровольцев. — А ты, Волчков, останься.
— Пусть едет, — вступился Белоножкин. — Кони резвые.
— За ветром угонются, товарищ комиссар, — сдвинув на затылок фуражку, засмеялся Филька. Дорогой они с Винокуровым успели несколько раз присосаться к фляжкам с самогоном.
— Ну тогда поехали. — Комиссар тронул коня. Разведчики поехали следом.
Иван Федорович, не доезжая с полверсты до села, Вынул из кобуры маузер, не поворачивая головы, приказал:
— Приготовьте оружие.
Приглядевшись к плетням, к сараям, Белоножкин шагом первым въехал в крайнюю улицу. Проехали сажен двести, окликнули выглянувшую из сеней девушку.
— Подойди-ка сюда, милая, — позвал комиссар.
Когда та осторожно подошла, спросил:
— Белые в селе есть?
— Нет. Никаких нету.
— А были?
— На той неделе приезжали какие-то.
— А не знаешь, милая, в Павловске какие-нибудь войска есть?
— Тятя говорил, что какие-то стоят.
— А здесь, значит, нет?
— Нет, нету.
Винокуров, воровато пряча глаза, подъехал к Белоножкину:
— Надо проехать, товарищ комиссар, за село. Там есть небольшая речушка, а за ней кустарник, посмотреть там. Может, следы есть… А ты, Аким, валяй назад, скажи, пусть в село въезжают без опаски.
Волчков крутнулся и поскакал обратно. Белоножкин сунул в карман шинели маузер, толкнул своего коня.
Ехали шагом. Миновали последнюю улицу. Иван Федорович внимательно всматривался в небольшой дощатый мостик через речушку, в оголенную опушку березняка. Осень уже вкрапила кругом множество золотистых пятен: большими лебежами желтела выгоревшая трава, между этими круговинами внабрызг золотилась поникшая сурепка, бурела придорожная мурава, а в колках то здесь то там полыхали огненнолистые косматые березы — последние вспышки лета. Может, это и навевало тоску на сердце? Может быть. Но никогда не был Иван Федорович так напряжен, как сегодня. Волнение седока передалось коню. Он беспокойно прядал ушами, невпопад перебирал ногами. Ехали медленно.
Гулко процокали по мосту копыта и мягко сошли на песок. Сзади вразнобой простукотели кони разведчиков. И опять тихо. Напрягая зрение, Белоножкин всматривался в приближающуюся опушку леса. И вдруг где-то совсем рядом грянул выстрел. Словно тяжелой (почему-то ему показалось, сырой березовой) палкой ударило по левому плечу. Он машинально сунул руку в карман за маузером, но второй выстрел — теперь он отчетливо понял, что стреляли сзади, — резанул по спине. Боль молнией ударила в голову. «Позвоночник…» Белоножкин быстро обернулся и увидел направленный на него наган… Фильки Кочетова. У Винокурова и Чернышева из стволов винтовок шел легкий дымок. «Они стреляли… Предательство… Это Милославского дело…» Грянул третий выстрел. Комиссар не понял, попал или не попал в него Филька. Он рванул из кармана маузер, но никак не мог вытащить… Шпорами ударил по ребрам коня, тот, напуганный стрельбой и запахом крови, взвился и понес его вправо, назад к селу. «Речка… — мелькнуло где-то в тумане у Белоножкина. — А на мост не прорваться…»
— Погодите, я его сейчас сниму… — донеслось сквозь туман.
«Кто это?.. Он, Винокуров». Лошадь на полном галопе влетела в речку. Откуда-то издалека раздался выстрел, следом за ним еще один. «Снял». Перед глазами Белоножкина что-то перевернулось, поплыло, и он очутился… на покосе, запахло свежим сеном и конской попоной. Потом его куда-то приподняло и ударило о землю. Он очнулся. Под ним лежал конь. Чей-то голос сказал:
— Какой, черт, живучий…
Щелкнул винтовочный затвор. «Вот и все… А привез ли военком хлеба семье?..» На секунду промелькнул спящий Колька с зажатым в кулачке обмусоленным пряником, приплюснутый к постели нос Маши… Выстрела он уже не слышал.
А через десять минут к переполошенным разведчикам подскакали Винокуров, Филька и Чернышев. У Фильки тряслись губы и в неподдельном страхе таращились глаза.
— Что случилось? — кинулся к ним Чайников.
— Белые! — сползая с коня и садясь зачем-то на землю, произнес Винокуров. У него вздрагивали руки. — Комиссара убило.
— Как убило?
— Очень просто. На разъезд напоролись за речкой.
— Где они сейчас? Много их?
— А черт их знает. Там кусты…
На второй день вернувшиеся Чайников и Винокуров положили на стол перед Милославским маузер Белоножкина.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
1
Попытки задушить восстание в самом его начале для властей не увенчались успехом. Повстанческое движение неудержимо росло и ширилось. На 26 августа 1919 года Главный штаб в Глубоком уже объединял одиннадцать военно-революционных районных штабов — Баевский, Ярковский, Нижне-Пайвинский, Кривинский, Решетовский, Долганский, Леньковский, Усть-Мосихинский, Тюменцевский, Кипринский, Овечкинский. В свою очередь эти штабы представляли собой население 41 волости.
Для руководства хозяйственной деятельностью этой огромной территории, занимающей площадь свыше 40 тысяч квадратных верст, нужен был единый координирующий центр. Так возникла необходимость созыва съезда Советов, на котором был избран областной исполнительный комитет — Облаком. В своей резолюции 9 сентября съезд записал: «С властью буржуазии и с ее армией бороться, напрягая все силы и мощь, до полной победы. Восстановить в восставших местностях истинную народную власть, власть трудового народа — Совет рабочих, крестьянских и солдатских депутатов… На борьбу с буржуазией призвать все население, способное носить оружие».
Так в тылу Колчака фактически был открыт второй фронт.
22 сентября Указом Колчака 18 уездов Западной Сибири были объявлены на военном положении. Алтай и юг Томской губернии стали фронтовой полосой.
Формирование отряда Федора Коляды подходило к концу. Районный штаб и, в частности, Данилов возлагали на него большие надежды. Было решено на базе этого отряда провести объединение всех разрозненных мелких сельских отрядов. Формированием отряда постоянно интересовались Голиков и Громов.
Почему было решено делать ставку именно на этот молодой, еще не обстрелянный отряд?
Голиков и особенно Данилов уже поняли, что отряд Милославского они прозевали, выпустили из-под своего влияния. Необходимо как можно быстрее изолировать Милославского, а для этого нужна была сила. Этой силой в руках Облакома и должен стать отряд Коляды. Новый отряд будет лишен плохих традиций, какими изобилует отряд Милославского, в нем будет легче с самого начала вводить твердую революционную дисциплину.
К 20 сентября отряд Федора Коляды насчитывал около полутораста человек. Здесь были крестьяне многих волостей: Мосихинской, Тюменцевской, Кипринской, Овечкинской, Леньковской, Волчно-Бурлинской, Баевской, Бутырской, Ребрихинской и других. Но костяком были куликовские, устьмосихинские и тюменцевские добровольцы.
Среди десятка тюменцевских добровольцев был Иван Буйлов, двоюродный брат жены капитана Большакова, командира карательного отряда. Иван, проворный и смекалистый парень, был, пожалуй, самым грамотным человеком
в отряде. Поэтому Коляда и взял его сначала к себе писарем, а затем адъютантом штаба. Любознательный, Иван вскоре свободно разбирался в полевой карте-трехверстке, по заданию Коляды разрабатывал планы «наступления» на то или иное село. За этим занятием Иван просиживал ночи. А утром, чуть улыбающийся, Коляда начинал разгром позиций своего адъютанта, Иван всякий раз u Удивлялся находчивости командира, который почти из Любого положения выходил победителем — в несколько минут показывал адъютанту никчемность разработанной им диспозиции. Восхищался, но не складывал рук: разрабатывал все новые и новые варианты разгрома мнимого противника.
Так оба — командир и начальник штаба — упражнялись в тактике. Потом к ним присоединился назначенный комиссаром отряда Иван Тищенко. По целым ночам просиживали они над трофейной картой, до хрипоты спорили. Споры обычно заканчивались тем, что Тищенко хлопал по широкой, как печь, спине Коляды, говорил:
— Генеральская у тебя голова. Кончим войну — обязательно поезжай учиться. Большим человеком будешь.
В один из таких дней к Коляде пришел Василий Егоров.
— Федор, посмотри кто появился-то! — Он указал на лопоухого носатого парня в щегольских хромовых сапогах.
— Пашка! — воскликнул Коляда. — Откель тебя лихоманец выкинул?
Это был Павел Малогин. Он застенчиво улыбался и теребил кисти шелкового пояса.
— Ну-ка, подь сюды. Сидай.
— Нет, ты, Федор, послушай, что он говорит. — Василий тыкал пальцем в Пашку. — Ты только послушай.
Федор улыбался.
— Ну-ну, давай послухаем. Где это ты околачивался усе це время?
Павел сел на табурет.
— В Барнауле жил. А потом услышал, что у вас тут заваруха началась, подался обратно. В Барнауле я видел Большакова — нашего тюменцевского офицера. А с ним завсегда был милицейский штабс-капитан, такой — с усами, лохматый.
— Ну и шо вин тебе зробив?
— Сегодня у Васьки я в отряде был. Гля, а тот штабс-капитан здесь.
Шо-о? Штабс-капитан? А шо вин тут делае?
Василий нетерпеливо заелозил на лавке. Не вытерпел:
— Милославский это.
Коляда удивился:
— Милославский? Хиба у его усы е?
— Усы, усы! — с досадой повторил Пашка. — Усы-то он сбрил, космы обстриг. А морда-то осталась.
— Мабудь, ты обмишурился?
Пашка обиженно повел большим носом.
— Ну да! Я вот так, как тебя, его видел. Как же обмишурюсь?
Коляда сдвинул брови. Встал:
— А ну, пойдем к Данилову! Новость ты гарну принис…
В тот же день Данилов попросил Ивана Тарасовича Коржаева, возглавлявшего теперь партизанскую контрразведку, связаться с Барнаулом и узнать все досконально и сообщить.
2
Проводив Настю с околотком в Куликово, Леонтьич затосковал. Он слонялся по ограде, заглядывал в пригон, в хлев — искал себе занятие. Брался чинить хомут, но, едва вдев смоленую дратву в огромную иглу, тут же бросал. Он бродил по двору как неприкаянный. Надумал — чтобы хоть чем-нибудь заняться — перетащить от пригона под навес сани. Дотащил до середины ограды и тоже бросил. Так и лежали они несколько дней, загораживая проход. То и дело старик забегал в избу. Потоптавшись в пустой горнице, или поворачивал обратно во двор, или окликал жену.
— Обед-то скоро у тебя? — спрашивал он. И в голосе уже не чувствовалось былой строгости.
— Что ты, Господь с тобой? — удивлялась старуха. — Только из-за стола вылез, а про обед спрашиваешь.
— Неужто? Запамятовал…
Все валилось из рук. Без Насти опустошилась его жизнь, стала неуютной. Леонтьич видел, что и мать то и дело пускала втихомолку слезу. Правда, это его не удивляло — на то она и мать.
Леонтьич несколько раз вдруг ни с того ни с сего запрягал лошадь и тайком уезжал в Куликово. Возвращался оттуда повеселевший. В такие минуты он подолгу топтался около жены, возившейся в кути, виновато поглядывал на нее.
— Настя-то ничего живет, — говорил он как бы между прочим. — Поклон тебе передавала.
Жена, угрожающе громыхая ухватом, подступала к нему.
— Ты опять, старый, один ездил?
Леонтьич проворно отступал к двери.
— Погоди, погоди, — успокаивал он старуху. — Я ведь поехал в бор жердей нарубить. Ну, а там до Куликовой рукой подать. Ну и завернул.
Кроме дочери, старик Юдин встречал в Куликово многих их сельчан, состоящих и в отряде Милославского и особенно в новом отряде какого-то Коляды. Там была совсем другая жизнь, чем у него.
До старости Леонтьич тянулся за Хворостовым и за Другими — в них видел заветную мечту, хотел, чтобы при встрече люди снимали шапки и первыми раскланивались с ним. А поездил в Куликово, наслушался разговоров там, увидел, что богатство-то теперь не в моде, не в заслугу оно человеку определяется, а в вину ему, что уважение-то людей приходит не по количеству скотины в пригоне и зерна в закроме, а по сделанной для людей пользе. Уж на что кум Андрей Борков, покойничек, царство ему небесное, был голодранцем из голодранцев, а люди ему даже умершему почести оказали: после восстания на его могиле стрельбу устраивали и речи говорили.
А Леонтьичу уж больно хотелось чести людской, хотелось быть на виду у людей, хотелось ходить по улице выпятив грудь и поглаживая бородку. Это и заставило задуматься старика, заставило по-новому посмотреть на себя и на людей. И однажды ни с того ни с сего, как показалось его жене, он бухнул:
— Ты вот что, мать, — сказал он, переступая с ноги на ногу около печи, — оставайся одна, а я того, икуируюсь отседа.
— Чего? — не поняла старуха.
— К партизанам подамся в Куликово.
Старуха удивленно всплеснула руками.
— Совсем, что ль, рехнулся! А хозяйство? Ты что, ополоумел? Нешто я одна управлюсь.
Впервые за много лет Леонтьич погладил свою жену по плечу и непривычным просящим тоном заговорил:
— Хозяйство? На кой ляд нам это хозяйство? Теперь без хозяйства легче жить. Мы его тоже икуируем… А к тебе я буду наезжать, проведать, чтоб не шибко скучала, а? Оставайся… Да и за Настей присмотр там будет, а то кадысь я был у нее — какая-то пасмурная она ходит.
Леонтьич был не похож на себя, просящ. И это тронуло жену. Она заплакала, уткнувшись в его тощую грудь.
— Ну, ну, ты чего это… чего? — повторял он растроганно… Отстранил старуху и забегал по избе, восторженно взмахивая руками. — А хозяйство… я его того… партизанам отдам, на прокорм. Без него теперь легче, жить. — И осекся. Старуха смак: мула слезу, уставилась на него сердито.
— Как это отдашь? Наживали, наживали, а ты отдашь. Дочь родную по миру пустишь!
— Нет, нет, — спохватился уже старик. — Овечек, к примеру, отвезу Насте в приданое. Они там с Федькой хотят жениться. Так вот это на блины им.
— Как жениться? Там? Где же там жить-то будут? Пусть едут сюда и живут. Все им отдадим. И свадьбу сыграем, как у людей.
Леонтьич попал в тупик со своей затеей. Это обозлило его. Он в сердцах пнул припечек, взвизгнул:
— Ну, я без тебя знаю, что делать! Тебя еще не спросил! — и выскочил во двор.
Не откладывая дело в долгий ящик, он тут же стал запрягать лошадей. Достал спрятанное в день восстания старенькое седло, связал по ногам и положил на телегу трех овец, кинул к передку телеги куль овса. «На три дня хватит, а там пусть отряд кормит моих лошадей». Достал с полатей рыжую от ржавчины берданку, привязал к ней бечевочку и закинул ружье за спину.
— Может, погодил бы ехать-то, — несмело сказала следившая с порога за его сборами жена. — Завтра уж с утра и отправился бы.
Леонтьич промолчал, суетясь около телеги, словно и не ему это было сказано.
— Ну, чего стоишь, раскрылилась? — прикрикнул он немного погодя. — Харчей давай. Там ить кормить-то не будут…
По селу Леонтьич проехал на полной рыси, сделал большой круг через площадь — на виду у всего села прокатился с берданкой за плечами и, исподтишка бодря лошадей кнутом, направился по куликовской улице. Уж больно ему хотелось, чтобы сельчане видели, какой он воинственный!
На полпути к Куликово Леонтьич заметил шагавшего впереди рослого мужика в рыжем домотканом армяке. Что-то сильно знакомое показалось ему в немужицкой дородной осанке, в прямой, размеренной походке. Расстояние сокращалось, Леонтьич быстро нагонял пешехода. Когда подъехал совсем вплотную, ахнул. По дороге шагал подпоясанный красным кушаком с огромным тесаком на боку пот — отец Евгений.
— Батюшка! Вы-то куда в таком облачении? — изумился Леонтьич.
— A-а, Юдин, — прогудел отец Евгений, — Ты, никак, в партизаны собрался, голубчик? — глядя на его вооружение и зная его трусоватость, ухмыльнулся священник.
Юдин соскочил с телеги и, не выпуская из рук вожжей, переминался около рослого, богатырского сложения, попа.
— В партизаны, батюшка, в партизаны… Вот только благословления нет вашего. Благословите, батюшка, на ратное дело. — Леонтьич торопливо сдернул с головы картуз и, по-прежнему не выпуская вожжей, прижал руки к груди.
Поп раскатисто захохотал. Леонтьич недоумевающе вскинул глаза.
— Там Данилов тебя благословит, — сказал отец Евгений. — А ты лучше подвези меня до Куликовой.
— Садитесь, батюшка, — засуетился снова Леонтьич. — Правда, не пристало священника везти вместе с овечками, но не обессудьте, батюшка, не бросать же их тут, на полпути, ради вас… — И уже более спокойно спросил — Разрешите полюбопытствовать: далече это вы так снарядились?
— В партизаны, голубчик… А ты кому это овец-то повез?
Леонтьич изумленно посмотрел на попа, сдвинул овец к одной стороне телеги, высвобождая место рядом с собой.
— Овечек-то? К ребятам. Солдатский харч — он быстро оскомину набивает. А тут мясца поедят, глядишь, веселее воевать-то будут… Садитесь, батюшка, сюда вот, ослобонил место.
В Куликово первым, кого они встретили на площади, был Данилов, Он стоял около крыльца районного штаба, опершись на костыль, смотрел, как Коляда обучал партизан своего отряда приемам рукопашного боя, наступлению развернутым фронтом. Аркадий Николаевич сразу узнал односельчан и немало удивился, видя их в таком снаряжении. Поп на ходу спрыгнул с телеги и бодрым шагом, по-солдатски размахивая руками, направился прямиком к Данилову.
— Вы таких принимаете в отряд, Аркадий Николаевич? — улыбнулся он, растопырив руки, поворачиваясь и показывая себя и свое вооружение. Глаза священника лукаво поблескивали, хотя он, к удивлению Данилова, был трезв.
Аркадий Николаевич не без удовольствия осмотрел крепкого, еще не успевшего до конца огрузнеть попа. Настроение у Данилова было хорошее. В тон попу спросил:
— Уж не воевать ли собрались?
— Истинно, Аркадий Николаевич. Как сказано. «В тот день, — говорит Господь Саваоф, — поколеблется гвоздь, укрепленный на твердом месте, и будет сломан, и упадет, и тяжесть, бывшая на нем, уничтожится». Все то, старое, рушится. Вот и пришел я к вам. Силенкой Господь меня не обидел. Повоюем…
Данилов уже без прежней иронии, серьезно посмотрел на священника.
— А почему вы решили, что ваше место именно здесь, а не там? — кивнул Данилов в сторону Камня.
— А это уж мне лучше знать, — Отец Евгений тяжело посмотрел на Данилова своими крупными, навыкате глазами. От недавней веселости не осталось и следа. — Тут мое место, Аркадий Николаевич, и по плоти и по крови, — сказал он густым басом. И было в этом голосе что-то печальное и в то же время решительное, будто какая-то неизбежность заставляла его делать то, что он делает. Помолчав, он добавил — Всю жизнь среди народа прожил. А под старость куда уж я… А там я чужой.
Был он непривычен в своей человеческой задушевности, в мужицком армяке. Немного грустный и немного радостный — таким бывает человек на самом крутом повороте своей жизни. Данилов видел и понимал это.
— Хорошо… Евгений Осипович, — сказал Данилов, — мы зачислим вас в отряд. Но оружие добывать придется самому в бою. У нас такой закон. Оружия у нас нет.
— Спасибо, Аркадий Николаевич, и на этом. А оружие как-нибудь добуду.
Подошедший к этому времени Леонтьич топтался около Данилова и несколько раз уже порывался обратить на себя внимание но Аркадий Николаевич не замечал его. Наконец старик натужно крякнул.
— А я ведь тоже, товарищ Данилов, к тебе в отряд, — сказал он торопливо, словно боясь, что его не будут слушать. — У меня и ружьишко есть. Вот посмотри. И овечек я привез ребятам на прокорм — старухе сказал, что для дочери повез их. Это чтоб она не ворчала…
На ужин у партизан в этот день была баранина.
3
На следующий день перед вечером из Усть-Мосихи к Данилову прискакал нарочный с запиской от председателя сельского Совета Петра Дочкина. Тот извещал районный штаб о приближении к селу большого отряда белых. «Войска, — писал Дочкин, — движутся на крестьянских подводах со стороны Камня; заняты Юдиха и Макарово; час назад вблизи села показалась вражеская разведка…» Данилов быстро написал и передал с тем же нарочным ответ, в котором просил Дочкина силами местной команды задержать противника до вечера, пока подойдет высланная им помощь.
Нарочный ускакал обратно. Данилов послал дежурного за Федором Колядой. В это время из штаба Милославского пришел посыльный и вручил в запечатанном конверте донесение. Данилов разорвал конверт, бегло прочитал бумажку и побледнел: в ней сообщалось о нападении вражеского разъезда на партизанскую разведку и случайной гибели комиссара.
В комнату вошел Коляда.
— Ты звал меня, Аркадий Николаевич?
— Да. — Данилов протянул Федору обе бумажки.
Тот долго читал одну, потом другую. Положил на край стола. Помолчал.
— Жалко Ивана. Добрый мужик був. На разъезд напоровся… Хм… — с досадой мотнул он головой. Снова наступило молчание. — Ну, а с цей бумажкой шо робыть? Выступать?
— Да. Больше некому.
— Добре. — Коляда поднялся, застегнул на все пуговицы шинель, чуть заметно, одними глазами улыбнулся:
— Благословляй на первое крещение.
Данилов махнул рукой:
— Чего уж там… валяй. Ни пуха ни пера. — И, беря со стола донесение Милославского, добавил — Я сейчас тоже уезжаю, к Громову надо…
Начинало смеркаться, когда отряд Коляды выехал из села. На полпути встретили мчавшийся галопом обоз. Остановили.
— В чем дело? Кто такие? — крутился на вороном Жеребце между подвод Коляда. Он был красив — в длинной кавалерийской офицерской шинели, в ремнях, искрещивающих грудь и спину, с поблескивающим на боку клинком. Горячил коня.
— Из Мосихи. Отступаем.
— Сдали село? Эх вы, раззявы! Где Дочкин?
— Там сзади едет.
— Он последним, уходил.
Отряд двинулся рысью. Недалеко от Усть-Мосихи встретили Дочкина с местной командой. Он занял оборону по обе стороны дороги. Коляда спешился, поздоровался за руку с Дочкиным, кивну л на село:
— Много?
— Роты две. Должно, опять Большаков пришел, старый знакомый.
— Я ще з ним не встречався… А, это тот самый. Иван! — позвал он адъютанта. — Кажуть, шо твий шурин у сели, Тряхнем?
— Тряхнем, Федор Ефимович.
— Так, шоб вин недилю пид хвист себе заглядал.
— Тряхнем, У меня есть план.
— А ну, давай.
— В лоб наступать, по-моему, толку мало. Давай обойдем село кругом и с макаровской дороги вдарим. Наверняка с той стороны у них заслона нет.
— А куды воны бежать будуть? На Куликово? Там зараз ни единого отряда нема. На штаб налетят.
— На Куликово они ее побегут. Здесь оставим местную команду.
— Местная не вдержить.
— Удержит, Федор Ефимович, ей-богу, удержит. Вы смотрите, как хорошо получится. Мы зайдем с тылу. Без выстрела, тихо. В это время местная команда откроет огонь и пойдет в наступление. Они, конечно, будут обороняться. А мы как раз сзади и вдарим.
Дочкин прислушивался к разговору, прикидывал.
— А что? Парень дело говорит… Это вправду, что Большаков твой шурин, или так, шутите? — спросил он у Буйлова.
— Вправду, — ответил Коляда. — Вот воны зараз по-родственному чокнутся… Ну што ж, Иван, хай буде по-твоему. Наука тебе, бачу, на пользу пишла. Дэ командир местной команды? Удержите противника в случае чего?
— Удержим. Вы нам с десяток людей с винтовками оставьте, чтобы шуму больше было.
— Оставим. Товарищ Дочкин, пошли толкового хлопця у Куликову, упредить на всякий случай. Мало ли шо могет быть.
— Хорошо.
— Давайте проводников из местных жителей, хай проведуть нас так, шоб ни одна собака нэ бачила.
— Проводников? Да у тебя, товарищ Коляда, половина отряда моеижкксхих. Они тебя куда хошь здесь проведут.
— И то правда. Ну, тронули, орлы, — скомандовал Федор. И подумал: «Завтра надо с Даниловым побалакать и название отряду придумать, шоб отличався от усех. Назвать «Орлы». Добре будет — громко и красиво. А ще лучше — «Красные орлы».
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
1
Штабс-капитан Зырянов опомнился тогда, когда в одних кальсонах без седла проскакал не меньше десятка верст, Впереди и сзади скакали верхом, мчались на подводах и просто бежали его солдаты. Разгром был полный. Утром около Алеутского от усиленной роты, насчитывавшей триста с лишним человек, собралось около сотни на половину безоружных и полураздетых.
Зырянов рвал на себе волосы. С какими глазами явится он к Большакову. (Побаивался он командира отряда, тяжел был тот характером.) «Неужели это Милославский меня так расхлестал? Морду сукину сыну набить следует за такие дела».
Большаков, выслушав Зырянова, рассердился не на шутку.
- Да что он там, гад, с ума, что ли, сошел?
Большаков только что хвалил в душе Милославского за убийство Белоножкина. Об этом Милославский прислал подробную — куда подробней, чем Данилову! — докладную записку. В конце сообщал, что на 22 сентября намечен арест районного штаба, а затем и Главного штаба.
И вдруг на тебе! Вдрызг расхлестал Зырянова. Он и раньше бивал мелкие отряды — без этого в его положении нельзя. Но так распушить усиленную роту — основную силу большаковского отряда! Это ничем нельзя оправдать.
В дверь осторожно постучали.
— Да,
На пороге кабинета появился урядник, грузный, усатый, с выпученньми белесыми глазами.
— Ваше благородие, господин капитан, вы давечь пытали, не видел ли кто в бою ихнего командира. Так вот есть такой парень, говорит, видел.
— А ну зови его сюда.
Вошел худой, загоревший на солнце до черноты солдат, без шинели, босиком. Вытянулся.
— Ты видел красного командира?
— Так точно.
— Где ты его видел?
— Так что, когда мы с Митрием выскочили из хаты на улицу, видим, бегуть…
— Кто?
— Все бегуть. И наши и красные. Я говорю: Митрий, полезли под плетень, — а тут ктой-то плетень повалил. Вот и говорю, лезем под этот плетень, потому как сразу не разберешь, кто куда бежить. Говорю, переждем, покеда все убегуть, а когда будет послободнее, тогда и мы подадимся.
— Ты короче. Какой он из себя, командир?
— Какой? Высокий, в шинели, на вороном коне. Здоровый такой, ежели, упаси Бог, кулаком разок звезданет в горячке — поминай как звали, пиши за упокой.
— В какой обстановке ты его видел? Что он делал?
— Он посылал куда-то посыльного. Говорит, скажи самому Данилову, что, мол, отряд этих, как их… красных орлов… Вот-вот — красных орлов, так он и сказал. Скажи, мол, отряд орлов вдрызг разбил Большакова… Это вас то исть, господин капитан.
— Ты ничего не напутал?
— Никак нет, ваше благородие. Рядом он стоял с плетнем, под которым мы с Митрием лежали. Можете у Митрия спросить, не брешу.
— А кто это Митрий?
— Да этот, как его — Рыбкин.
— Какого взвода?
— Нашего, третьего.
— Ну, хорошо, иди.
Большаков закурил. Прошелся по кабинету.
— Значит, это не Милославский. Какой-то новый отряд появился. Надо сегодня же запросить Милославского: что это за отряд «Красных орлов», откуда он? — Большаков подошел к вешалке, снял шинель, долго надевал ее. Зырянов облегченно думал: «Пронесло». — Я сейчас с ротой Бессмертного выезжаю в Тюменцево, Александр Андрианович Винокуров прислал нарочного, просит приехать навести порядок — опять бунтуют мои земляки. Я им покажу! Долго будут меня помнить. Ну а вы, Зырянов, собирайте остатки своей роты… Вот ты, черт возьми! Как же это вы, штабс-капитан, прохлопали?
— Поднимите, Василий Андреевич, я выставил усиленный заслон в сторону Куликово, — в третий раз начинал рассказывать штабс-капитан. — А этот отряд шел, видимо, за нами по следу…
— Ну ладно. Я тороплюсь. К двадцать второму я вернусь. В этот день весь отрад должен быть около Куликово — будем помогать Милославскому. К этому сроку ваша рота должна быть вооружена, одета и обута.
— Будет сделано.
2
Семья и хозяйство требовали постоянных забот. А мужа — его вон шестой год дома нет! Вот и мыкалась Пелагея. За последние годы дети подросли, помогать стали по хозяйству. Старшему сыну Николаю семнадцать уже стукнуло — почти мужчина. В отца пошел, рослый, белобрысый красавец. Не раз замечала Пелагея на улице, как девки табунятся около ее сына. Дед Андрей Матвеевич Большаков души не чаял в старшем внуке. Отец все время готовил его в кадетский корпус — спал и во сне видел своего любимца офицером, настоящим, образованным, блестящим. В редкие наезды в Тюменцево Василий Андреевич всякий раз подзывал Николая, ставил его рядом с собой, окликал Пелагею:
— Мать! Посмотри, уже догнал отца. — Любовно хлопал сына по плечу, говорил — Скоро, скоро, Коля, расправишь крылья. Все отдам. В посконную рубаху оденусь снова, а тебя выведу в люди.
А по пьянке любил одевать сына в свой офицерский мундир, прицеплял серебряную с насечкой саблю и любовался. В такие минуты он опоражнивал стакан за стаканом, напиваясь до невменяемости, обнимал сына и плакал, беспрестанно сморкаясь в кулак. Не по-офицерски…
В этот раз он с отрядом приехал под вечер. Приказал хорунжему Бессмертному произвести аресты бунтовщиков по указанию купца Винокурова, а сам решил побыть вечер дома, в семейном кругу, разобраться с жениной родней в том, как это посмел Иван переметнуться к партизанам.
Пришли почти все из многочисленной буйловской родни: сам тесть Федор Егорович с женой Аксиньей, прозванной в селе за округлость и пышность фигуры Крыночкой, брат тестя Илья Егорович — отец Ивана, пришла Наталья, старшая сестра Ивана, меньшая Ольга, брат Пелагеи Михаил. Пришел старик Большаков с младшим сыном Яковом (так и не помирились с пасхи Василий Андреевич с
Яковом — пробежала черная кошка между ними, видимо, на всю жизнь).
— Ну что ж, родственнички, — зловеще начал Василий Андреевич. — Я кровь лью свою и чужую — законное правительство защищаю, а вы бунтовщикам помогаете, против власти идете. Как это расценивать? А?
Родственники, сошедшиеся как на поминки, молчали.
— Оно, Василий Андреевич, — начал тесть, — дело-то какое. Они, дети-то, ноне не особо слухают отцов. Хотя бы тот же Иван. Разве отец или, скажем, сестра вот его Наталья виноваты, что он ушел в партизаны!
— А кто виноват, я?
— Тебя никто не винит, зятек. Время такое пришло смутное. В писании как сказано? «Возгорится земля и небо, горы и реки, брат на брата пойдет, сын на отца». Вы вон с Яковом — родные братья, одна мать вас родила, а на Пасху, помнишь, как дрались, чуть не до убийства. А разве отец твой — Андрей Матвеевич — виноват в том? Вместе вы росли, а выросли разные. Так и Илья. Разве виноват он, что сын его Иван ушел в партизаны?
— Ты мне не заговаривай зубы, — грубо оборвал тестя Василий Андреевич. — Сегодня я позвал вас не в штаб, а к себе домой. Позвал не по должности командира отряда особого назначения, а как человек, состоящий с вами в родстве, поговорить по-семейному, без огласки. А когда вызову в штаб, тогда будет поздно оправдываться. У меня в штабе никто еще не оправдался… Вот мой наказ: передайте Ивану, пусть, пока не поздно, одумается и вернется домой. Не вернется — поймаю, повешу, в Тюменцевой повешу у вас на глазах. Тогда не просите помилований. Так ему и передайте. А из вас кто будет помогать партизанам, тоже не пощажу.
Пелагея стояла в дверях горницы, прислонясь к косяку, сумрачная. Она смотрела на мужа с холодной отчужденностью. Совсем не то было полгода назад, когда он на Пасху приезжал домой, в отпуск. Тогда ждала она его с трепетом, с радостью, а сейчас, кроме страха перед ним и неприязни, ничего не было на душе. Противен он был ей и как муж и даже как человек. Она слушала его и верила, что он действительно не задумываясь повесит Ивана. Повесит и по-прежнему будет спокоен, как будто ничего не случилось. Ох как она его ненавидела в этот вечер! Ненавидела и боялась. Она лучше всех их, сидящих здесь в комнате, знала Ивана, знала, что не вернется он из партизан — не затем уходил. Знала, что до этого он почти полгода состоял в какой-то подпольной организации. В какой, она толком не знала. Помнила, что иногда он рассказывал о Кирьке Меринове, о Ромке Шабанове, о Федоре Артемьеве — о тюменцевских большевиках. Знала, что упоминать эти имена нельзя ни в коем случае, — Иван брал с нее клятву. И в партизаны уходил он с ведома и благословения своей сестры. Долго они шушукались вечером перед уходом. Провожая в путь, Пелагея по-матерински перекрестила его, собрала котомку, отдала старый мужнин наган, привезенный им еще с германской и до сих пор валявшийся на дне сундука. Потом сунула маленький сверточек, зарделась, как маков цвет:
— Передай Антонову это. — И, не поднимая пылавшего лица, попросила — Ты уж не суди меня, Ваня. На старости лет совсем ума рехнулась. Сына женить скоро, а у меня…
— Да что ты, Поленька. Я понимаю, — успокоил брат.
Так и ушел. Ушел, и, конечно, никакими угрозами его обратно не вернешь. Зря Василий так ширится, правда не на его стороне.
Во дворе послышался конский топот, людские голоса. Это приехали офицеры отряда.
Пили почти всю ночь. Хорунжий восхищенно смотрел на сына Василия Андреевича.
— Хорош у вас сынок, капитан. Вылитый отец. У меня был бы такой сын — я бы считал себя самым счастливым человеком на свете. Раньше не задумывался над этим. А сейчас, видимо, уже возраст такой, завидую тем, у кого сыновья. Я бы на вашем месте зачислил его в отряд адъютантом для особых поручений. Пусть привыкает к нашему солдатскому ремеслу. Если с этих пор окунется в солдатчину, хорошим будет офицером, настоящим.
Василий Андреевич обнимал сына, влюбленно смотрел на него.
— Хочешь в отряд?
Николай застенчиво улыбался, кивал головой.
— Ты чего это? — косилась Пелагея на мужа. — Не вздумай его таскать за собой. Не дам.
— Не твоего это ума дело, — не оборачиваясь, бросил Большаков. — Мы с ним мужчины, без тебя как-нибудь обойдемся.
Наутро Василий Андреевич вышел во двор в белоснежной нижней рубашке, в синих офицерских галифе с малиновыми кантами и высоким стеганым ошкуром. В ограде хорунжий давал задание разъезду. На крыльце стоял Николай и поблескивающими глазами смотрел на молоденького солдата, стоявшего сзади Петренко. Солдатом был Николай Мошкин, новичок, которому еще недавно Козуб объяснял, что такое подножный корм. Он был на каких-нибудь год-полтора старше Николая. Отец заметил этот взгляд сына.
— Хорунжий, куда направляете разъезд?
— По вылковской дороге. На всякий случай.
Василий Андреевич, улыбнувшись, посмотрел на сына.
— Хочешь поехать в разведку?
Николай кивнул головой, глаза его еще больше заблестели. Хорунжий, тоже улыбаясь, поднялся на крыльцо, дружески хлопнул Николая по плечу.
— Привыкай воевать. Это пригодится тебе.
Через полчаса Николай стал неузнаваем: на нем был отцовский защитный китель, его шинель без погон, фуражка с офицерской кокардой, сбоку неуклюже болтался клинок, на поясе — кобура с наганом.
— Далеко не ездите, — наказывал старшему Петренко хорунжий.
Пелагея, провожая сына, всплакнула счастливыми материнскими слезами — уж больно хорош он в офицерском наряде. Подумала: «Правду говорит Василий, надо на офицера учить Коленьку, сильно уж ему идет военная форма».
Проводил разъезд, Большаков плотно позавтракал, перекрестился на образ Георгия Победоносца, сказал Бессмертному:
— Ну, теперь пойдем разговаривать с господами большевиками.
От дома Большакова до центра села было версты две-три. Василий Андреевич ехал шагом на ослепительно белом коне, помахивая нарядной витой плетью. Встречные крестьяне снимали перед ним шапки, кланялись. В ответ он небрежно козырял. Иногда останавливался, заговаривал, спрашивал про урожай, про житье-бытье, про сыновей, сверстников своих. У него было хорошее настроение. По селу проехал, как на параде, — сотни любопытных глаз смотрели на него из окон, из-за плетней, из переулков. После всего этого заниматься допросами не хотелось. Он со всей офицерской кавалькадой завернул к Винокурову.
— Встречайте, Александр Андрианович, гостей, — крикнул Большаков вышедшему на крыльцо хозяину. — Хоть и дела есть, а не мог не заехать.
— Хорошо сделал, Василий Андреевич, очень хорошо. У меня в доме всегда тебе рады — почетный гость. Проходи. Проходите, господа.
Он провел господ офицеров в гостиную.
— Сейчас я вас угощу вином! Ух и вино! — Он смешно зажмурил глаза, затряс головой. — Такого вина вы никогда в жизни не пили. По заказу специально из Австро-Венгрии мне давно еще привезли.
Не успели выпить по одному бокалу, как вошла горничная, кокетливо улыбнулась Большакову:
— Василий Андреевич, к вам солдат.
— Чего там еще? — недовольно спросил он и бесцеремонно оглядел с ног до головы смазливую служанку. — Пусть войдет.
Сразу же на пороге вырос Петренко. Глаза у него были вытаращены, губы тряслись.
— Что? — заорал Большаков, вскакивая. У него похолодело в груди.
— Ваше благородие… Ваше благородие! На засаду наскочили.
— Что-о?! Колька где? Сын мой где?
— Ваше благородие… на засаду около моста… Коня убило под вашим сыном. Увезти не смогли. Троих потеряли. Так и не дали забрать его.
— Троих?! Всех побью! Запорю до смерти! — Он налетел на остолбеневшего Петренко. — Ты!.. Как ты смел живым являться?! Шкуру по лоскутам спущу за Кольку.
— Василий Андреевич… Василий Андреевич, — держал его за рукав хорунжий. — Надо немедленно выехать туда… Говоришь, коня убило? Сам-то он жив? Ну, вот видишь, Василий Андреевич, сын-то жив. Сейчас нагоним, окружим и любой ценой выкупим или отобьем парня.
Большаков не помнил себя от ярости. Он так ударил в лицо перепуганного насмерть Петренко, что тот вылетел в другую комнату и упал там у противоположной стены.
По тревоге была поднята рота и полным галопом помчалась по вылковской дороге. Впереди рядом с Большаковым скакал бледный с перепугу Мошкин. (Петренко так и не смогли привести в чувство.) Скакали, не жалея лошадей. Наконец показался мост. Около него что-то чернело.
— Вон там, ваше благородие, нас встрели.
Подскакали. Около моста лежала убитая лошадь, на которой уезжал Николай, рядом валялось три солдата.
— Видите, Василий Андреевич, они умышленно взяли его в плен, чтобы получить потом хороший выкуп, — заметил Бессмертный. — Надо догонять.
Снова бешеная скачка вплоть до самого Вылкова.
В село влетели не опасаясь, на полном скаку. Бросились искать старосту, но его дома не было. Согнали мужиков.
— Партизаны были здесь? — не слезая с коня, спросил Большаков.
Толпа молчала.
— Еще раз спрашиваю, партизаны были? Будете молчать, перепорю полсела. Все село перепорю. Ну?
— Были, ваше благородие.
— Давно?
— Только что ушли.
— Куда ушли?
— А кто их знает… В бор подались.
— Пленный с ними был?
— Был какой-то.
— Куда они его дели?
— Кто его знает.
— Говорите, иначе прикажу дотла сжечь село. Куда дели пленного?
Наперед вышел седобородый дед. Прищурившись, посмотрел на Большакова.
— Нешто мы знаем, ваше благородие. Я слухом пользовался, что будто бы помер он от ран, а там кто его знат.
— Помер? — Большакова дернуло всего.
Так бы ничего и не добились, если бы не Кирюха Хворостов, разговаривавший в сторонке со знакомым мужиком. Он подошел к Большакову.
— Ваше благородие, вот мужик говорит, что недавно похоронили какого-то офицера за огородами.
— Офицера? А ну, где этот мужик?.. Какого офицера?
— А я не знаю, ваше благородие. Видел, кого-то они хоронили, а может, это и не ваш сынок. Этот уж больно большой был, рослый и притом офицер.
— Знаешь то место?
— Можно поискать.
— Веди.
За огородом, под ветлой, лежали комья свежей глины. У Василия Андреевича трепетно билось сердце.
— Копай! — приказал он мужику.
Тот долго выбрасывал не успевшую еще осесть землю. Докопал до мягкого.
— Должно, он. Вымайте, одному мне не поднять.
Двое солдат спрыгнули в неглубокую яму, вытащили труп. Василий Андреевич глянул на белесые, перепачканные глиной локоны, и у него потемнело в глазах. Он!
— Коля!.. Сын… — Под белой, не тронутой солнечным загаром кожей лица задвигались комки мышц. Но Большаков держал себя стойко. Много видел он смертей и хоть не хоронил еще родных детей, все-таки не смалодушничал, держался как подобает офицеру.
— Посмотри, ничего там не осталось? — приказал он мужику.
Мужик подошел к могиле, нагнулся. Большаков не спеша достал револьвер и выстрелил ему в спину. Тот вздрогнул, обернулся, удивленно спросил: «Чего вы?..» и упал в яму.
— Заройте! — приказал Большаков. И добавил отъезжая — Раз могила вырыта, кто-то должен в ней лежать. — Он был подчеркнуто сдержан и суров. Тело сына Василий Андреевич вез в седле на руках. Всю дорогу молчал. Хоронить собирались завтра, но в полдень вернулись разосланные в разных направлениях разъезды и доложили, что в Мезенцеве замечено скопление партизан. Похоронили Николая в тот же день в центре села в церковной ограде. До вечера пластом лежала на сыром холмике могилы Пелагея. Несколько раз ее отливали водой, уговаривали пойти домой, но она рвала на себе волосы и снова с завываниями кидалась на могилу. Страшным и неутешным было ее горе. Она прокляла мужа.
Василий Андреевич сразу после похорон пошел в старую волостную каталажку и приступил к допросу. Ничего хорошего не предвещал арестованным этот допрос. Он по одному вызывал к себе своих арестованных земляков: Николая Мананникова, Семена Чудненко, Палагина, Андрея Иконникова, Казанцева. Вызывал й молча избивал до потери сознания. А потом потребовал список тюменцевских жителей, ушедших в партизаны, просмотрел его, вычеркнул фамилию Ивана Буйлова и передал Бессмертному:
— Сжечь их дома!
И заполыхало село с разных концов. Большаков поднялся на церковную колокольню смотреть на огненное зрелище. Сюда прибежал к нему напуганный отец.
— Васенька, Вася, что ты делаешь, сынок? Родное ведь село-то. Что ты, Бог с тобой. Опомнись.
— У меня нет больше родного села. А это по Николаю моему поминки.
— Что ты, сынок, что ты! Чем же люди виноваты? Ты уедешь, а нам проходу не будет. Все село супротив пойдет. Яшка вон и тот злует на тебя. Чуть меня сейчас не пришиб. Заседлал коня, к партизанам подался.
— Кто? Яшка? К партизанам?
Старик отшатнулся от сына — так был страшен он.
— Повешу Яшку. Хоть и родной брат, а все равно повешу!
Село полыхало…
Василий Андреевич спал тут, в центре села, у попа Виссариона. Натешившись кровавой расправой над арестованными, он залпом выпил два стакана водки и упал на кровать. Это было в полночь. А через два часа он вскочил как ошпаренный — по всему селу шла бешеная стрельба. Вбежавший в дом хорунжий дико закричал:
— Партизаны!!! Мы окружены!
Отстреливались недолго. Натиск был до того стремительный и напористый, что к рассвету остатки роты вынуждены были закрыться в кирпичной церкви и занять круговую оборону.
Когда окончательно рассвело, Василий Андреевич взобрался на колокольню и стал осматривать позиции противника. Партизан было не так уж и много. «Перевес взяли за счет неожиданности, — решил Большаков. — Прорвемся. Чей же это отряд?» За мельницей на развилке улиц, где спокон веку была огромная лужа, Большаков заметил группу всадников. Навел бинокль. В центре группы на рослом вороном коне сидел широкоплечий парень в затянутой ремнями офицерской шинели. «Он. Этот самый командир, о котором рассказывал солдат. Значит, это отряд «Красных орлов». Василий Андреевич переводил бинокль с одного всадника на другого. И вдруг лоб у него покрылся испариной. Рядом с командиром стоял Иван Буйлов. Большаков стиснул зубы. «Зря я вычеркнул его из списков. Надо было палить подряд».
— Пулеметчик! — окликнул он.
— Слушаюсь, ваше благородие.
— Вон видишь всадников за мельницей? Ну-ка прицелься хорошенько, резани.
— Слушаюсь.
От первой очереди всадники разъехались, скрылись за мельницей.
Большаков спустился вниз. Он начинал нервничать. Сегодня двадцать второе число, отряд должен быть в Куликово, а тут, как нарочно, попал в мышеловку. Он не сомневался в том, что вырвется отсюда, но сейчас дороги минуты. Милославский, видимо, уже арестовывает районный штаб, а он здесь сидит в каменных стенах.
Подозвал Бессмертного.
— Что будем делать, хорунжий?
— Прорываться надо. Я осмотрел их позиции, прорываться надо на каменскую дорогу. Здесь меньше у них сил. А у нас два пулемета. Проскочим.
К вечеру наблюдения показали, что действительно прорыться надо только на каменскую дорогу: в трехстах саженях от церкви протекала речка. Видимо, надеясь на это етественное препятствие, партизаны оставили здесь значительно меньше сил, чем в других местах.
— Надо использовать эту их оплошность, — заявил Большаков. — Мост широкий, проскочим быстро.
Так и решили. Едва начало смеркаться, пошли на прорыв. Когда забежали за мост, тут только понял Большаков, что, используя «оплошность» противника, он сам допустил большую оплошность: за мостиком была хорошо скрытая засада. Она встретила роту сильным огнем. Солдаты смешались. Но назад бежать было некуда: кругом свистели пули.
— Вперед! — кричал Большаков, размахивая наганом.
Безвыходность положения поняли все. Поэтому без особых понуканий солдаты пошли в штыковую.
Чуть ли не половину роты потерял Большаков в этом бою. Но все-таки прорвался. Прорвался и, как волк, на ходу зализывая раны, подался в свое логово — в Камень.
3
Большаков спешил не зря. В это время Милославский не сидел сложа руки. Подготовка к захвату районного и Главного штабов подходила к концу.
Два дня Милославский ездил на своем автомобиле, стягивал в Куликово разбросанный по селам отряд. Завтра все должны быть на месте. В ночь будет арестован районный штаб, а утром — Главный. Кунгуров и Милославский уже сообщили своим партизанам о том, что в штаб пробрались предатели, которые хотят расформировать их отряд и уничтожить их поодиночке. Кстати некоторые из сотрудников районного штаба уже в открытую говорят, что на днях отряд будет расформирован и влит в отряд «Красных орлов», а вместо Милославского командующим Барнаульским фронтом назначат Коляду.
— Как это так — расформирован? — шумели на митинге партизаны, — Привести сюда Данилова, мы ему покажем, как свободу любить.
— Зажрался там.
— Разнести штаб!..
— Кто такой Коляда? Что ему нужно?
Объезжая вчера и сегодня разбросанные по селам заслоны своего отряда, Милославский собирал митинги и выступал на них подстрекая партизан.
4
…Все эти дни Настя ходила как в розовом тумане. Она старалась каждый вечер быстрее сдать дежурство и бежала на квартиру, где ее ждал Филька. Пятый день — как вернулся из-под Павловска — не выходил Филька из дома. Хоть и беспросыпно пил самогон, но все-таки был около нее. Радовало и это. А пил он на диво. Пропил все: винтовку, наган, шинель, седло, пропил даже коня. Остался только никелированный браунинг, отнятый весной у немца Карла. Иной раз, когда нельзя было достать самогону, Филька протрезвлялся и молча, с невысказанной тоской, глядел на Настю.
— Что? Что, мой милый? — спрашивала она ласково.
Филька отворачивался и начинал метаться по избе, как затравленный зверь. Или отвечал одно и то же:
— Душа горит.
Вчера Настя застала его трезвым. Вместе ужинали. А когда легли спать, он прижался щекой к ее еще по-девичьи упругой груди, сказал:
— Надо нам с тобой, Настя, обвенчаться.
Она замерла, притаив дыхание. Но Филька ничего больше не сказал. Она неуверенно ответила:
— Кто же будет нас теперь венчать?
— А этот… мосихинский поп Евгений.
— Не будет. Он и подрясник-то уже не носит. Намедни видела, ходит по селу с тесаком на боку, в отряд записался.
— Ничего. Я его попрошу, обвенчает.
Но попросить бывшего попа Филька не успел. Утром, когда он еще лежал в постели, вошли двое незнакомых вооруженных людей.
— Ты Кочетов?
— Я.
— Собирайся. Ты арестован.
Филька сунул было руку под подушку, где лежал браунинг, но один из вошедших направил на него наган.
— Пристрелю, как собаку, — зловеще предупредил он, и Филька увидел, как медленно стал подниматься боек самовззодного револьвера в руках у парня. Понял, что все!
Настя растерянно смотрела на это, сжимала руки на груди. Собравшись, Филька попросил:
— Разрешите с женой попрощаться? — Впервые назвал Настю женой. Она припала к его плечу.
— Что, Филя, случилось? За что тебя?
— Ничего, Настюша, разберутся и выпустят, — успокаивал он.
Настя не плакала. Она была просто ошеломлена всем происшедшим. Что-то набедокурил Филька по глупости, думала она, разберутся. Данилов простит. После увода Фильки она сразу же кинулась в лазарет к Ларисе Федоровне. Но той еще не было на работе. Настя побежала к ней на квартиру. Фельдшерица лежала одетая на кровати закрыв лицо руками. В комнате все было разбросано.
— Лариса Федоровна, что случилось?
Та убрала от заплаканного лица руки, посмотрела на Настю.
— Не знаю. Пришли какие-то, обыскали все и ушли. Ходила в штаб. Не пускают, охрана стоит. Где Михаил, что с ним? Знать не знаю. И никто ничего не говорит.
В это время в штабе и около него было необычно многолюдно. Здесь Голиков, Данилов, Субачев и начальник контрразведки Главного штаба Иван Коржаев с полночи допрашивали арестованного Милославского. Он отпирался от всего на свете, бил себя в грудь, ссылался на какие-то свои революционные заслуги, наконец, плакал, размазывал по красному лицу слезы и слюни.
Охрану штаба несли партизаны отряда Кузьмы Линника, срочно вызванного по такому случаю Главным штабом с той стороны бора, из Вылкова. Они и арестовали Милославского и его дружков.
Часам к десяти утра на взмыленных лошадях прискакали из Тюменцева с половиной отряда уведомленные нарочным Федор Коляда и Иван Тищенко. Чайников и Кунгуров, быстро определившие обстановку, с поспешной услужливостью выстроили взбунтовавшийся отряд. Линник и Коляда окружили его своими партизанами. Федор велел выкатить на площади захваченный в тюменцевской церкви станковый пулемет (пулемет был без замка, выкатили его для острастки). Отряд начал складывать оружие…
Данилов вышел из штаба, тяжело опираясь на палку. Он был бледен. Лариса с Настей, с утра сидевшие около штаба, поспешно поднялись ему навстречу. Аркадий Николаевич остановился, устало потер виски. Третьи сутки он не ложился, голова стала тяжелой. Веки припухли, под глазами были синие отдужья, по переносице жидкой змейкой пробежала морщинка. До восстания Лариса не замечала этой морщинки на лице Аркадия. И, конечно, появилась она не за день, не за два, а не исчезнет теперь всю жизнь. «Какой он усталый! Михаил бывал таким только с перепою…» Лариса остановилась перед Даниловым и сразу же опустила глаза.
— Скажи, Аркадий, что случилось?
Данилов ответил не сразу, видимо, рассматривал ее лицо.
— Случилось то, что Милославский оказался врагом.
— Быть не может… — отшатнулась Лариса. — Какой же он враг? Он очень… — и осеклась.
Данилов пожал плечами.
— Больше, Лариса Федоровна, ничего не могу сказать. Следствие покажет.
— Может быть, его оправдают? — с надеждой спросила фельдшерица.
— Едва ли…
— А Филька… Филипп как, Кочетов? — несмело подала голос Настя.
— Кочетов арестован как соучастник вражеских действий Милославского.
— С ним что будет? — Настя выжидающе и моляще подняла глаза на Данилова.
— Ничего я вам не могу сказать. Следствие только началось. Когда оно закончится, все будет ясно.
К Данилову подошел высокий плечистый парень в офицерской шинели, и они медленно пошли вдоль улицы, о чем-то оживленно разговаривая.
5
Петр Леонтьич нет-нет да и наведывался в Усть-Мосиху — за скотиной присмотреть дома, помочь жене по хозяйству. Да и вообще он никогда раньше не отлучался на столь длительное время от дома, поэтому тянуло к своему, десятилетиями насиженному. Там, в своей-то избе, даже на печке пахло как-то по-особенному — нигде так не пахло, в скольких избах ему ни приходилось ночевать в его теперешнем походном положении.
В один из таких приездов, когда он, сдерживая рвущихся домой лошадей, завернул к лавке (хотелось купить бабке гостинцев — в Куликово разве купишь, там народищу столько, что все под метлу метут), его окликнули:
— Дядя Петро!
Не сразу дошло, что его кличут. С годами привык, чтобы Леонтьичем звали — по батюшке. Всмотрелся в незнакомого улыбающегося мужика. Всплеснул руками:
— Степка, ты, что ли? — признал наконец племяша, лет пять назад пропавшего без вести на германском фронте. — Ух ты, холера тебя задери! Объявился?.. Я всегда говорил: кто-кто, а Степка наш не пропадет! Молодец!
Леонтьич топтался вокруг племянника, шлепая себя по ляжкам, а обняться вроде не решался — не знал, с какой стороны подступиться к ладно одетому племяшу. Лишь бормотал:
— Живой, стало быть?
— Живой, дядя Петро, живой. А куда я денусь?
— Будто там не пропадают без вести? И на глазах не гибнут?
— Ежели головы нет на плечах, то и гибнут.
— Тебя послушать, так будто одних дураков убивают на фронте?
— Да почти что так оно и есть…
Наконец племяш, державший все это время дядьку за руки, подтянул его к себе. Обнялись. Постояли, похлопывая друг друга по спине. Неуклюже — со стороны если смотреть — вышла эта процедура изъявления нежности. Но это — если со стороны.
— Ну дак чо, Степушка, дорогой ты мой племянничек, — растроганно промолвил Леонтьич. — Поедем. Гостем будешь самым желанным.
— Нет, дядя Петро. Слушай меня внимательно: мы до Куликовой дотянем, там и заночуем, чтоб завтра меньше ехать осталось. — Он повернулся к стоявшим немного в стороне у подводы двум крепким, мордатым парням, будто советуясь с ними.
— Твои дружки? — заглядывая снизу вверх на племянника, полушепотом спросил Леонтьич. — В партизаны, что ли, собрались? — с оттенком превосходства бывалого партизана спросил он.
— Нет, дядя. Мы уж давно в партизанах.
— А что-то ружей при вас нету?
— Мы, дядя, в атаку не ходим. Мы при Главном штабе служим.
— При Гла-авном? — изумился Леонтьич. Слышал он, что Где — то есть такой, Главный штаб, который над всеми партизанами, надо полагать, возвышается. Значит, племяш его сподобился туда угодить. — Стало быть, вы прямо самому Мамонтову подчиняетесь?
Племяш засмеялся, подмигнул товарищам.
— Нет, дядя. Слушай меня внимательно: мы и Мамонтову не подчиняемся.
Леонтьич присвистнул:
— Это как же понимать? Стало быть, выше Мамонтова?
— Да вроде бы…
Леонтьич отступил шага на два, удивленно и несколько недоверчиво смотрел на племянника. Потом, видимо, решил, что племянник шутит над стариком дядей, решительно сказал:
— Ладно. Чего вы на ночь глядя поедете в Куликово? Кто вас там ждет? Там в каждой избе битком набито ночёвщиков. Ступить некуда. У меня ночуете. Помаленьку выпьем со свиданки-то. Иначе же нельзя. А утречком раненько я вас оттартаю… Хотя у вас свои лошади есть…
Выпили не «помаленьку». Почти четверть самогону усидели досуха — здоровы ребята пить. Наборзели, видать, в этом занятии.
— Ну как мать-то живет? — спросил Леонтьич, пересаживаясь поближе к племяшу и, наверное, надеясь услышать обстоятельный рассказ о своей сестре.
Но племянник ответил коротко:
— Ничего. Живет.
— Здоровье-то как у нее?
Племянник долго молчал, то ли собирался с мыслями, то ли никак не мог решиться сообщить какую-то тайну, потому что то и дело посматривал на своих спутников. И вдруг сказал:
— Слушай меня внимательно. На голову часто жалуется. И вообще ничего не помнит, что делает — тут же все забывает напрочь. Фершалу ее показывал. Говорит, эта… как ее?.. Склероз, говорит. Медицина бессильна. Болесть такая есть.
Леонтьич покачал головой.
— Бессильна, говоришь? Ну, ничего, Бог даст, обойдется само собой. У меня, вон, тоже кружится иногда все вокруг. А потом перестает. Особенно когда выпьешь, хорошо так бывает. Пройдет.
— Вот и я ей то же говорю самое.
— У матери нашей, у бабки твоей, все время шумело в голове, и тоже иной раз забывала, как нас всех звать… Ничего, прожила жизнь. — Леонтьич привычно засуетился, наливая в рюмки мутный самогон, передвигая по столу миски с закусью. — Ничего, поправится.
— Нет, теперь уж не поправится. Так и придется жить.
— Ну и так проживет. Не сильно уж много и осталось- то, — прикинул Леонтьич.
— Вот и я то же говорю, — подтвердил племяш.
Леонтьич поражался: спутники его племяша вечер просидели за столом и рта еще не раскрыли. Голоса их не слышал. Надо же — что за люди! Такое терпение. Только глазами зырк да зырк по сторонам — все видят, все замечают, на это Леонтьич обратил внимание.
— Так кто же вы такие? — осмелел подгулявший Леонтьич, улыбчиво поглядывая на неожиданных гостей, будто ожидая подготовленную для него шутку.
— Слушай меня внимательно, дядя Петро. Мы, дорогой мой, такие люди, с которыми лучше вообще не иметь дела. Даже вот за таким столом, — кивнул на самогонку и на закусь. — Мы ни друзей, ни родню не признаем. Страшные мы люди, старик. Не расспрашивай нас ни о чем. Не приведи тебя Бог встретиться с нами не за таким вот столом, а за тем, на котором красное, революционное сукно. Понял?.. — махнул рукой. — Хорошо, что не понял. Спать будешь спокойней…
Подпившему деду было море по колено. Он спать не собирался…
— А все ж таки, кто же вы есть? Кто, коль самому Мамонтову не подчиняетесь? Или ты давечь для красного словца сбрехнул?
Племяш сбросил сердито улыбку с лица, как об пол шмякнул ею — тихо сразу стало. Где-то далеко за озером надрывно загавкала собака, голосисто пропел молодой петушок.
— Слушай меня внимательно. Ты слыхал такое слово «Ревтрибунал»?
Леонтьич даже глазом не моргнул — не слыхал отродясь он такого слова.
— Так вот, это мы и есть, — закончил племяш и опять замолчал, ожидая эффекта. Но эффекта не было — темнота, непросвещенность! По непросвещенности своей и не пугаются, думал племянник.
Ребята так же молча поднялись из-за стола, ни спасибо, Ничего еще не сказали хозяину, лба не перекрестили, забрались на полати. И сразу захрапели.
Племянника с дядей сон не брал.
Гость с интересом слушал родословную свою — кто ему еще расскажет о его дедах и прадедах по материной линии, о многочисленных тетушках, дядюшках, двоюродных племянниках и племянницах. И вообще это было интересно. Дядя Петро рассказывал азартно, то и дело вскакивал с лавки, махал руками. Он не мог быть равнодушным — ведь о себе рассказывал, о своем самом кровном, чему посвятил всю жизнь.
Семейство Юдиных — сколько помнит себя Петр Леонтьич — стремилось сначала к достатку, потом — к богатству. Только он один из всего семейства не добрался до богатства — достаток не покидал его, но до богатства так и не дотянулся. А все остальные Юдины к концу жизни своей выходили в число сельских богатеев — один брат в Ребрихе, другой — в Мысах. Хотя в уездном масштабе так никто из них и не поднялся. Всю свою жизнь встречались Юдины чаще всего на ярмарках — то в Тюменцево, то в Усть-Мосихе, а иногда и в Камне. И при таких встречах смеются Юдины который уже десяток лет, передавая из поколения в поколение рассказ о том, как их прадед Прокофий богатеть начинал… во сие. Каждую зиму он видел себя во сне богатым: на одной и той же тройке, которая однажды в молодости ослепила его на винокуровском конзаводе, разъезжал он по главной устьмосихинской улице в медвежьей шубе, и все встречные сельчане кланялись ему в пояс… У него и свои кони были неплохие — пол-улицы оглядывалось, когда он проезжал. Пол-улицы. Но не вся деревня!.. А та, винокуровская тройка на зависть всей губернии…
Так свою мечту о винокуровской тройке и передал он старшему внуку Леонтию, которого еще мальчишкой возил специально на конзавод. Сыновья еще до этого отвергли мечту, считали отца к старости блажным. Внук же принял. Но тоже помечтал-помечтал о сказочной тройке и вскоре понял, что сказки не сбываются. Плюнул. Завел маслобойку. Съездил в Славгородский уезд, пригнал оттуда от немцев полдюжины рослых, прожорливых коров черно-белой масти, коров-ведерниц. И стал заливаться, что называется, молоком. И мечта у него появилась другая. Не о тройке винокуровской, а о том, чтобы детей своих вывести в люди, хорошо пристроить в жизни. На исходе минувшего века выдал он старшую дочь свою в богатую семью Сладких — фамилия такая сахарная у жениха оказалась. Петро мальчишкой долго дразнил сестру Марьей-сладкой…
Зять оказался шустрым. Построил (конечно, не без помощи отца) двухэтажный рубленый дом наискосок от винокуровской паровой мельницы, в центре села Тюменцево, завозню с сеновалом, скотный бревенчатый двор. Через год обшил
дом тесом. На первом этаже завел кондитерскую, выделывал конфеты.
— Дом-то стоит? Целый еще? — вдруг спросил Леонтьич.
— Стои-ит.
— Береги. Ты теперь хозяин в нем. — Дядя набычился, покрутил головой. — Я всю жизнь из шкуры лез, чтобы поставить не двухэтажный а хотя бы простой крестовый на фундаменте в центре, около лавки. Так и не сподобился. А тебе от отца остался такой домина.
— Не нужен он мне.
— Как это не нужен? — взъерепенился вдруг Леонтьич. — Ты чего городишь-то? Спьяну что ль?
— Да не спьяну, — отмахнулся племяш. — Отбирать скоро будем такие дома.
— Как это отбирать?..
— Очень просто. Слушай меня внимательно. Выселять из них хозяев, а дома — под конторы.
— Во-он, стало быть, как все поворачивается! А ты откуда об этом знаешь? Ты что, партейный?
— Партейный.
— Ну да-а…
— А что, ну да-а? Слушай меня внимательно. Хошь, я тебе расскажу все обстоятельно? Про всю свою жизнь, а? Это интересно — про всю-то жизнь.
— А что? Расскажи. Я-то тебя знаю только смальства, когда вот таким бегал под стол пешком. А что потом с тобой было — откуда мне знать. А тем более, ежели не брешешь, партейным стал… Давай по махонькой чебурахнем еще, для разбегу… Ну вот, видишь, как оно хорошо идет-то… Давай рассказывай.
Племяш похрумчал сочным огурцом. Разогнал с переносья складки. Смахнул на пол крошки со стола. Облокотился.
— Слушай меня внимательно. — И замолк, уставившись сквозь своего дядьку. Не так часто, наверное, приходится ворошить то, не такое уж давнее. — В армию меня взяли в четырнадцатом, прямо сразу, в начале войны. И почти сразу же — на позиции. В тылу почти не держали. А туда приехали — из дому-то, из тишины-то деревенской — а там земля вверх тормашками летит, руки и ноги летят вместе
С землей-то. Немцы, как по расписанию, накрывают наши позиции, дыхнуть не дают. Там не то, что вот эта, партизанская война… А в нашей роте оказался большевик, вольноопределяющийся. Начал он среди нас, новичков — да и вообще, среди всех, — вести пропаганду против войны, дескать, буржуйская это затея, нам она ни к чему, за что гибнем-то?! Прикинул: а что? Меня такая постановка вопроса вполне устраивает. Кому охота погибать? Я и вступил в партию большевиков… А может, меньшевиков — я тогда не очень-то разбирался в них. Да оно и сейчас-то, ежели откровенно сказать, наполовину ощупью опознаю. Прошло сколько-то времени, смотрю, убивают нашего брата-солдата почем зря, прямо сплошь и рядом, — племяш задумался, вроде бы соображая, говорить дяде откровенно все или что-то попридержать. Взял вилку (ту, единственную в доме), поковырял ею в мисках — то в одной, то в другой, то в третьей. Что искал, так и не понял. Положил вилку. Вздохнул. — Слушай меня внимательно, дядя Петро. Страшно было на фронте. Ох как страшно. Каждый день кого-то закапываем — пока еще земля не совсем мерзлая была. А потом просто штабелем стали складывать убитых, до весны. Вот и подумал: а чего это ради я буду умирать за царя и за веру какую-то? А тут вдруг стал замечать будто за собой слежку. Ну и деранул. К немцам, в плен. Говорю им там, не хочу, дескать, воевать, хочу жить в Германии. Улыбаются: «я», «я», «я», говорят. Это значит по-ихнему» да, да, да, согласие то есть. Мы, мол, рады, что вы прибыли к нам нахауз… Затолкали нас в лагерь, за колючую проволоку. А нашего брата там — палкой не промешаешь. И из каких только войск там нет! И артиллерия, и гренадеры, и саперы, и гвардейцы. И не просто гвардейцы, лейб-гвардии Семеновского полка батальон целый. Точно. Своими глазами видел, разговаривал с ними. Говорят, сонных взяли. Видишь ли, спать приехали на позиции. Там у себя во дворцах царских не выспались, приехали, как в гости, и расположились. Их немецкая разведка и сграбастала вместе с офицерами. Молоденькие офицерики, этакие шаркуны дворцовские. Они, правда, в отдельных лагерях, в офицерских. Но одного из них сам видел, приходил, денщика своего искал. Они и в плену с денщиками были. Барам, как видишь, везде хорошо. Слух шел — денщики приходили рассказывали — что там офицеров под их честное слово офицерское отпускали из лагеря в рестораны городские — это чтоб не забывали свою барскую жизнь, не омужичились… Слушай меня внимательно: посылки из России они получали от родных, письма и денежные переводы. Понял?
У племяша разгорелись глаза алчным волчьим огнем. Испарина на лбу сразу же высохла. Уши поджались — казалось, вот-вот покажет оскал, сцепится в своего дядю. Лампа, что ли, так свет бросала… Потом постепенно начал появляться румянец на скулах, ожили глаза, очеловечились. Долго молчал.
— Дай, дядя, квасу, — попросил он тихо.
Пил маленькими глотками без остановки, пока не опорожнил ковш. Обмяк. Опустились плечи. Посидели так. Потом заговорил тихо, с большими паузами.
— В лагере кормежка была аховая. Сухарик маленький- маленький и полкружки от котелка эрзац-кофе. Это — завтрак. На обед — баланду и овсянку. На ужин тоже какой-то суррогат. — Он начал снова постепенно оживляться. — Слушай меня внимательно. Думаю: «Не-ет, пока ноги носят, надо из лагеря выбираться». А там бауэры иногда ходили, выбирали себе работников, батраков, одним словом, по-нашему. И я стал приглядывать себе этакую, не очень чтоб старую фрау в хозяйки. Ну и чтоб не совсем уж мордоворот… Слушай меня внимательно.
— Слушаю, слушаю, Степушка, — егозил на лавке от нетерпения Леонтьич.
— И присмотрел. Правда, лет на десять постарше меня — этак уже за тридцать перевалило, только-только… Пышненькая такая, типичная немка, голубоглазая, беленькая. Носик только не арийский, курносенький. Он ее молодил. Словом, в самый раз такая… Выстроили нас на смотрины. Не все выходили на эти смотрины. Старых и немощных, например, не брали в работники. Правда, очень-то старых не было. Но под сорок-то были. В сравнении с нами, это уже старички. А немощных было много. Слушай меня внимательно.
— Да слушаю, Степушка, слушаю…
— Смотрю, идет, выбирает. Явно ей жеребца надо было. Обволок ее таким взглядом, чтоб коленки у нее заныли…
— Ух ты, Степка, и стервец! Ух — в меня! Весь в меня!.. Я, бывало, ух какой был!.. Ну, ну, дальше. Далыне-то как?
— А чо дальше? Как увидела меня, так сразу и повернула ко мне. Подходит прямо ко мне, а сама вдруг так задышала, задышала. Ноздрями так и водит. Узнала через переводчика, что сибиряк, совсем обрадовалась. Гуд, гуд, говорит. Шибир, давай, давай… Слушай меня внимательно. — Леонтьич нетерпеливо махнул рукой, дескать, говори скорей, без остановок. — Три года прожил я с ней — как сыр в масле катался. Собрался после революции уезжать, на колени пала, умоляла остаться. Говорит: все хозяйство на тебя перепишу, хозяином будешь. В конце концов, говорит, потом любовниц себе заведешь, если я для тебя старая буду…
А я что-то сдуру уперся — нет и все. Домой хочу. Куда? В Тюменцево… Из Вестфалии, из центра Пруссии — в Тюменцево…
— Много у нас на Руси дураков, — Леонтьич оттолкнул от себя с досадой миски с капустой, с огурцами.
Потом выпили племянник с дядей за счастливое возвращение русских солдат из плена, из лагерей.
— А в Питере, — оживился вдруг Степан Сладких, — мне в первый же день повезло. Слушай сюда. Иду мимо Таврического дворца. Дай, думаю, зайду посмотрю, что за дворцы имела буржуазия? Зашел. Этак с опаской. Не привык еще к революции-то. Думаю, сейчас шуганут. Ан нет. И первый, кого я тут встретил — знаешь кого? Того вольноопределяющегося из нашей роты. Узнали друг друга. Я так даже шибко обрадовался. Он, по-моему, тоже. «Слышал, говорит, тебя на каторгу упекли тогда?» Что мне оставалось говорить? Не скажешь же, что к немцам сдался добровольно. «Упекли, говорю». «Сколько отгрохал?» «Все, говорю…» Потом понял, в чем дело. Он-то раньше меня сбежал из роты. Только не к немцам, а в наш тыл. А после того, как я смотался, всю ячейку в роте и разгромили. Да, по-моему, во всем полку. Провокатор там завелся. Поэтому он думал, что и меня заграбастали. Вот так. Поэтому он потом спрашивает: «У тебя как с партийностью-то?» Отвечаю: «Ничего нет на руках, никаких документов». «Это, говорит, мы сейчас провернем». Повел меня внутрь дворца. Долго шли из комнаты в комнату… Слушай меня внимательно. Наконец, дошли. Уперлись в четыре стола, за которыми сидели десяток людей и каждый что-то писал усердно так. Один из них, видать, старший, судя по лысине и нарукавникам, поднял голову, спросил моего вольноопределяющегося: «Тебе, говорит, чего, Кашлаков?» Видать, знакомы они. Тот и говорит: «Помнишь, Миней Захарович, в моей роте ячейку разгромила охранка?» «Ну, помню…» Дело-то было шумное. Поэтому запомнилось многим. «Так вот это товарищ Сладких. Мы его тогда принять приняли в партию, а не оформили, билета у него нет». Лысый в нарукавниках встал, пристально посмотрел на меня. Потом на моего Кашлакова. Говорит: «А ты хорошо помнишь, что принимали?» «Ну, а как же! Я ж его сам готовил, рекомендацию давал». Больше и рассуждать не стали. Лысый говорит одному из своих: «Иван, выпиши партийный билет на имя товарища… Сладких, да? Вот, на имя Сладких. С четырнадцатого года? — спросил он у Кашлакова. Тот кивнул.
— Вот так я и состою в партии. Пять лет уже.
— Выходит, стало быть, так: пока ты там нежился на пуховиках с немочкой, а годы тебе тут считали?
— Выходит, так, дядя.
— Поди, все у нас партейные такие, а? Не слыхал?
— Сказать не могу, дядя. Никто мне так вот не рассказывал, не откровенничал. Да и я тебе первому рассказал. Никому раньше даже не намекал об этом. Понял? И чтоб ты — ни гугу! Имей в виду: со мной шутки плохи…
— Что ты, Степушка! Да я — это могила!.. А вот — они как? — кивнул Леонтьич на полати.
— Они дрыхнут. А потом они — ребята проверенные. Понял?
На рассвете, когда запрягали во дворе у Леонтьича лошадей, там, в Куликово, на квартире его дочери арестовывали Фильку Кочетова, его непутевого зятя. Не знал старый Леонтьич, что его племяш будет иметь вскоре самое прямое отношение к этому делу. Поговорить бы с племяшом — может, повернулась бы Филькина и Настина судьба чуток по-другому?
Но не знал всего этого Петр Леонтьич. Да к тому же, откуда ему знать, что обозначает такое рычащее слово «рревтррибунал». Разве знал, что за ним в то время стояли и жизнь и смерть. Чаще всего — смерть.
6
А ревтрибунал создавался так: председатель облакома Петр Клавдиевич Голиков на одном из своих докладов Главнокомандующему Мамонтову (Мамонтов, правда, не очень часто слушал такие доклады — в основном отнекивался от них) высказал предложение создать при армии ревтрибунал.
— Это что такое, военно-полевой суд, что ли? — уточнил Мамонтов.
— Почти. Но это не военно-полевой. А военно-революционный…
— Ну, и чем они отличаются?
— А тем, что военно-полевой суд защищал интересы буржуазии и капиталистов. Он был орудием в их руках. Он подавлял народные массы. Знаете, как бывало на фронте… Да чего вам, Ефим Мефодьевич, говорить — Сами помните, как бывало военно-полевым судом пугали солдат!.. А ревтрибунал защищает интересы трудящихся…
— В этом и разница? Не густо.
— Как то есть не густо? Разница принципиальная: то было против рабочих, а это — за рабочих.
Мамонтов вяло махнул рукой.
— Что тогда мужика там расстреливали, что сейчас здесь мужика расстреливать будут… — И вдруг повысил голос — Где ты тут, у нас буржуя возьмешь, чтоб расстрелять? Нету их, буржуев-то. Я, почитай, вообще в жизни своей ни одного буржуя живьем не видел. Так, стало быть, опять мужику и отдуваться… Ерунда все это — вся эта затея с ревтрибуналом, У нас разведки мало-мальски сносной в армии нету. Мы о противнике почти ничего не знаем. То, что Коржаев вокруг себя держит — это же не разведка. И не кортрразведка тем более! Милославский в Куликовой под боком у Данилова вон сколько времени орудовал. И контрразведка коржаевская запиналась об него — не могла нагнуться и рассмотреть. И его окружение… — Мамонтов помолчал, обдумывая, уж больно необычный вопрос-то — подытожил уверенно — Вот что надо создавать нам. А не военно-полевой суд. Это самое последнее дело — судить своего же солдата…
— Судить будут преступника, а не солдата. Коль он попал в ревтрибунал, значит, он уже преступник, а не солдат…
— Это суд должен определить: преступник он или нет.
— Не преступник в суд не попадет… Ну, вот я не сделал никакого преступления — с чего ради меня в суд потянут?.. Ну, с чего?