ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Одноглазому жилось все труднее. Все чаще возвращался он в свое одинокое логово с пустым желудком, все чаще гонялись за ним разъяренные псы, и все труднее становилось от них уходить. А ведь было время, когда, казалось, весь мир был к его услугам. Играючи, мимоходом добывал он себе корм: завернул в осинник — тут как тут зазевавшийся зайчишка, залег у водопоя — вот она, быстроногая козочка! Все делалось без труда, без особых усилий. Во всем сопутствовала удача.
Но с того случая все изменилось. Наверное, в жизни каждого матерого волка бывает такое, Они ходили стаей за молодой игривой сайкой. Драки были из-за нее — шерсть клочьями летела, — но стая еще держалась, не распадалась. Вожаком был он, уже взматеревший к тому времени волчина. Его слушались, ему повиновались. Рядом жалась к нему молодая самка — та самая, за которой и ходила стая. Ходить еще ходила, но приблизиться к ней уже никто не смел.
И вот тогда в одну из ночей он и почувствовал людей: в какую сторону ни поведет стаю, всюду человеческий запах, всюду люди. Не выказывая тревоги, он начал кружить и кружить по березняку в надежде отыскать проход из этого кольца. Но прохода не было. Он все чаще стал останавливаться и тщательней принюхиваться. Его беспокойство уже передалось и старым волкам. Оно усилилось после того, как все увидели висевшую по кромке кустарника таинственную цепочку красных флажков. На этот раз вожак остановился надолго, он тщательно обнюхивал издали грозную преграду. Пахло человеческим потом, горьким запахом табака — казалось, люди только затем и курят, чтобы всюду оставлять после себя этот противный запах.
Вожак искал выход. Но, повинуясь своему опыту, не спешил принимать решение.
Уже второй раз попадает он в такую облаву. Первый раз — когда только что встал на самостоятельный путь в жизни. Тогда старый опытный вожак повел стаю между двумя далеко отстоявшими друг от друга такими же красными лоскутами.
На этот раз больших промежутков между флажками не было. Он нашел лишь два свободных выхода, однако эти места подозрительно сильно пахли человеком. И все- таки он решил идти именно в эти проходы — флажки пугали его больше, чем запах человека.
Он подвел стаю к проходу, долго и старательно принюхивался. Напрягся, готовясь к прыжку. Настороженная стая точно повторяла его движения. Даже озорной молодняк присмирел. Все ждали сигнала. И вот он стремительными скачками бросился вперед. Стая ринулась за ним. В тот же миг из сугроба почти в упор грянуло одновременно несколько выстрелов. В глаза вожаку ударило обжигающее пламя, и сразу все потемнело. Несколько секунд он находился в небытии, потом почувствовал хруст снега — значит, он не убит, и не только не убит, он не упал, он бежит! Сзади продолжалась беспорядочная стрельба. Вожак оглянулся, но ничего не увидел — для него была кругом сплошная чернота. На языке — резкий вкус собственной крови. Вслед за ним бежал кто-то из его стаи. По легкой поступи, по еле уловимому запаху увядшего жабрея он узнал облюбованную им молодую самку. Значит, она одна не испугалась, пошла за ним. Остальные, наверное, после первых же выстрелов шарахнулись обратно, и вот теперь их добивают.
Версты через три вожак сел. Правый глаз начал прозревать. Но кровь еще лилась. Самка подошла и стала зализывать рану. Зализывала долго, пока не послышались человеческие голоса — по их следу шли мужики. Но, несмотря на рану, вожак не разрешил молодой самке бежать впереди. Он сам вел ее. Вел окольными путями к давно известным ему кустарниковым трущобам, куда человеку не пробраться. Там он и отлежался, пока не зарубцевалась рана. Там появились у них дети, четыре головастых волчонка.
К осени потомство подросло, мать влилась с ним в стаю, а его, одноглазого, волки не приняли — таков удел всех бывших вожаков. Если он становится. немощным, его разрывает сама стая. Вожак же, оставшийся каким-то чудом в живых, не может быть рядовым волком, он обречен до конца дней своих на одиночество. Так был обречен и одноглазый.
Третий год ходил он один. Эту осень особенно трудно жилось одноглазому — старость и раны делали свое. Он начал сдавать. Все труднее и труднее было прокормиться в лесах. Но он нашел выход: он уже дважды наведывался в крайний около пруда двор в селе. В первый раз — это было летом — ему чуть было не помешала огромная собака. Недавно он второй раз пробрался в этот двор. Собаки уже не было, она валялась на задах ободранная. От нее пахло тем самым дымом, которым долгое время разила его собственная рана на голове. Наверное, хозяин просто-напросто пристрелил ее за то, что она плохо стерегла двор.
Последняя вылазка в знакомый двор была наиболее трудной для одноглазого. Хозяин, несмотря на летнюю пору, стал на ночь загонять овец в хлев. Но не в новинку ему, матерому волку, делать подкоп и разрывать соломенные крыши. В тот раз он перерезал половину овец в хлеву, досыта напился крови. Его так раздуло, что он едва пролез обратно в дыру. И вот сейчас хлев опять манил к себе. И темной осенней ночью он пошел.
Ни одна собака не тявкнула, пока пробирался он к хлеву — не отвык он еще ходить бесшумно. Около лаза, прорытого им в прошлый раз, остановился. Лаз был завален назьмом. Одноглазый стал осторожно разрывать. Рыхлый навоз подавался быстро. Дыра под ним была не забитой. Это показалось одноглазому подозрительным — никогда хозяин не поступает так легкомысленно. Но аппетитнейший запах овечьего жилья ударил в ноздри и вскружил голову. Страшно захотелось еще напиться ароматной, бодрящей овечьей крови. И он нырнул в дыру. Почти тут же грохнул выстрел.
А утром Леонтьич, стоявший в это время с отрядом на отдыхе в Усть-Мосихе, показывал партизанам волчью тушу и без конца рассказывал:
— Повадился, шалава, ко мне, с самого лета отбою нет. Восемь овец зарезал. И ведь какая волчья натура: взял бы одну, съел и уходи, так нет, полдюжины подряд зарезал, а мяса не тронул. Ну не паразит ли? Правда, овечки эти не пропали зря, партизанам отдал, съели во здравие Советской власти. Бога гневить тут нечего, на общую пользу пошли. Но волчишку этого я все ж таки подкараулил. Три дня ночевал в хлеву, а все-таки он не ушел от меня. Хитрющий волчище, хоть и одноглазый.
2
В первых числах октября Василия Андреевича Большакова срочно вызвали в Барнаул. Пробираться пришлось по занятой партизанами территории, поэтому выехал он на пулеметной тачанке, со взводом конвоя. Добрался почти благополучно, если не считать мелких стычек с партизанскими разъездами, которые разбегались от одной-двух пулеметных очередей.
Рано утром десятого октября по Московскому проспекту прогромыхала тачанка и остановилась около резиденции генерала Биснека. Забрызганный грязью, Большаков пробежал в парадный подъезд. Едва он успел раздеться внизу, как его пригласили в кабинет генерала. На ходу вытирая платком лицо, он прошел через приемный зал, в котором, как и в былые времена, околачивалось много вылощенных офицеров. «По-прежнему блюдолизов полно», — с неприязнью подумал Василий Андреевич.
Уполкомвойск, похудевший, осунувшийся, нервно ходил по кабинету. Большаков вытянулся и замер у двери. В Биснеке уже меньше чувствовались картинность и позирование. Сейчас в нем преобладала нескрываемая удрученность, придавленность. «И с такими помощниками Верховный намеревается победить! Правильно он тогда назвал его болваном. Проминдальничал с господами большевиками».
Наконец генерал заметил Большакова, распростер руки, пошел к нему:
— Здравствуй, здравствуй, голубчик Василий Андреевич. Поздравляю тебя. — Биснек опять становился самим собой — разыгрывал государственного деятеля. — Поздравляю тебя с чином подполковника. — Он похлопал Большакова по плечу.
Василий Андреевич удивился: это сообщение нисколько не обрадовало его. «Зачем мне это теперь? Кольки нет…»
— Благодарю вас, ваше превосходительство, — еле слышно щелкнул он каблуками.
— Проходи, проходи, голубчик, садись. Штабс-капитану Милославскому тоже повышение вышло. Но жаль беднягу… Поручик Титов сообщает, что помочь ему почти невозможно. Выход только один — бежать им обоим. Но мы не можем согласиться на то, чтобы ради Милославского раскрывать Титова. Титов нам сейчас дороже Милославского, тем более, что последний находится в тюрьме, а не на посту командира партизанского отряда. — Биснек прошелся по кабинету и, словно в оправдание своей жестокости, добавил: — Жертвы неизбежны.
Большаков сидел в кресле, одним ухом слушал генерала. После смерти сына Василий Андреевич очень изменился — какое-то гнетущее оцепенение сковало его. Он жил, как во сне.
— Положение в губернии… — между тем продолжал Биснек, — очень серьезное. Если бы весной, когда вы, подполковник, ездили в ставку… — переходя на полуофициальный тон, говорил уполкомвойск. — Если бы тогда главнокомандующий дал хотя бы два-три батальона, мы бы сейчас не стояли перед катастрофой. Да, да, перед катастрофой.
Биснек порылся в столе, достал отпечатанный на машинке листок.
— Вот прочтите, что прислал Титов.
Василий Андреевич взял протянутый ему листок. Читал медленно, вяло.
Приказ № 1
по партизанской Красной Армии Алтайской губернии
§ 1
Согласно постановлению командного состава от 7-го октября сего года вся наша армия сводится в корпус с разделением на две дивизии; все отряды сводятся в полки. Из бывшего отряда тов. Мамонтова образуется пять полков, из отряда тов. Громова организуется 6-й полк, из отряда тов. Коляды — 7-й полк и из отряда тов. Львова — 8-й полк.
§ 2
Согласно тому же постановлению назначаются: главнокомандующим всеми силами крестьянской Красной Армии Западной Сибири ТОВ. Мамонтов, командиром корпуса тов. Громов, начальником штаба Корпуса тов. Жигалин (Бурцев), командиром Кулундинского полка тов. Голиков.
Всем командирам частей, районным штабам, волостным и сельским Комитетам и комиссарам принять это к сведению.
§ 3
В целях поднятия порядка и боеспособности нашей крестьянской Красной Армии с сего числа вводится в армии строгая революционная дисциплина, и за мелкие проступки виновные будут наказываться товарищеским судом, а за крупные преступления — высшим военно-революционным судом.
§ 4
С сего числа по всей армии должны быть прекращены всякие смены и замены, отпуска из действующей армии могут быть разрешены только по важным причинам, а перед боем и во время боя не разрешать ни в коем случае.
§ 5
Всем командирам полков приказываю привести свои полки в порядок и боевую готовность и ежедневно сообщать в штаб корпуса о числе людей, лошадей и оружия полков. После каждого столкновения с противником командиры полков должны не позднее суток подавать сведения о числе убитых и раненых и о числе трофеев и потерь.
§ 6
Командиры полков, батальонов и рот должны точно знать в любое время о количестве людей, оружия и патронов в их полку.
§ 7
Утверждаются в должности командиров полков:
1- го Алейского — Тибекин,
2- го Славгородского временно избранный т. Шумейкин,
5- го Степного полка Киц (Простой),
6- го Кулундинского полка т. Голиков и
7- го полка «красных орлов» т. Коляда.
§ 8
Согласно тому же постановлению командного состава (см. § 1) комиссаром действующей армии назначается тов. Романов и помощником его временно т. Рябовол.
Командир корпуса Громов
Начальник штаба корпуса Жигалин.
Василий Андреевич все еще держал перед собой приказ, а мысли, равнодушные, вялые, текли: полки — пусть будут полки, не все ли равно.
Биснек, видя оцепенение Большакова, понял его совсем по-другому, похлопал Василия Андреевича по плечу.
— Ты, голубчик, не падай духом. Говорят, не так страшен черт, как его малюют. Эти мужичьи полки — далеко не боевые единицы. От первого же соприкосновения с регулярными войсками разбегутся.
— А где они, эти регулярные войска? — тихо спросил Большаков.
— Есть такие войска. В наше распоряжение переданы два полка из польского корпуса, казачий полк и полк голубых улан атамана сибирских казачьих войск Анненкова, отряды чехов. — Биснек снова перешел на официальный тон, начал декламировать. — Я пригласил вас, подполковник, для того, чтобы ознакомить с планами разгрома мятежников. Сюда прибыли командиры частей, участвующих в операции. Мы ожидали вас вчера, но вы опоздали, и мы провели совещание без вас. Вас, наверное, не было в Камне? Мы так и предположили. Так вот, я вас должен вкратце ознакомить с планом разгрома. Смотрите. — Биснек отдернул шторку на карте. — Вдоль Алтайской железной дороги на юго-запад от Барнаула приступают к действиям чехи. Они очистят от партизан линию между Барнаулом и Семипалатинском. В этом районе, между станциями Поспелиха и Рубцовка, сейчас уже ведутся операции в направлении Волчихи и Солоновки. В Славгороде сконцентрировались казаки подполковника Когутневского. Поляки и ваш отряд будут вести наступление двумя колоннами из Камня. Мы окружим эти мужичьи полки и, стиснув их с трех сторон на небольшом участке, ликвидируем, уничтожив не только вооруженные силы партизан, но и их базы. Вы меня поняли?
— Так точно.
— Вы должны совместно с польским полком в ближайшие дни захватить резиденцию их так называемого Облакома — село Глубокое и штаб корпуса — село Баево. От ваших действий во многом будет зависеть успех всей операции. Капитан Могильников вручит вам пакет с картами и другими документами. Если у вас вопросов ко мне нет, то я бы хотел, чтобы вы сегодня же выехали обратно.
Большаков минуту помолчал.
— Есть у меня к вам, ваше превосходительство, один разговор.
— Слушаю вас.
— Разговор по поводу поручика Семенова.
— Что-нибудь с ним случилось?
— К сожалению, нет. Мне кажется, что поручик Семенов — большевик.
— Вот уж никогда не думал. У вас есть какие-нибудь улики против него?
— Прямых улик нет. Но все его действия: панибратское отношение к солдатам, к населению захваченных пунктов и даже пленным бунтовщикам — вызывают у меня подозрение в его неблагонадежности. Я бы просил вас, ваше превосходительство, во избежание возможных эксцессов в отряде убрать его от меня.
— Ну-у, голубчик! Надо личные чувства попридержать.
— Тогда я не ручаюсь за его безопасность, — резко сказал Большаков.
— Если вы уж так ставите вопрос, то… Что же делать, куда его деть? Впрочем, я скажу, чтобы ему заготовили предписание. Отправим его в резерв Ставки, пусть там разбираются.
— Благодарю вас. Разрешите идти?
— Да, да, прощайте.
3
В приемном зале к Василию Андреевичу подошел адъютант Биснека, молодой щеголеватый штабс-капитан.
— Поздравляю вас, подполковник. — Взял Большакова под руку и повел в дальний угол. — Венера Федоровна узнала о вашем приезде и приказала мне разыскать вас и немедленно доставить к ней.
Василий Андреевич смущенно отступил, показывая свой костюм.
— Видите, я одет как?
— А это даже лучше, подполковник, больше экзотики. Прямо с поля боя, с запахом порохового дыма…
— Как вам угодно, — равнодушно пожал плечами Большаков. — Я готов.
Генеральша, стройная тридцатилетняя дама с высокой пышной прической и оголенными плечами, встретила его в своей гостиной.
— Добрый день, мсье Большаков! — нежным и очень мягким голосом приветствовала она его. — О-о, вы суровы и одеждой и лицом, как подлинный рыцарь! — она протянула белую холеную ручку. Василий Андреевич несколько неуклюже наклонился и поцеловал ее.
— О вас, любезный подполковник, и о вашем отряде здесь буквально ходят легенды. И я — извините женское любопытство — не могла удержаться от искушения пригласить вас. Садитесь, мсье. Нет, нет, не туда. Вот здесь садитесь, рядом со мной.
Большаков опустился на краешек стула, поставив между ног серебряную, с насечкой саблю. Рядом с ним была та самая женщина, которую он полгода назад видел в бинокль в ее спальне…
— Расскажите, голубчик, о каком-нибудь подвиге. У вас, наверное, их много было… Вы бы хоть одного бандита привезли с собой живого, показали бы мне. Знаете, все кругом говорят: бандиты! бандиты! А ни одного бандита поймать не могут.
— Какие там у меня подвиги! Вот штабс-капитан Зырянов — это действительно герой!
— Неужели? Расскажите о нем, голубчик. Ну, пожалуйста, я прошу вас. Как он там живет?
Он знал, что интересовало генеральшу…
— Жизнь у нас трудная, солдатская. Все время в опасности.
— А его могут убить? — с неподдельным испугом встрепенулась она.
— Убить, конечно, могут. Но он не из тех, какие поддаются.
— Это правда? А скажите, пожалуйста, бандитов этих много?
— Тучи несчетные.
— О, какой ужас! И скоро вы всех их разгоните?
— Скоро должны разогнать.
Битых два часа Василий Андреевич отвечал на глупые вопросы избалованной барыни, холодно поглядывал на нежную белизну ее плеч, на подкрашенные ресницы наигранно-лучистых глаз. Вышел он из гостиной раздраженным. Во внутреннем кармане мундира уносил пахнущий духами конверт с письмом для Зырянова и в руках — небольшую шкатулку с каким-то сувениром для него же.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Партизанские полки только начали формироваться, Когда правительственные войска повели свое второе широкое наступление.
В седьмой полк «Красных орлов» входили четыре батальона по пятьсот бойцов каждый, эскадрон разведки. Полку был придан отдельный усиленный батальон члена Каменского совдепа Кузьмы Линника, высокого поджарого кавалериста. В его батальоне было 1200 человек. Для пополнения строевых рот полка был создан запасной батальон под командой Неборака.
Весть о наступлении противника застала Федора Коляду в Овечкино в самый разгар формирования полка.
Адъютант полка Иван Буйлов только что закончил чтение приказа Громова, в котором предписывалось 7-му полку «Красных орлов» встретить идущую на Глубокое колонну противника и разбить ее. Федор недовольно выслушал приказ, сердито покосился на рукописный лист.
— Легко по бумаге расписать: «Встретить и разбить». У них, вон пишуть, два орудия и пятнадцать пулеметов, а в мэнэ бильш половины полка пикарей.
В избу, где размещался штаб полка, вошел Тищенко.
— Во, комиссар, побачь, — бросил Федор через стол бумажку. — Не успели ще як надоть сформироваться, а вже полетели из штабов грозные приказы.
Тищенко внимательно прочитал приказ, потом отложил его, посмотрел на Коляду.
— А ты думал, зачем полк формируют, за милиционерами гоняться по степи?
Федор слегка покраснел, поняв, что комиссар намекает на то, как он почти все лето гонялся за кучкой милиционеров Яшки Терехина, сердито ответил:
— Ты милиционерами не попрекай. А полк доверили мэни, и на верную погибель я его не поведу. Я тоже кое- чему навчився.
Тищенко уже знал норовистый характер Коляды. Но он не хотел спорить с командиром полка при подчиненных. В штабе сидели, кроме четырех комбатов, два ротных командира, адъютант полка Иван Буйлов, связной командира полка Василий Егоров, командир эскадрона разведчиков Чайников. Не будь их, он бы сейчас отчитал Федора за полуанархическую демагогию. Но, оберегая авторитет командира полка, Тищенко повернул разговор по-другому. Он улыбнулся, хлопнул Федора по плечу.
— Мы с тобой, Федор Ефимович, люди маленькие, приказано встретить, и разбить противника, значит, кровь из носу, а надо встретить и разбить. Как это сделать — пусть об этом голова болит твоя, ты командир полка — фигура. — Тищенко знал, что Федор гордился своим новым чином, поэтому бил на его самолюбие.
Холодок в глазах Коляды оттаял, он пододвинул к себе разложенную на столе карту. Спросил у Ивана Буйлова:
— Разведка ще не возвернулась?
— Нет.
Ждали долго. Федор, не снимая шинели, сидел за столом и в который раз уже впивался глазами в карту-трехверстку, цепким глазом перебегал от Овечкина в разные направления — искал возможное место боя. Через час в штаб быстро вошел Чайников, небрежно козырнул.
— Противник на Завьялову не пошел, товарищ командир полка. Повернул на Гонохово.
Федор пожал плечами.
— Не пойму, шо вин кружится, як зачумленная овца: то на Овечкину шел, потом на Завьялову свернул, а зараз на Гонохово. Мабудь, хочет сбить нас с панталыку.
— Я тоже так думаю, товарищ комполка, — заметил Чайников. — По-моему, и в Гонохово он не пойдет, а неожиданно вдарит на Глубокое по Облакому, тут недалеко. Как бы не прозевать.
— Смотри, ты у мэнэ головой отвечаешь за противника. Упустишь — расстреляю.
Чайников еле заметно улыбнулся — нравился ему новый командир. Милославский против него слюнтяй был. А этот по-настоящему лихой. Милославский хитрый был, какую-то свою линию гнул, непонятную Чайникову. Хоть и говорят сейчас, что Милославский будто бы шпион, но все это, конечно, ерунда, не верил Чайников этому. А вообще-то он был действительно непонятным человеком. Зачем ему понадобилось убивать Белоножкина? Никакой он не офицер, этот Белоножкин. А если и выслужился в офицеры, то сам-то он из мужиков, это все знали. Тут не иначе какая-то хитрость Милославского. Не любил Чайников хитрых людей. Померяться силой в бою — это дело, а подставлять ловушки для людей он считал нечестным.
До сих пор он не может понять, кто так старательно оберегает его и отводит от него все подозрения почему это вдруг после всего случившегося его даже назначили командиром отдельного эскадрона разведки. Как ни туговат был на размышления Чайников, но и он понимал, что это дело чьих-то рук. Кто может это сделать? Разве Васька Егоров? Он теперь близкий человек у Коляды, говорят, они старые дружки. Но зачем ему это? Он с Егоровым никогда не дружил. Кунгуров? Тот не был причастен к убийству и поэтому не попал в компанию Милославского. Но ведь он состоит рядовым бойцом у Чайникова! Чайников, наконец, махнул рукой — куда кривая вывезет. Раздумывать было некогда — новый командир не давал бездельничать.
К полуночи полк прибыл в Гонохово. Оказалось, что противника здесь нет и он сюда не заходил. Коляда рассвирепел.
— Чайников!! Где Чайников?
Чайников подскакал, приложил было руку к фуражке, но Коляда в ярости огрел его плетью через плечо, потом еще и еще. По дубленой шубе гулко раздавались удары. Чайников сидел в седле и только поворачивал спину… под удары и смотрел на Коляду веселыми глазами.
— Товарищ командир, разрешите шубу снять, так не больно.
Федор плюнул под ноги коню.
— Дурак!..
— Товарищ командир, сейчас противник будет. В один миг доставлю…
Федор рассмеялся и отъехал.
Через час полк повернул на Гилевку. Начал накрапывать дождь, мелкий, нудный и по-осеннему холодный. К утру, пока добрались до Гилевки, он извел всех. Партизаны ворчали на свою собачью жизнь, на мировую буржуазию, некоторые, помоложе, не стеснялись запустить словечко и повыше — в адрес небесной канцелярии. Кони фыркали, подрагивали холкой, стряхивая назойливую холодную влагу. Только командир полка не обращал внимания на дождь. Он ехал верхом впереди колонны. Был, как всегда перед боем, молчалив, собран. Противник в несколько раз сильнее его полка. Ему это было известно. Значит, напролом здесь не возьмешь, надо схитрить, надо использовать свое преимущество неожиданного появления.
В версте от села Коляда собрал командиров батальонов и рот, поставил задачу: главный удар нанесет первый батальон, он должен вклиниться в центр села, разрезать расположенные по квартирам подразделения противника и этим самым не дать их командованию стянуть силы в кулак.
— Удар должон быть як гром средь ясного дня, — сказал Коляда. — Треба сразу панику им зробыть. От первого батальона усе зависит. Остальные окружают село
з трех сторон. Будет выход тильки на Мысы… ну, на эту, то есть, как ее, на Завьялову. Тут у леску Лынник устроит засаду с эскадроном. Ясно?
— Ясно.
— Зачинаем, — махнул он рукой.
В начале боя Егоров находился около Коляды. Потом, когда Федор не вытерпел, спрыгнул с коня и бросился в цепь, побежал и Василий. Кругом трещали выстрелы. Выскакивающие из хат поляки в панике метались по огородам. Коляда бежал впереди Василия. Вот он поравнялся с каким-то партизаном, бежавшим с оглядкой.
— Ты чего?
Партизан молча показал ему пику, мол, с этим «оружием» много не навоюешь… Коляда отдал ему свой браунинг, выхватил у него пику и побежал дальше, в гущу рукопашной схватки. Василий потерял его из виду.
Он догнал партизана, которому Коляда отдал браунинг, и заглянул в лицо. Сразу же узнал мосихинского крестьянина, который приехал поступать в отряд вместе с попом и с… овечками. Тут же вспомнил, как этот старик Леонтьич — так его звали все в отряде — хвастал своей берданой и грозил в первом же бою не ближе, чем на полета сажен наповал сразить беляка и как потом при выстреле нечищенную двадцать лет бердану разнесло в руках старика. Чуть было самого не покалечило — осмалило бороду, ободрало руки, едва глаза не выжгло. Василий поравнялся с Леонтьичем, не мог удержаться от улыбки. Спросил:
— Ну как, старина, не жалеешь свою бердану?.. Что-то тихо бегаешь.
— А куды мне торопиться…
Тут Егоров увидел выбежавшего из-за угла поляка, Василий вскинул было винтовку, но следом за поляком, держа в одной руке пику, выскочил Коляда. Поляк — за другой угол, Федор — за ним. Поляк скрылся за избой, Федор — тоже. Поляк снова появился из-за угла, где первый раз увидел его Егоров. И тут Коляда настиг его. Почти не размахиваясь, ударил пикой в спину. Поляк запрокинулся, глаза вылезли из орбит, а пика на две четверти вышла через грудь.
— Ого, медведище! — ужаснулся силе удара Василий.
Коляда с выхваченной у убитого им поляка винтовкой скрылся в общей массе партизан. Василий побежал в проулок, откуда доносились выстрелы. В ограде одного из домов суетились люди, крутились лошади в упряжке. Егоров сразу увидел пушку. Белополяки или разворачивали орудие для стрельбы, или прицепляли к передкам. Так или иначе — медлить было нельзя. Василий выстрелил. Один поляк упал. Но остальные не разбегались. Офицер кричал на них и махал саблей. Василий выстрелил в офицера, он взмахнул руками и тоже упал. И тут, наконец, пушка была нацеплена на передок, шестерик коней, запряженных попарно цугом, рванул и, валя прясла и плетни, помчался огородами к лесу. Василий выстрелил еще раз, еще… и патроны кончились. Тут он увидел пробегавшего дружка Малогина.
— Пашка! Стреляй по коням, пушку увозят!
— Чем стрелять, пикой?
— Эх я, разиня! Упустил. Из-под носа упустил пушку! — Василий грохнул винтовку о землю. — Теперь Федор морду набьет за это.
— Правильно, — «успокоил» друга Малогин. — Так и надо.
— Да морда — она что… Ей ничего не сделается, не морду — пушку жалко. — И, поднимая с земли винтовку, сокрушенно махнул рукой: — Надо было сразу по коням бить.
После боя Василий рассказал Коляде об увезенной из-под носа пушке, тот обозвал своего связного разиней, балдой и ушел в штаб. Василий был несколько разочарован.
Утром Коляда обходил выстроенный полк, осматривал партизан: их выправку, вооружение. На левом фланге, переминаясь с ноги на ногу, стоял Леонтьич. Колядовский браунинг он засунул за опояску. Когда командир полка подошел к нему, он вздернул кверху подпаленную огромной лебежиной бороду, браво развернул плечи, выпятил живот. Коляда узнал его, подошел ближе.
— Браунинг мой не потерял?
— Никак нет, товарищ командир. А вы мою пику случаем не обронили где?
Коляда улыбнулся. Потом крикнул ординарцу:
— Васька, принеси ту винтовку.
Егоров подал винтовку. Коляда протянул ее Леонтьичу.
— На. Но ежели побачу, шо в бою будешь… тыхо бегать, отберу. Понял?
— Так точно. Теперь меня и конем не догонишь.
— Ну то-то…
В гилевском бою партизаны захватили 40 винтовок японского образца, 120 русских и английских гранат, 4 ящика и 9 цинок патронов, ствол и замок пулемета «максим».
Так была разгромлена первая колонна правительственных войск, вышедших из Камня. Вторую колонну разбил Громов. Ее остатки — в частности, отряд Большакова — ушли на Тюменцево.
2
Пустив Коляду в плавание по капризному, переменчивому морю партизанской войны, Данилов все время следил за ним. Кроме ежедневных донесений, посылаемых штабом полка ему как начальнику военно-революционного штаба, Аркадий Николаевич регулярно получал письма от Ивана Тищенко. Тот подробно рассказывал о делах полка — детища Данилова, о людях, которых революция перековывала на свой лад. Но особое место в этих письмах занимали дела Коляды. По этим письмам Данилов следил за политическим ростом своего питомца.
Федора Коляду он встретил первый раз в середине сентября в Главном штабе — в свою первую поездку туда после ранения. Данилов тогда ходил еще на костылях. Дел накопилось много, и он решил заночевать в Глубоком. Ночью на Главный штаб налетела одна из кулацких дружин, во множестве созданных тогда в губернии по приказу генерала Матковского в помощь правительственным войскам. Данилов, как и все работники Главного штаба, принимал участие в обороне, которой руководил незнакомый ему парень, начальник охраны штаба. Это и был Федор Коляда. Тогда-то Аркадий Николаевич и заметил бесшабашную лихость и находчивость этого полуграмотного крестьянского парня: в самый разгар боя, когда противник зажал обороняющихся в клещи и готовился к решительному броску, Коляда послал двух своих партизан — Григория Новокшонова и ветфельдшера Донцова — в обход нападавшим. Партизаны быстро собрали там десятка два мужиков из местных жителей и, сидя за плетнями, закричали что есть мочи: «Ура!» — кулачье, бросая оружие, разбежалось.
В тот же день Данилов в беседе с Трунтовым обратил внимание на смекалистость начальника охраны.
— Ты что, хочешь забрать его куда-нибудь? — улыбнулся Трунтов.
Так возникло решение формировать под командой Федора Коляды отряд, а затем полк «Красных орлов». Данилов вместе с Трунтовым сами подбирали не только командиров батальонов и рот, но и личный состав подразделений. А когда речь зашла о комиссаре полка, Данилов с сожалением сказал:
— Эх, были бы у меня ноги здоровые, с удовольствием бы стал комиссаром в этом полку!
Трунтов улыбнулся.
— На войне приходится забывать об удовольствиях. — И добавил: — А этот полк мы и так закрепим за тобой — ты его породил, ты его и воспитывай. А комиссаром пошлем туда Тищенко Ивана. Как ты смотришь?
— Самая подходящая кандидатура…
В первые же дни, как только началось формирование отряда, Данилов поставил жесткие условия — никакой пьянки. И стал строго следить. Он не упускал даже мелочи — во все вникал. Однажды ночью велел Коляде по тревоге поднять отряд и выстроить на площади в полной боевой готовности. Не таилось двадцать человек. Разыскали пятнадцать — пьяные были до бесчувствия. Пять оказались в отлучке. При свете факела выступил Данилов. Таким сердитым его еще не видели партизаны. Он произнес всего несколько слов. Спросил:
— А если бы сейчас противник напал? Что бы мы стали делать? Двадцати человек нет. Третья часть отряда — пьяные стоят.
А потом приказал:
— Не явившихся по тревоге отдать под суд! Впредь за пьянку будем расстреливать!
И все.
Так было сделано начало. Данилов знал, что ослаблять внимание нельзя. Будут еще вывихи, тем более, что и командир полка не изжил еще в самом себе кое- какие замашки полуанархической партизанщины. Поэтому Данилов с неослабевающей напряженностью следил за жизнью полка.
После гилевского боя Данилов угадывал в письмах Ивана Тищенко какую-то скрытую тревогу. Особенно насторожило его последнее письмо. За скупыми корявыми фразами друга Аркадий Николаевич разглядел, что в отношениях комиссара и командира полка что-то назревает. И он в тот же день выехал в полк.
— Что у вас здесь случилось? — вместо приветствия спросил он Тищенко.
— А ты уж учуял? Ну и нюх у тебя!
Сидевший тут же помощник комиссара Субачев захохотал:
— Обжегшись на Милославском, теперь дуешь и на Федора?
Данилов, опираясь на палку, прошел к столу.
— Рассказывайте, — приказал он.
— Да нечего, Аркадий Николаевич, и рассказывать- то. Просто мы с Субачевым начали наступление на остатки партизанщины.
Тищенко неторопливо, с присущей ему невозмутимостью поведал о том, как за последнюю неделю в полку появились случаи мародерства, невыполнения приказов, случаи отдельных пьянок. Рассказал о своем первом серьезном столкновении с командиром.
Данилов пробыл в полку двое суток. Потом, минуя Куликово, проехал в Облаком к Голикову. О чем они говорили, никто не знал. Через три дня Данилов вызвал весь руководящий командный состав полка к себе на заседание военно-революционного штаба…
До начала заседания Коляда сидел в центре своих командиров. На нем была новая поскрипывающая кожанка, через плечо перекинута широкая шелковая красная лента — новый знак отличия командира полка, введенный недавно Облакомом. Он был бодр, подшучивал над Кузьмой Линником, своим комбатом, который во вчерашнем бою насмерть загнал лошадь, но так и не смог догнать уланского офицера.
— Ты, Кузьма, дюже богато сала ишь, — басил Федор, — пото и тяжелый: у коня силов не хватае таскать тебя. А их благородие кофием питаются, вот вин такий и легкий — его кобыла не чула, чи вин е, чи его вже нэма… Надоть и тебя на кофий перевесть легче будешь…
Командиры похохатывали, улыбался и сам Линник. Но вот вошел Данилов — он еще заметно припадал на раненую ногу. Смешки сразу прекратились. Командиры задвигались, рассаживаясь, сгоняли с лиц благодушные улыбки — побаивались они начальника районного штаба.
Данилов сел за стол. Обвел своими карими внимательными глазами собравшихся, открыл заседание.
— На повестке сегодня один вопрос, — сказал он тоном, не предвещающим ничего хорошего, — вопрос грубого нарушения революционной дисциплины и законности в седьмом полку.
Кое-кто удивленно переглянулся.
— Дело в том, — продолжал Данилов, — что за последнее время в нашем полку появились случаи мародерства, офицерских зуботычин и попоек.
— Шо-то мы таких страстей нэ бачилы, — заявил Коляда.
— Вот об этом мы сегодня и будем говорить: о том, что вы бачили и чего не бачили. — Данилов поднялся за столом. Строго спросил: — Товарищ Коляда! Почему ты самовольно забрал фураж у крестьян села Гонохово?
— Не у крестьян, а у богатеев…
— Я спрашиваю, почему взял самовольно? — сделал ударение на последнем слове Данилов.
— Потому шо мэни воювати надо.
В глазах у Данилова сверкнули недобрые искорки.
— Почему — самовольно?!
Коляда пожал плечами.
— Конфисковывать может только сельский комиссар по решению Совета. Тебе это известно?
— Его, комиссара-то, с тремя собаками не сыщешь, — возразил не очень твердо Федор.
Данилов смотрел на Коляду, как учитель на нашкодившего школьника. И так же, как учитель, был строг к нему.
— Дальше, — с нарастающей жесткостью в голосе продолжал Данилов. — Мне известны факты избиения плетью ротных и эскадронных командиров и даже батальонного командира. Кто дал право рукоприкладствовать?
Коляда сделал последнюю слабую попытку оправдаться:
— Ни за што ни про што бить не стал бы.
— А кто тебе дал право вообще бить?! — Данилов сделал паузу, посмотрел на членов штаба и скороговоркой закончил, усаживаясь: — Вот пусть товарищ Коляда здесь объяснит свою точку зрения не только на это, но и на случаи пьянки в полку. — Он протянул руку к Коляде, приглашая того высказаться.
Федор секунду-две медлил, потом решительно встал, расправил ремень на кожанке, откашлялся.
— Ось товарищ Данилов кажеть, шо я мародерствую и плетюганами бьюсь. Могет быть. Ему с каланчи виднее, як це дило назвать — чи мародеры мы, чи ни. Мы в политике не дюже разбираемось. А як мы бьемось, це товарищ Данилов не кажеть. Люди жизни кладуть за народну власть, а коняку погодувать нема чем. Ось нехай товарищ Данилов позаботится об этом. А шо касаемо плетюганив, так я ж ими, ежели когда и бью, то тилько командиров. А рядовых — боже избавь, за рядового сам морду набью. Ну, а пьянка — так я ж не свекровка, за каждым не услежу. Вот усе.
— Все? — прищурил глаза Данилов.
— Усе, — кивнул Коляда. Потом оглянулся на свой стул и, усаживаясь, как бы между прочим добавил: — Из-за двух пудовок овса шуму, як будто я пивгуберни ограбил…
— Значит, так ты ничего и не понял?
Коляда опять пожал плечами:
— Я ж кажу, шо неграмотный и в политике не дюже разбираюсь.
И тут Данилов впервые не сдержался, ударил ладонью об стол.
— Врешь! — Он побледнел, зрачки колючими иголками впились в Коляду. — Милославщину разводить не позволю. Ты самовольно приказал взять пудовку овса, а пятно мародерства ложится на всю Красную Армию. Ты ударил плетью партизана, а наши враги на этом строят пропаганду: большевики, мол, избивают своих подчиненных и насильно заставляют их идти воевать против правительственных войск…
Коляда удивленно захлопал глазами.
— Да ты шо, Аркадий Николаевич! Кого это я силком заставлял воюваты? Чайникова плетью разков несколько огрел, так вин даже доволен був, кажет, дай я полушубок скину, бо не чую. Неборака в гилевском бою стебанул за то, шо вин белякив проворонил, — вин тоже доволен зараз. В науку пишло.
— Ты считаешь, что это в науку, а не поймешь, что вреда от таких дел в сто раз больше, чем пользы. Ты своими анархическими замашками помогаешь врагу. Тищенко с тобой говорил об этом? Говорил. Предупреждал тебя? Предупреждал. Ты не хотел понять. Значит, что? Значит, ты делал это умышленно.
Коляда смущенно оглянулся на своих командиров. Те сидели потупясь: кто теребил темляк шашки, кто мял в коленях шапку. Глаз не поднимали. Чувствовали, что виноваты были все.
— Так я ж, Аркадий Николаевич…
— Ты своими действиями, — не сбавляя тона, продолжал Данилов, — вольно или невольно играешь на руку Милославскому, нашему общему врагу, которого ты же сам разоружал. Врага обезоружил, а сам стал делать его же дело — самовольно забирать фураж у мирного населения, с закрытыми глазами проходить мимо пьянства.
— Та я ж…
— Чего — «я ж»? Мы тебя слушали, а теперь ты слушай, — резко перебил его Данилов. — Предлагаю за поощрение мародерства и пьянки, за применение рукоприкладства к подчиненным снять товарища Коляду с командования полком… и перевести в батальонные.
В комнате наступила тяжелая, давящая тишина. У многих командиров выступил пот на лице. Коляда сразу как-то обмяк, нагнул голову. Данилов, осматривавший присутствующих, встретил тревожный взгляд Ивана Тищенко. Но не задержался на нем, перескочил дальше. Кузьма Линник сидел насупленный, о чем-то старательно думал, Субачев, недоумевающе поднял брови, смотрел прямо на Данилова. Некоторые судорожно лезли за кисетами.
Пауза затянулась. Наконец, кто-то решительно вздохнул и хотел, видимо, сказать, но его опередил Линник. Крепкий, жилистый, поднялся он с шумом, громыхая шашкой и сапогами. Заговорил горячо, сразу.
— Правильно, мародерство надо вырубать и мордобой тоже. Я согласный. В армии должно быть по-военному. Но несогласный я с одним: почему за все это должен отдуваться только Коляда? Тут и мы виноватые, командиры батальонов и ротные виноватые. Все виноватые. Наказывать его, может быть, и надо, но снимать с полка не след. Как вы, товарищи, думаете? — повернулся он к командирам.
Заговорили все сразу и почти одно и то же:
— Знамо, бороться надоть, но снимать — это уж не того…
— Погодить с этим можно.
— Командир-то боевой…
— Не след равнять его с Милославским.
Этого и ждал Данилов. Он дослушал энергичные высказывания с мест, чуть заметно, одними глазами улыбнулся. Встал. Он еще раз посмотрел на рдеющего кумачом Коляду, на побелевшие в казанках пальцы, ухватившие темляк шашки, подвел итог:
— Ну хорошо, так и решим: товарища Коляду и командиров батальонов предупредим. Но имейте в виду: если повторится подобное, дело передадим в военнореволюционный трибунал.
— Правильно.
После заседания Данилов подошел к Коляде, сел напротив. Командиры сразу окружили их. Данилов дружески хлопнул Федора по колену.
— Ты выбрось дурь из головы. Ведь большим человеком стал, а все ребячишься.
— Та ни-и, Аркадий Миколаевич, не ребячусь я.
— Вот погоди, я за тебя возьмусь. Состоялось решение Главного штаба — назначают меня комиссаром к тебе в полк. Тогда уж я тебя прижму.
— Вот це гарно! — засмеялся Федор. — Ну, хлопцы, тоди мы пропалы…
Со всех сторон сразу же посыпались вопросы:
— А когда вы в полк приедете?
— А Тищенку куда?
— А в районном штабе кто будет?
— Не дай Бог, какого посадят…
Аркадий засмеялся. Ответил всем сразу:
— В полк приду после районного съезда, скоро. Тищенко назначили помощником командира полка. А в районном штабе будет тот, кого изберут. Видимо, Антонов. Его Облаком будет рекомендовать. Вот такие ожидаются перемены. А пока надо налаживать дисциплину в полку. Это первоочередная задача. Без дисциплины полк потеряет всякую боеспособность.
Это заседание было переломным в организационном укреплении полка. Через три дня Коляда прислал в Куликово арестованного партизана, уличенного в мародерстве. Партизан был лихой, его хорошо знали в полку, но попался он из-за полушалка — забрал на портянки у бабы. Парня хотели судить, но к Коляде, а потом к Данилову пришла целая делегация партизан и жителей с просьбой простить ему этот случай.
Дисциплина в полку укреплялась прочно. И хотя стычки у Данилова с Колядой были и после, но во всем чувствовалось, что влияние его на Федора усиливалось и с каждым днем давало все более заметные результаты, Коляда становился настоящим командиром.
3
Свидания с Милославским Лариса еле допросилась — несколько раз была у Голикова, у начальника контрразведки Ивана Коржаева. Не решалась только пойти к Данилову. Но неожиданно помог ей помощник начальника контрразведки Титов. Он пригласил ее к себе, с видимым участием расспросил, как она живет, какие взаимоотношения у нее с подследственным, потом велел привести Милославского. Когда того ввели, Титов вышел, оставив их наедине.
Лариса плакала, прижимаясь к впалой груди своего возлюбленного. Но Милославский не дал ей выплакаться — он торопился, Титов предупредил, что может устроить свидание только в отсутствие Коржаева, который никому не доверяет даже прикасаться к делу Милославского, ведет его сам.
А свидание было нужно Милославскому больше, чем Ларисе. Поэтому он сразу же оторвал ее от себя, усадил на стул.
— Ларчик, только ты одна можешь мне помочь.
— Чем же?
— Мне приписывают всякую нелепицу: будто бы я шпионил и присваивал реквизированное золото и деньги, будто бы подрывал партизанское движение и всякую другую чушь. Все это возводит на меня Данилов. А знаешь почему? Из-за тебя. Мне передали, что он в кругу своих друзей сказал однажды: я, мол, Милославскому покажу, как отбивать чужих девушек! За это вот и посадил меня.
— Не может быть, Миша. Данилов очень честный человек.
— Ты что мне не веришь? Он сам на допросе намекнул мне на это.
— Ты понимаешь, Миша, я очень хорошо знаю Аркадия. Он не может так поступить, он очень порядочный человек.
— По-твоему, получается, я клевету возвожу, да? Или и ты тоже с ним. Я тебе нужен был тогда, когда за мной шли массы, когда мое имя приводило в трепет врагов. — Милославский и тут играл роль. — А теперь я, оклеветанный кучкой сомнительных людей, не нужен стал и тебе?
— Зачем, Миша, так говорить! Ты же знаешь, что я тебя люблю и сделаю все для тебя. Но что я могу сделать?
— Ты можешь сделать многое. Ко мне не допускают никого, боятся, что я могу раскрыть подлинные причины разоружения моего отряда. Тебя пустили потому, что ты моя жена. Вот ты и должна раскрыть всем глаза. Надо, чтобы люди узнали о подлинных причинах моего ареста.
Милославский видел, что Лариса колебалась.
— Ты не бойся, Данилову это ничем не грозит. Просто ему подрежут крылышки, а партизаны моего отряда потребуют, чтобы меня освободили. Меня выпустят, и мы с тобой уедем, уедем в город и чудесно будем жить.
И слух этот пополз…
4
На районный съезд собралось свыше трехсот делегатов из сел и воинских частей. Для обсуждения было предложено три вопроса: 1. Военный — об организации больших оружейных мастерских и мобилизации десяти возрастов в партизанскую армию; 2. Хозяйственный — о налаживании продовольственного и фуражного снабжения армии и семей бойцов, о создании пошивочных мастерских и 3. Народное образование — подготовка школ к зиме, выборы учителей, организация ликбезов для взрослого населения и открытие курсов агитаторов.
Обсуждение шло конкретно и деловито до тех пор, пока не приступили к оргвопросу — к выборам районного Исполнительного комитета. Здесь при выдвижении кандидатуры Данилова в члены РИКа кто-то из задних рядов громко спросил:
— Это не у тебя, Данилов, отбил Милославский девку, И не за это ты его арестовал?
Аркадий Николаевич ожидал этого вопроса, ответил спокойно, твердо:
— Нет, не за это. Арестовали его за то, что он шпион, переодетый милицейский штабс-капитан.
— Брехня все это, — раздался тот же голос.
— Нет, не брехня. Это уже доказано документами и свидетелями.
— Какие там могут быть документы и какие свидетели!
Зал с интересом следил за этим поединком. Из того же угла другой голос спросил:
— А свидетели эти — не твои подпевалы?
По залу прошел шумок. От стены отделился здоровенный мужчина в солдатской шинели и стал пробираться к трибуне. За ним следили с любопытством. Наконец он протиснулся на сцену.
— Я свидетель, — сказал он.
Многие узнали в нем ильинского комиссара Ефима Яковлева.
— Все знают, что зимой меня сажали в каталажку, и знают за что. Сидел я в барнаульской тюрьме. А этот Милославский был там помощником начальника,
— А может, это не он был.
Яковлев скинул шинель, повернулся задом к залу и правой рукой через голову задрал со спины рубаху.
— Вот, смотрите.
На спине виднелись толстые рубцы.
— Ты еще портки скинь, покажи, — крикнул из того же угла веселый голос. Но на него сразу же зашикали:
— Ничего смешного тут нету.
— Вывести энтот угол из съезда.
— Нечего воду мутить…
Яковлев опустил рубашку, спросил:
— Как вы думаете, ошибусь я или нет, ежели встречу того, кто мне это сделал? А он, Милославский, собственноручно бил. Вот и все.
Он накинул на плечи шинель и стал спускаться со сцены. Зал загудел, поднялся шум. Некоторые повскакивали с мест и угрожающе кричали туда, откуда были заданы эти каверзные вопросы. В углу происходило подозрительное барахтанье, сопение. Потом с треском распахнулась дверь, кто-то тяжело, со стуком и хрястом, упал. Задорный голос из угла крикнул:
— Все в порядке, можно продолжать…
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
По степи из села в село полз слух: Мамонтов разогнал Облаком — ту Советскую власть, которую кто-то избрал на Линьковском съезде в сентябре и которая якобы ничем не занималась, кроме как писала бумаги да сеяла панику среди штабников и обозников… Такой слух полз, и ничем его нельзя было остановить, задержать, пресечь.
Петр Клавдиевич Голиков, председатель Облакома, сделал последнюю попытку удержаться, что называется, на плаву — с великим трудом уговорил комиссара армии Богатырева (Романова) собрать на совещание полковых и сельских комиссаров по любому поводу, только чтобы на нем, вроде бы попутно, вроде бы между прочим (об этом он, правда, не сказал комиссару армии), выступить ему, председателю Облакома и развеять этот слух. А официально в повестку дня совещания решили поставить один из самых насущных вопросов — вопрос о хлебе: повсеместно на освобожденной территории зерно сотнями, тысячами пудов переводят на самогон. Спиваются партизаны, спивается местное руководство — сельсоветы, волисполкомы, ревкомы — все, кто появился при новых порядках на свет и дорвался до власти и, по существу, до дармовой выпивки. Вот и хотел председатель Облакома не власть пресечь, нет — они не очень-то слушались его — а мужику запретить самогон вырабатывать. А то придет настоящая-то власть — Петр Клавдиевич наедине с собой не считал себя настоящей властью — придет из-за Урала настоящая Советская власть и спросит: а куда же ты дел, товарищ Голиков, хлебец? Попробуй объясни потом им, этим пришедшим из России…
Правда, на это совещание приехали комиссары, в основном ближних сел и вблизи дислоцированных полков. Те же, кто причислял себя к людям боевым, кто хоть каким-то боком прикасался к боевым действиям непосредственно, те с потачки Мамонтова в упор игнорировали всякие и всяческие совещания. А тот, кто был по ведомству Тыловому, по снабженческому, тот вообще старался как можно реже попадаться на глаза начальству, даже облакомовскому — при малейшей возможности не являлся на совещания… Так и получилось, что приехали или только новички, такие, как Данилов, или завсегдатаи, которые любят мельтешить перед глазами у власть имущих.
Собираться начали во второй половине дня — некоторым надо было пробежать до сотни верст. Хоть и выехали из дома чуть ли не середь ночи, все едино раньше полудня не приехать.
Шумно было в Главном штабе у Трунтова-Воронова — давно не собиралось столько народа. Иные не виделись с первого дня восстания. Гулко хлопали по широким спинам, Обтянутым дождевиками, набухшими за дорогу осенней влагой. Некоторые знали друг друга с парней, некоторые доводились кумовьями. Только Голиков был чужим, приезжим. Его немножко стеснялись. Но опять-таки знали другое — он полностью от них зависим, как они решат, так и будет. Хозяевами здесь, в степи, все-таки они, местные мужики, а не он, присланный и поставленный кем-то откуда-то. Поэтому стеснялись его не как начальника, а как чужого, постороннего. Только некоторые, чаще других бывавшие здесь, в Облакоме, и ближе сошедшиеся с Голиковым, находили в нем человека простецкого, доступного, больше того, при случае охотно поддерживавшего компанию за столом. Об этом знали. Соответственно этим слабостям к нему и относились — могли разыграть, подтрунить над ним (особо близкие). Данилов задумался: Мамонтов, говорят, тоже и доступен — каждый может подойти к нему поговорить, и вроде бы выпить — мимо рта не пронесет. А вот над ним не подшутят (даже в мыслях такого не появится). А тут ввалился Ефим Яковлев, ильинский сельский комиссар, и, как всегда, бурно, прямо с порога напал на Голикова — а у самого бесенята в глазах:
— Чего это ты, Петра Клавдиевич, говорят, панику сеешь промеж обозников? Чего это ты туда затесался-то, к обозникам, а?
Голиков, не обращая внимания на иронию, охотно пустился в разъяснения:
— Да ведь как получилось-то? Все совсем не так, как говорят. Дело-то было вот как: мы решили переехать из Глубокого в Волчиху…
— А чего это вас туда понесло?
— Так поляки же наступали и от Славгорода и от Камня, с двух сторон.
— Но они наступали-то не на Глубокое. А на Гилевку.
— А мне откуда знать, куда они наступают? У меня прямой телефонной связи с ними нету.
— Это, конечно, правда. Насчет телефонной связи.
Вмешался Плотников, комиссар Первого Алейского полка.
— А говорили, что не из Глубокого, а будто из Волчихи в Завьялово…
Ефим Яковлев захохотал, запрокинул голову, и стал бить себя по бедрам. Все повернулись к нему с интересом. Только Голиков несколько растерянно смотрел на него.
— Чего ты закатился? Из Волчихи — это в другой раз. Ничего тут смешного нету, — обиделся Голиков. Но не надолго. Это не входило в его планы.
— Значит, из Волчихи — это само собой? — спросил Плотников. — Так сколько же раз вы панику поднимали?
— Никто панику не поднимал, — возразил Голиков.
— Ну, как не поднимали? — напирал Яковлев. — Среди ночи ведь вскочили…
— Не среди ночи, — ответил уже неохотно Голиков, — но по темну.
— И вскачь?
— Да ну уж прямо, вскачь.
— Рысью?
— Ну, рысью.
— Вы — рысью, а обозники за вами вскачь не могли угнаться, да?
Голиков тоже засмеялся, вспомнив как все произошло.
— Они не на ту дорогу угодили. В смысле, не за нами помчались. А по другой дороге. И — вскачь. Что есть духу. Скачут, а догнать не могут. Вот тогда там паника началась.
— Это тут вас Мамонтов догнал и грозился расстрелять? — спросил Плотников.
— Тут, — буркнул Голиков. — Только не догнал, а встретился. Он ехал откуда-то.
— Ночью? — удивился Плотников.
— Ночью. Остановил нас, спрашивает, куда мы едем? Объяснили ему.
— А он?
— А он спрашивает, почему за нами обоз скачет и Главный штаб во главе с Трунтовым? А мы говорим: не знаем. Откуда нам знать? Ну, он тут и начал шуметь. По-моему, он с гулянки ехал, хорошо подгулявший. Поэтому теперь и отступать ему назад вроде бы неудобно. Так вот слух и пополз, что мы паникеры.
— Так что, Мамонтов, что ли, слух-то пустил этот? — спросил сидевший все время молча Данилов.
— Ну, не сам Мамонтов. Но он молчит, не пресекает. А больше всего раздувает этот слух, по-моему, Громов. Уж больно он не терпит Облаком.
— С чего бы это? Он вроде бы из большевиков, — стал накручивать на палец пучок бороды Филипп Плотников.
— А, по-моему, он сам хочет на это место, — показал Голиков на свой стул. — Была же здесь Каменская республика. Вон, Аркадий Николаевич был народным комиссаром по просвещению. Был ведь? — обернулся он к Данилову.
— Был.
— А Громов там был председателем Совета народных Комиссаров. Вроде как ихнего каменского совета министров. Ну вот, может, понравилось.
— Мо-ожет… — протянул задумчиво Плотников. — Власть — штука заманчивая…
Слушавшие этот разговор комиссары не поднимали глаза от пола, затоптанного, засыпанного подсолнечной шелухой — как на сельской сборне. Было неловко за главу местной гражданской власти. То, что они слышали на стороне об этих спешных ночных переездах, больше похоже на правду, чем то, что сейчас рассказывал Голиков. Почти все они порох нюхали не издали — и на германской были и тут с Мамонтовым плечом к плечу — сразу отличат правду от вымысла в таком деле.
— А как же так: Мамонтов ехал, говоришь Петра Клавдиевич, навстречу, а спрашивает, почему за вами скачет обоз? Откуда ему знать, что там за вами творится?
— Ну… я не знаю. Видимо, доложили. Он всегда ведь в курсе всех дел.
Вот уж этого он знать не мог, подумал почти каждый из ожидающих начала совещания. Такого быть не может. Взял бы уж, Петр Клавдиевич, да и честно признался: мол, было, ребята, дело, струхнули малость мои писаришки… Перевели бы все это в шутку — с кем, мол, такого не бывает поперва!.. А они, эти облакомовские, в бутылку полезли — дескать, дескридитация Советской власти, подрыв авторитета! А чего подрывать-то? Если откровенно говорить, откуда быть ему, авторитету-то!.. Ездят они, эти чьи-то избранники (никто не знает, кто их выбирал) в обозе у Мамонтова, и что делают — тоже никто не знает. Разве власть такой должна быть? У власти все должно быть в руках — и армия, и экономика, и торговля.
— А это — не власть! Это — интендантство! — рубанул безапелляционно в своем выступлении на совещании комиссар Первого Алейского полка Филипп Плотников, когда речь опять — уже который раз! — зашла о власти. — Это — интендантство! Не больше. Оно хомуты чинит, пики кует, валенки катает для армии. Вот что делает наш Облаком. Нету у меня к этой власти уважения. К этому Облакому.
Человек он решительный, этот комиссар самого первого полка, крестьянской армии, человек масштабный. Начинает выступать, чувствуется, что ему есть что сказать людям — он на голову выше собравшихся. Любая аудитория слушала его внимательно. Вот ему бы быть комиссаром армии! А не этому царскому однофамильцу, Романову-Богатыреву, у которого в голове одна-единственная мысль: не дай Бог мужик спутает его с царем, примет за сбежавшего (так настойчиво говорят в народе) из Тобольска бывшего монарха…
Выступал Плотников и по главному вопросу — о хлебе. Говорил неторопливо — знал, что будут слушать.
— Мужики! — начал он громко, как на митинге. — Каждый из вас сеял хлеб, — он обвел всех глазами, словно удостоверяясь еще раз, что именно каждый. — Вы знаете каким потом он достается. Вы знаете, что такое хлеб. Это не только то, что на столе лежит. Как в народе говорят? Рыба — вода, ягода — трава, а хлеб всему голова. Хлеб зовут и батюшкой и кормильцем. Нет хлеба — нет ни мяса, нет ни одежи, ни обужи — ничего нет у человека, ежели у него нет хлеба. Так говорит мужик. Так говорит крестьянин, так говорит хлебопашец. — Плотников входил в раж. Он начинал гимн хлебу, гимн хлебопашцу. — Что может быть красивее хлебного поля? Колосистой нивы? Ничего нет красивее поспевающего хлеба — золотых, наливных, чеканных колосьев! Я, например, могу часами стоять и смотреть на хлебное поле. Особенно вечером, поздним вечером, когда где-то далеко за горизонтом полыхают молнии, а по небу этакие зарницы, хлебозары — хлебные зарницы… А какими могучими волнами ходит это хлебное море. Оно душу переворачивает. И успокаивает ее в то же время. Ничего величественнее нет в мире, чем хлебное море — море из золотых колосьев.
В начале выступления комиссары слушали молча и даже снисходительно. Некоторые даже улыбались — дескать, что ты нам о хлебе байки рассказываешь, будто мы хлеб видели только на столе…
— Я видел Балтийское море — серая свинцовая громадина, могучая стихия. И — больше ничего. Стихия могучая и — всё. А тут пшеничное море переливается золотом. Оно душу греет. Оно человеку жизнь вдыхает. Потому что это — хлеб! — Плотников поднял указательный палец. — Не трогайте у мужика хлеб! Когда у мужика в амбаре хлеб — мужик гордым становится. Он сильным становится. У него даже… походка другая. Его со стороны видать: вот у этого мужика есть хлеб! Это идет хозяин. Земли русской хозяин. А когда у него нет хлеба — он попрошайка. Он от всех зависим. В том числе и в первую очередь от государства. Это плохо, когда мужик не чувствует себя хозяином. А чувствует себя зависимым от государства — он раб в руках государства. Раб — он! И работает, как раб! От него не жди хлеба. От него скудость наступает в государстве. От раба…
После длинной паузы, когда Плотников неторопливо обвел взглядом устремленные к нему уже без следа иронии возбужденные лица, он продолжал:
— Кто сказал, что пролетариат — это ведущий класс человеческого общества? Ерунда! У пролетариата, как сказал Маркс, ничего нет собственного, кроме его цепей. И Маркс говорит, что ему, пролетариату, в революции нечего терять, кроме этих цепей. Поэтому — это уже не Маркс говорит, это я говорю — пролетариат легче всего совратить на все, что угодно. На любую историческую авантюру. Ему терять нечего! А мужику есть что терять в любой заварухе — хлеб! И землю! Поэтому, прежде чем пойти за каким-либо горлодером, он семь раз отмеряет. Он за печеночку, за селезеночку пощупает этого вождя — не под монастырь ли тот собирается его подвести… Поэтому я считаю, что правофланговым в нашем обществе должен стоять крепкий мужик, потому что он кормит и поит, обувает и одевает человечество. Особенно в такой стране, как наша Россия. В России все на мужике держится. Посмотрите, кто в армии? В Красной армии — мужик. Он носит серую солдатскую шинель. Рабочих мало. А посмотри у белых! У Колчака лишь одна дивизия из добровольцев-рабочих, ижорская, да немного сибирских казаков, а основная-то солдатская масса — все-таки крестьянство. Мужик, в основном. Вот и получается: мужик и кормилец, и поилец — водка-то из хлеба все-таки! — он еще и защитник. Защитник и большевиков и Колчака. Всё на мужике! Мужик гибнет и в Красной армии и в Белой армии. Всюду мужик. Поэтому любите мужика! Берегите мужика, ибо он — и наше вчерашнее, и наше сегодняшнее, и наше будущее. Не будет у нас на земле хозяина-мужика — по миру пойдем. И не в переносном, а в прямом смысле!..
Долго молчали комиссары. Долго сидели опустив головы. Думали. О чем? Каждый о своем. А все вместе — о жизни, о мужике, о хлебе. И о самогоне.
После Плотникова никто выступать не стал.
Совещание решило так: хлеб у мужика не трогать, не разорять мужика, так как он есть опора всякой власти, в том числе и новой, Советской. А самогон? Самогон пусть гонит, потому как казенки в лавках нету. Но чтоб знал меру — не гнать без чура. Не все пропивать — чтоб и на семена всем осталось к будущей весне, и зиму чтоб прокормиться было чем и армии и населению. А решили так лишь потому, что все знают: мужик зря хлеб переводить не будет — он у него собственным его потом политый. И если власти не будут почем зря забирать у мужика хлеб, то мужик ни за что ни про что хлеб на самогон не переведет. Словом, так: не лезть к мужику в амбар. Захочет — сам привезет, продаст или так пожертвует, не захочет — силком не брать, не отпугивать мужика от новой власти.
Голосовали за это почти все. Только некоторые из особо приближенных к Облакому засомневались: а ежели он не захочет, ежели мужик не захочет привезти и продать? А тем более так пожертвовать? Ведь такое может быть? Что прикажете тогда? Как прикажете с ним, с мужиком с этим поступать? В ножки ему кланяться?
— Да, конечно, кланяться, — ответил Плотников. — И не простым поклоном. Что толку от твоего поклона? Товары давай. Товарами кланяйся. Тогда он тебе и хлеб привезет и мясо, и шерсть, и кожу — все привезет.
— А где его взять, товар-то?
— Это уж пусть у тебя голова об этом болит, коль ты объявил себя властью.
— Да хоть какая власть, — вмешался внимательно слушавший Голиков. — Если нет товаров — где ты их возьмешь?
Плотников отвечал неторопливо, чувствовалось, что все это у него много раз думано и передумано.
— Значит, товаров нет, взять негде, а наган под рукой? Пришел, наставил и — добыл хлеб. Так проще, да?
Голиков молчит. Молчат и те немногие, кто его поддерживал.
— Тогда получается, что ты не власть, а грабитель?
Собравшиеся молчат. Все молчат, и с интересом следят за поединком спокойного, уверенного в себе комиссара Первого полка и председателя Облакома, все время оглядывающегося на собравшихся, ища у них поддержки.
— Но это же все делается законным образом, — высказался Голиков.
— А что это такое, в твоем понимании, законным образом?
— Ну, как… Ну, решили…
— Решили? Вот мы… вот эти, сидящие тут, взяли и решили? Да? Написали бумажку. Ты берешь в левую руку, эту нашу полуграмотную бумажку, а в правую берешь наган и идешь к Иванову, Петрову, Сидорову и объявляешь, что вот мы тут решили и на основании этого выгребаешь хлеб и считаешь, что делаешь это на законном основании? Так?.. Сегодня здесь сидим мы. Завтра на нашем месте будут другие. Решать будут по-другому. Что же это за закон такой, а?
Все молчат. Уж больно резонно все. Уж больно все на свои полочки разложил. Именно так оно и делалось. А порой вообще никаких бумажек не пишут. Идут и — забирают. С одним наганом. Без бумажки. Именем революции…
— Так ведь страна голодает! — подал голос из дальнего угла работник Главного штаба Толоконников.
— Да мужику-то какое дело! — нагнетал психологическое давление Плотников. — Какое ему-то дело! Я вот сейчас подойду к тебе, Толоконников, я еще утром заметил, какие у тебя хорошие яловые сапоги. Подойду и скажу: снимай сапоги! А ты скажешь: с чего бы это ради? А с того ради, скажу, что ты штабной работник просидишь и в дырявых, а я комиссар полка, мне людей вести в бой, как я в дырявых их поведу, а? Что ты на это скажешь?
— А я скажу: чего же ты, как та стрекоза, не позаботился о своих ногах, когда еще осени не было, затепло? Вот я что скажу.
— Вот то-то и оно. Значит, я должен загодя заботиться о себе, да?
— Конечно, — согласился Толоконников. Он поднялся во весь свой рост, под потолок.
— Значит, снимать с тебя твои сапоги силком — это плохо. А хлеб забрать у мужика — это хорошо? Это — законно?..
— Конечно. Потому что о том, что будет осень, ты знал, поэтому должен был позаботиться.
— Ты хочешь сказать, что революцию, мол, никто не ожидал, да?
— Вот именно. Поэтому запасов товара не сделали, — Толоконников торжествующе посмотрел на Плотникова.
— Как это никто не ожидал? — спокойно возразил Плотников. — Большевики давно рвались к власти. Еще в апреле семнадцатого, в Таврическом дворце, Ленин заявил, что он готов взять власть в свои руки. Заявить-то заявил, а посчитать не посчитал, что из этого получится — чем он собирался людей кормить после трех лет такой войны. Делал все на авось — куда кривая выведет…
— Ну уж прям… Ты наговоришь… — пробормотал Голиков.
— А что скажешь, большевики не рвались к власти?
— Ну, стремились, конечно, к этому.
— А что же они тогда не позаботились о том, на какие шиши будут кормить такую огромную страну? Или вы сразу же рассчитывали на грабежи?
— Они же сразу заявили, что экспроприацией будут заниматься, — выкрикнул кто-то из-за двери.
Кто-то другой хохотнул в ответ тоже из-за двери. Плотников вздохнул, постоял в раздумье, потом взял с подоконника папаху, хлопнул ею о свою ладонь — брызги полетели на сидящих рядом.
— Ну, ладно, мужики, вы тут решайте, а я пойду коня напою… — И он как-то сразу поскучнел лицом. Глаза потухли.
Данилов, сидевший неподалеку и все время смотревший с интересом на Плотникова, удивился такой метаморфозе. Как быстро Плотников загорелся в начале речи, так же быстро и потерял интерес ко всему этому совещанию. Пробираясь между сидящими, он не поднимал глаз, думал о чем-то своем. Вышел за дверь из комнаты. Совещание будто обезглавилось. Люди не знали, о чем говорить дальше. Начали закуривать. Голиков, который должен был вести совещание, молчал, о чем-то думал. Может, о том, что есть же вот люди, которые влияют на всех, словно магнитом поворачивают их к себе — не хочешь, а повернешься к нему. А ведь на самом деле — за мужика воюем, мужика и обираем. Как же это?
2
Собрание никто не закрывал — само начало расползаться, разбредаться. Когда Аркадий Николаевич вышел из помещения, Плотников стоял на крыльце и устало смотрел куда-то, за поскотину. Повернул голову.
— Данилов, ты сейчас собираешься ехать или ночевать будешь?
— Буду ночевать.
— А есть где?
— Да вот тут, в Облакоме на столе, где-нибудь прикорну.
— Если не возражаешь, пойдем со мной. У меня тут знакомые есть. Правда — кержаки.
Данилов засмеялся:
— Говорят, кержаки мирских не принимают.
— Со мной примут. Я ж — кержак. Дадут только тебе отдельную кружку, отдельную чашку — это уж точно. А так примут хорошо.
— По речи не скажешь, что вы из кержаков.
— Когда-то и я говорил: «Ты щё этак-то, паря?» Потом пообтерся среди нововерцев. Да и учеба наложила отпечаток. Я ведь тоже из учителей, как и ты. — Они шли по улице, ведя лошадей в поводу. — А сколько тебе лет?
Данилов ответил неохотно — его всегда смущал этот вопрос, смущала его молодость:
— Двадцать один…
— О-о, как раз в два раза моложе. В сыновья мне годишься. А мне в моем возрасте, говорят, пора уж о душе думать, а я все еще иллюзиями напичкан, все еще в революцию играю. Успокоиться не могу. Семьища у меня. Одних ребятишек семь душ — удивляюсь, когда успел — ведь все время то в тюрьмах, то в ссылке, то в бегах… Мне бы вот такого сына, как ты… Ух, я бы из тебя сделал борца за народное дело!..
— А я сейчас разве не борец? — улыбнулся Данилов.
— Борец, — охотно согласился Плотников. — Борец. Но борец какой-то осторожный, с оглядкой. Со своими мыслями вперед других не лезешь. Да у тебя и нету их, своих-то мыслей. У тебя голова наполнена… директивными указаниями сверху, всякими постановлениями. Так или не так? Насколько я тебя понял, ты — исполнитель. Ты уже приучен жить и действовать… по школьной программе, по инструкции… Я бы тебя научил решительности. Ты извини, что я так…
Данилов шагал и шагал — ни да ни нет… Недоумевал только: чего это ради Плотников позвал ночевать, а сам ни с того ни с сего начал выдавать «комплименты»? Поругаться хочет, что ли? Из-за чего? Нигде вроде я ему дорогу не перешел. Чего это он напал?..
Долго шли без слов. Потом Плотников хмыкнул явно своим мыслям. Еще немного погодя спросил:
— Поди думаешь: чего это ради он напал на меня, да?
Данилов опять засмеялся.
— Признаться, действительно удивлен, с чего бы это? Не такой, как мне кажется, я уж и плохой. — Данилов держал полушутливый тон, надеясь весь разговор перевести в полушутку. Может, он мало знает Плотникова? Собственно, он его почти не знает. Может, он из тех, которые свое мнение считают вершиной истины? Сказал и — чтобы только, как он! И ни на грамм иначе…
— Если бы ты был плохим, я бы не мечтал о таком сыне.
— А вам не кажется, Филипп Долматович, что не о том говорим, о чем собирались? Вы же не меня «выводить на чистую воду» собирались, приглашая на ночлег, правда?
— Да, да, конечно. Это уж так получилось, попутно.
Они ввели лошадей в ограду. Их встретил хозяин. Молча принял поводья и повел лошадей под навес, к кормушкам.
Плотников с Даниловым постояли, глядя в сумеречное поднавесье.
— Мою бы лошадь попоить надо бы, — проговорил Данилов, спохватившись.
— Ничего, он попоит. Всю жизнь с лошадьми.
Хозяин вышел из-под навеса.
— Рыжую надо попоить, — сказал он.
— Ну вот, что я тебе говорил! — с торжеством проговорил Плотников. — Попой, попой, Никандрыч.
Колодец был тут же, в ограде, у прясла — одна сторона сруба была на улицу, другая, противоположная — в ограду. Тут же, вдоль прясла долбленое корыто, наполненное водой, наверное, для того, чтоб не рассохлось. Конь припал к воде.
— Все-таки ты не крестьянин, — сказал Плотников, нутром не чувствуешь, когда и что надо твоей лошади. — И громче спросил у хозяина: — Никандрыч, ну, как жизнь-то?
— А чо, паря, радоваться-то? Намедни опять приехали ваши, овса забрали воз.
— Забрали?
— Ага. Как свой, в своем амбаре.
— Надеюсь, заплатили?
Данилов по каким-то еле уловимым ноткам в голосе у Плотникова понял, что вопрос этот рассчитан на него.
— А чо, толку-то, от той платы! Половину заплатили керенками, половину колчаковками. А царских-то не дали…
— Пора уж, Никандрыч, забывать про царские-то. Скоро уж три года как царя нету, а ты все о нем.
— Вот и о нем, паря: при ем ситец был, всяки скобяны железа были, карасин был. Хоть вскладчину, но можно было купить молотягу, крупорушку или тама еще чо. А счас ни чо не купишь.
— Так который год война же идет.
— Она чо, крупорушка-то, стрелят? Пошто ее на войну-то забрали?
— Никто ее не забирал. Ты это прекрасно знаешь. Просто те заводы, которые ее делали, перестали делать. Стали выпускать патроны. Понял?
— Каки там заводы! Крупорушку сделать — никаких заводов не надо. Ну, молотягу делать надо на заводе, это понятно. И железа надо много. А крупорушку любая мастерска может сделать. Не делают. Который год ищу крупорушку К себе в хозяйство и не могу найти… А этот, который с тобой — большой комиссар? — спросил он вдруг про Данилова.
— Он тебе не поможет крупорушку добыть.
— Да я не об этом. Я — вообще хотел спросить.
— A-а. Если вообще, то спроси. Может, ответит.
— Чин-то у него большой?
Они переговаривались о Данилове, будто того здесь и не было.
— Чин у него такой, как у меня. В одном мы с ним чине ходим, — похлопал Плотников Аркадия по плечу.
— Ну, а коль он такой же по чину, как и ты, то чо его опрашивать?
— А ты все-таки не гребуй, спроси, спроси.
— Ну, дак чо, разве уж из антиресу, тогда можно.—
Лошадь напилась, отвернулась от колоды. Хозяин подошел к гостям. — Вот скажи, мил человек, — обратился он к Данилову, провожая взглядом его лошадь, направившуюся к кормушкам. — С какого это чомеру так от делают: человек спокон веку своего хозяйства не важивал, а его таперя поставили всей волостью управлять. Каку фарью он науправлят?
— Это кого же у вас избрали властью-то? — спросил Плотников, слушавший с интересом.
— Троху-Летуна…
— Председателем ревкома или сельского Совета?
— А кто ево знат, как он именуется. Власть — да и все! А он как был ботало коровье, так им и остался. Боталом. — Повернулся к Данилову. — Человек полжизни пролежал на печи. Портянки примерзали к косяку — лень печку истопить. А теперь он меня учит, как надо жить мне. Ты, говорит, Никандрыч, излишки хлеба сдай. Мы тебе справку выдадим об этом. А когда настояща Советска власть придет, ты ей покажешь эту справку, она тебя отблагодарит за это… Это ж надо!.. Можно подумать, я из ума совсем выжил — за каки-то справки хлеб отдавать.
— Но ведь Советской власти помогать надо, — привычно начал Данилов.
— А чего ради я ей помогать-то должон? — удивился Никандрыч. — Что она мне хорошего-то сделала?
Данилов даже чуток растерялся от такой прямоты.
— Чего ради? Да ради хотя бы того, что она наша, рабоче-крестьянская. Она за народ.
— А у нас все власти за народ. Хоть одна власть заявила, что она супротив народа? Не-е, не заявляла. Даже царь — и тот был за народ. И — директория. И — Колчак. Все за народ были. Но это, милый, только на словах. А как до дела коснется… Царь и Колчак парней брали у мужика в солдаты. Убивали их тама. Правда, Советска власть пока парней не мобилизует, так хлеб подавай ей, и все норовят на шармака, на дармовщину — хотят облапошить мужика.
Чувствовалось, что хозяин говорит знакомые, давно обкатанные им слова, уже привычные.
Пока под навесом умывались из висячего чугунного чайника, Данилов недоумевал — чего это ради Плотников, никогда раньше близко его не знавший, привел его сюда? И вообще, он явно ждал на крыльце Данилова и никого другого. Зачем? Знакомы они были только шапочно, встречались на людях всего лишь несколько раз…
Вытирались неторопливо, оглядывая стены рубленого крепкого двора, большой навес, крытый хворостом и соломой.
— Почему-то не забором из плах огорожена ограда, а пряслом, — удивился Данилов. — Мужик-то крепкий, мог бы и глухим сделать двор.
— Наверное, чтоб зимой не заносило снегом. Так навес продувает насквозь.
— Судя по разговору — кулак. Или в крайнем случае — подкулачник.
— Во-о! — оживился Плотников. — Уже и ярлык готов. Повесить ему и можно идти и выгребать хлеб… За керенки и за колчаковки. И за советские рубли — цена им одна и та же…
— Вы не согласны со мной?
— Нет, конечно. Никакой он не кулак. Это мужик, который имеет хлеб. Хлеб, выращенный своими руками. Хлеба он имеет много. Поэтому он плевал на всех нас, на все наши власти. И, конечно, деньги ему не нужны ни колчаковские, ни советские. Ему крупорушка нужна, слышал? Сейчас предложи ему ветряную электростанцию, небольшую — он возьмет ее. Она ему нужна. Сепаратор? Ему и сепаратор нужен. Маслобойку? Он и маслобойку возьмет. Мельницу-ветрянку? Он и от мельницы не откажется. И за все это будет платить пшеницей, отборной, золотой. За год не укупит — в кредит оформит. А потом из шкуры вылезет, а рассчитается… Вот такой мужик — опора всякой власти. В том числе и советской. Он опора, а не Троха-Летун…
— Ну, что, мужики, заходите ужинать, — позвал вышедший на крыльцо хозяин.
Ужинали в основном молча. Во всяком случае, Данилов звука не произнес. Он даже не заметил, из какой чашки и какой ложкой хлебал наваристый суп из баранины. Русский крестьянин вообще за столом во время обеда не разговаривает — таков обычай. Может, поэтому и молчал Аркадий Николаевич, уважал этот обычай.
После ужина покурить вышли на крыльцо. Сильно смеркалось. Солнце село, но были еще видны на светлом небе контуры деревни, ближних построек. Дневное тепло бабьего лета витало в воздухе — теплые струи нет-нет да касались лица. Под навесом хрумчали овсом лошади. В хлеву вздыхали Коровы, квохтали спросонья куры на насестах. В дальнем загоне тревожно топотали копытцами по утоптанному насту овцы. Где-то в улице вяло, неохотно, по обязанности брехнула собака. Все живое после суетного осеннего дня укладывалось на покой. На покой до утра.
Плотников, встрепенутый, чутко прислушивался к тому, как привычно рано укладывалась деревня спать. Было в этом упокоении что-то с детства знакомое, родное. Волновало в груди. Едва докурив одну цигарку, он начал другую. Молчал и Данилов. Поглядывал на него. Молчал и хозяин, потупя глаза в нижнюю ступеньку крыльца — видать, думал свою постоянную думу о жизни. О завтрашнем дне. Не о вчерашнем, а о завтрашнем…
Первым подал голос в сумерках Плотников.
— Люблю осень, — сказал он хрипловато. — Что-то есть в ней от ядреной крестьянской бабы… у топящейся русской печи — этакое сдобное, крепкое и… вкусное. Зной дневной не люблю. А вот вечер осенний неподражаем: день закатывается, уходит и ощущается по всему его телу, по всей атмосфере вокруг усталая истома. На всем этом истома— как у бабы. И на тебе такая же приятная ломота по всем суставам… Но особенно люблю осеннее утро. Когда пробуждается все вокруг. И в тебе самом пробуждаются какие-то тебе неведомые силы. В каждом суставе, в каждой мышце. Трудно это передать. Представь: вот было мертво и вдруг все начинает помалу шевелиться. Оживать. Это очень интересно. У тебя на глазах… Ты не замечал этого, Данилов?
Аркадий Николаевич промолчал.
Заговорил хозяин. Его не интересовала лирика. Он был занят обыденной прозой — делами сугубо земными.
— А чо, мужики, скоро войну-то закончите? — спросил он. — К зиме-то не управитесь?
Гости не торопились отвечать, курили, думали.
— А то ведь уже шестой год пошел, как воюете. Сколько ж можно, а?
Данилов, не поднимая головы, обыденно сказал:
— Не мы ее начинали…
— Мужику-то кака разница, кто ее начинал. Партии разные там тусуются, не могут чего-то поделить, а отдувается мужик.
Он опять помолчал — видать, ему очень хотелось разговорить своих гостей и проведать что-нибудь и про политику и про мужицкую перспективу хотя бы на завтрашний день, то есть на ближайшее будущее. Мужик должен знать, что его ожидает, должен быть готовым ко всему, особенно к самому худшему.
— Како мне дело, ежели вы не можете что-то тама поделить?
— Главное, чтоб вас не трогали, да? — спросил Данилов не без иронии. — Нет, так не будет. В стороне никто не останется. Здесь, в этой борьбе, нет и не может быть третьего пути — или вы с нами или вы против нас. В холодке, в тенечке отсидеться никому не удастся.
— Где уж там отсидеться! Ведь и так все на мужике. В солдатах и у белых и у красных — кто? Мужик. Кормит, поит, обувает, одевает и тех и других — кто? Тоже мужик. Погоди, погоди. На тебе сапоги — они что, из города? Нет. Мужик вон скотину вырастил, выкормил, ободрал ее, мясо в котел солдатам, а кожу на выделку. Вот тебе и сделали сапоги. Так же и шинелька. Ежели б мужик овец не стриг, из чего бы тебе шинель сделали? Ну, вот то-то и оно. Все на мужике. Я тебе, мил человек, больше скажу: вы вот к власти ставите таких пустомель, как наш Троха-Летун. А ведь от них только один вред. Пользы — ни-ка-кой. Только вред и мужику и власти. Только озлобление в народе. К власти всегда ставили мужика настоящего, умного, рассудительного и работящего. Ни в коем случае не лодыря, Как Троха-Летун. Вот на нем-то и держится власть и все остальное. А у вас, как я погляжу, нету опоры в низах. У вас не в почете справный мужик — тот, который кормилец, не в почете. Вы на него волком смотрите. А зря. Он вас кормить будет. И Россию кормить будет. Троха-Летун не накормит. А я — накормлю. Ежели ко мне уважение будет… Я тебе так скажу, мил человек: мужика порушат — Россия рухнет. Вот смотри: царя порушили, мужика не тронули — Россия стоит. Директорию порушили, мужика не задели — Россия стоит. Колчака порушили — уже, считай, порушили — мужика не тронули — Россия стоит. Советскую власть порушат, а мужика оставят — Россия будет стоять. А вот, когда мужика порушат, никакая власть — ни диктатура пролетариата ваша, ни учредительное собрание, ни демократия, ни социализм — Россию не спасет. Россия рухнет. Россия развалится. Вот так, мил человек.
Данилов даже немножко оторопел перед столь продуманной четкой логикой. Наверняка мужик или с Плотниковым часто встречается, от него нахватался, или чье-то другое влияние на нем. Но сам он до такого додуматься не мог…
— Ваша школа, Филипп Долматович? — спросил Данилов прямо.
Плотников, не вступавший в разговор раньше, тут засмеялся.
— Я так и знал, что ты подумаешь на мое влияние. А тебе не пришла мысль, что не он от меня, а я от него заряжаюсь?.. Он всю жизнь газеты выписывает, читает. Журналов, посмотри, сколько у него. Ты поговори с ним по поводу Столыпина. Он тебе разъяснит, что это за деятель.
— Можно подумать, что вы газет не читаете и с планами Столыпина не знакомы?
— Я читаю — это одно. А он читает — это совсем другое, может быть, даже противоположное. Нам — тем более политработникам — надо научиться видеть мир глазами мужика. Тогда у нас будет полное взаимопонимание.
— А мы что, разве не понимаем мужика? — удивился Данилов. — Всю жизнь с мужиками прожили.
— Прожить с мужиком бок о бок — это еще не гарантия понять его.
Данилов не возразил. Конечно, это еще не гарантия.
Долго в этот вечер говорили о мужике, в основном о сибирском, кондовом, о судьбах Сибири эти трое разных и по взглядам на жизнь, и по жизненному опыту, и очень разных по возрасту — трое разных по характеру людей. Перед тем как отвести в горницу спать гостей, хозяин вдруг, обращаясь прямо к Данилову, сказал:
— Ты, мил человек, больно уж рьяно защищать Советску власть — она и така хороша и этака прекрасна. Я ничего не имею пока против этой Советской власти — может, придет она настояща-то с Красной армией-то и из наших сел турнут Троху-Летуна. Но я вот чо хочу сказать: ежели уж Советска власть така хороша, то неужли до Ленина никто не мог додуматься раньше до такой власти? Быть того не может. Читашь вот, сколько умных-то людей жило на земле до Ленина и чо, ни один из них не смог додуматься? Ждали Ленина. Не верю. Такого быть не может. На словах она вроде бы уж сильно хороша — даже не верится. А раз не верится, значит, где-то есть в ней червоточинка. И эта червоточинка сожрет ее всю. Слишком хорошей власти не быват, чтобы все были ею довольны… Всякая власть — есть насилие… Ну да ладно, у вас завтра дел, должно, полным- полно будет? Давайте ложиться спать. — Он провел гостей через переднюю половину избы в горницу, зажег лампу. — Вот на этой кровати будете спать. Ежели кто из вас ночью курит — на улицу не выходите, курите здесь, только печку откройте. Мои оболтусы тоже уже оскоромились, когда приезжают на побывку, тут ночуют, тоже курят вовсю. Мать уж их по-всякому, а они здоровые бугаи, чо она с ними сделат… Однако век такой пришел — конец нашей старой вере.
— А где они у вас, сыновья-то?
— Где и все — у Мамонтова…
Утром выехали рано, еще затемно. Поспать удалось часа два-три, не больше.
— Горожанин так не умеет жить, как мы, — поеживаясь от утренней сырости, сказал Плотников. И чувствовалась в его голосе гордость за деревню, за ее уклад. — Мужик привык спать по-звериному, урывками.
— Филипп Долматович, а все-таки, зачем вам надо было меня брать с собой? Чтоб показать этого мужика?
— А что, плохой мужик? Вот это и есть настоящий сибирский мужик. Не нравится он тебе?
— Я бы не сказал, что не нравится. Но он какой-то…
— Не послушный? Не подлаживается под нас, да? Слишком самостоятельный и даже, я бы сказал, гордый?
— Вы вот говорили на совещании, что не надо забирать у мужика хлеб, он сам, мол, его привезет. Нет, этот не привезет.
— Трохе-Летуну — нет, не привезет.
— Да, кстати, почему его так зовут — Троха-Летун?
— Трофим он, а так как тут вместо «ф» говорят «хв», Так и получился Троха. А летуном он по существу сам себя прозвал. С действительной пришел, рассказывал как он там, в авиации, где службу проходил, хвосты аэропланам заносил. А через год он уже рассказывал, как летал на разведку с летчиком. А потом — он уже и сам будто бы летчиком был. Там такие подвиги совершал! Если его послушать… Не серьезный, конечно, он человек. Ботало. Так что, если он останется еще надолго у власти в волости, хлеба здесь не взять.
— Это хорошо, если один Никандрыч не уважает этого Троху-Летуна, если он один не повезет зерно. А если их, много таких в селе? — сказал Данилов.
— А если их таких много, надо Троху-Летуна убирать. Не конфликтовать же из-за него с мужиками!
— А если они захотят вдруг избрать такого же прижимистого, как они?
— Это и хорошо, — согласился Плотников.
— Но хлеба-то у них тогда не взять!
— За бумажки — да не взять. А если на товары — с милой душой.
Данилов уже сам себе, не Плотникову проговорил:
— Где их взять-то, эти товары?.. — И вдруг спросил: — А почему вы решили показать его мне, а не Голикову, например? Этот мужик больше по его части.
— За тобой, Данилов, будущее, ты молодой, грамотный. А Голиков выдыхается. То, что мог, он свое в жизни сделал.
Так ли это, не так ли — Данилов не знал. Он не соприкасался с верхним эшелоном партизанской власти до вчерашнего дня. Вчера он это почувствовал — он был белой вороной среди приближенных и к Главному штабу, и к Облакому, и к полевому штабу главнокомандующего. Хотя многих из присутствовавших вчера на совещании он знал лично, уже встречался с ними раньше, но все равно он чувствовал себя не в своей тарелке. Он сразу же понял, что тут свои подспудные, подводные течения, скрытые рифы, тихие заводи и опасные омута. Разобраться в этом, тем более вот так с ходу, было не под силу. Да он и не стремился к этому. Знал одно: Облаком не пользуется авторитетом у боевой части армии. Не мог только понять, откуда идет это недоверие — или от самого Мамонтова или откуда-то со стороны.
— Ты знаешь, — вдруг заговорил Плотников. — Я не стал на собрании об этом говорить потому, что Облаком все равно скоро распустят, не стал портить им последние их дни. А панику-то Облаком тогда, когда Мамонтов их догнал, наделал сильную. Г оворят, когда Г оликов забирал подводы, то кричал на обозников: «Вам-то что-о! Вы мобилизованные. А если нас поймают, то всех расстреляют!» Мамонтов вынужден дать несколько длинных очередей из пулемета с тачанки над головами облакомовцев. Тогда только они остановились.
— Вы знаете, Филипп Долматович, что большевистская партийная организация у Мамонтова действует почти подпольно?
— Слышал. Их арестовали всех — всю ячейку.
— Мне Толоконников рассказывал, что они проводили партсобрание в бане за огородами. А их накрыли, и всех арестовали. Мамонтов приехал, ему докладывают: раскрыт, мол, заговор против тебя, в бане договаривались… А у них, кажется, в повестке дня обсуждался вопрос о руководстве большевиками повстанческим движением. Или что-то в этом роде. Мамонтов приказал привести всех, всю ячейку к нему. Выслушал. И говорит: вы уж, ребята, поосторожнее будьте в другой раз со своими собраниями, а то под горячую руку шлепнут как заговорщиков и разбираться не будут…
— Ты член партии большевиков?
— Нет еще.
На рассвете в центре села они попрощались. Надолго. Ни тот, ни другой из них не знал, что встретятся они в барнаульской тюрьме — один в роли заключенного, другой в роли тюремщика.
3
От обильной росы, выпавшей под утро, промокли зипуны, кацавейки, раскисли сшитые из самоделковой кожи обутки. Уже сильно чувствовалось приближение зимы. Партизаны лежали за огородами, вздрагивали, поеживались. Впереди, изогнувшись в сонном оцепенении, распласталось Тюменцево. К рассвету полк обложил село со всех сторон. Федор с Даниловым заканчивали объезд исходных позиций. На песках, за большаковской мельницей, они спешились, подошли к партизанам, присели.
— Заоктябрило, Федор Ефимович, — передергивая от сырости плечами, вполголоса заметил Аким Волчков и добавил, кивнув в сторону села: — Крепко спят, видно, их благородия. Сны рассматривают на пуховых перинах.
— Спать воны горазды, — густым басом ответил Коляда. — Пото в германскую нам и набили сопелку, шо наши благородия, окромя як спать да шампанские пить, ничему другому не навчились.
Он прилег в цепи партизан, ожидавших рассвета.
— Сбегайте кто-нибудь пошукайте комбата.
А Данилов пошел вдоль цепи, всматриваясь в партизан. Две недели он был под неослабевающим впечатлением от встречи с комиссаром Первого полка Плотниковым. Что бы ни делал — думы поворачивались к мужику. Не вообще к мужику, а к тому, о котором говорил Плотников, к тому, у которого много хлеба: за него или все-таки за бедняка поднялись большевики на войну?..
— Аркадий Николаевич, — окликнул его тихонько знакомый бас.
Данилов нагнулся. На бугорке лежал бывший мосихинский священник.
— Здравствуйте, Евгений Осипович. Как вы себя чувствуете… в новой обстановке?
— Слава Богу, Аркадий Николаевич. Роптать на всевышнего грех. На рыбалке, бывало, хуже продрогнешь, а тут ничего, Господь милостив. Только вот «греться» не разрешаете вы. А я не привык так. Сейчас бы бутылочку казенки на брата — ох и весело бы воевали! Ну, коль нельзя, значит нельзя, я понимаю… Я вас окликнул,
Аркадий Николаевич, — закурить случайно у вас не найдется?
— Это можно… отсыпьте полкисета. Только будьте осторожны, чтобы не обнаружить себя.
— Нет. Я уже начал разбираться в военном деле. — Он отсыпал полпригоршни табаку, кисет протянул обратно. — Спаси Бог вас, Аркадий Николаевич. Теперь хоть душу отведем.
— Вы не жалеете, что пошли в партизаны? Дома-то спокойнее.
— Нет, не жалею. Христос говорил: «Всякое древо, не приносящее доброго плода, срубают и бросают в огонь». Я хочу, чтоб людям польза от меня была. Господь наш муки принимал за людей и нам велел…
— Евгений Осипович, вот скажите мне: вы, человек, умудренный жизненным опытом, человек наблюдательный и, конечно, думающий, вот скажите: как вы считаете, какой мужик нужен Советской власти — бедняк или тот, у которого много хлеба, зажиточный, даже, я бы сказал, богатый? Какой? Как вы считаете?
— На сторону власти — любой власти — лучше если бы перешел богатый мужик. Ну, какой прок от бедняка? Скажите, что с него можно взять? Он при любой власти бедняк. Он никакой власти не нужен, ваш бедняк!
— А почему он бедняк? — спросил Данилов. — Может, потому, что богатенький его эксплуатирует.
— А чего это ради его будут эксплуатировать? — хмыкнул отец Евгений.
— Ради наживы.
— Не нанимайся.
— Нужда заставляет. Рад бы не наниматься, — разводил руками Данилов.
— А почему нужда-то? С чего бы это? У соседа нету, а тут нужда вдруг?
— Ну, вот так получилось. Обеднел человек.
— Это главный вопрос: отчего обеднел? Откуда они берутся, эти бедняки? Вот главное!
Данилов хотел по привычке ответить, что бедные и богатые всегда были, и задача большевиков сегодня — устранить эту разницу, ликвидировать противовес между бедными и богатыми, стереть эту черту… Но это показалось ему до того привычным и банальным, что, конечно, поп об этом давным-давно знает.
— Ну, а вы как считаете, почему? Где социальные корни этого зла?
— А почему вы, Аркадий Николаевич, думаете, что это зло? Бедность в большинстве своем от лени. Да, да. Это — лодыри. В большинстве. Бывает — по болезням. Всю жизнь болеет человек. Таким хилым мать его родила. А бывает — умишка не хватает. Таких очень много— как говорят, ладу дать не может своему хозяйству. Таких очень много. Они тоже в бедности живут. Ни те, ни другие, ни третьи, мне кажется, никакую власть на себе не удержат. Они не опора для власти. Для любой.
— А не может, Евгений Осипович, такого быть, например: в розницу у таких людей сил нет. Соображения, допустим, не хватает. А объединятся и — осилят, заживут, а?
Бывший священник ухмыльнулся.
— Из двух, из трех, да хоть из десяти лодырей, если их сложить, даже одного работящего не получится.
Они оба рассмеялись. Но Данилов не отставал.
— А если их организовать, много собрать в артель да над ними поставить умного руководителя, он их и приведет…
— В царствие небесное?..
— Да. Допустим, назовем это так… А лучше, назовем коммуной. Пусть социализм строят.
— Не возражаю. При этом ежели поводырь хороший, то что-то из этой артели и может получиться… А так, между нами — таким людям не поводырь нужен, а… знаете кто?… надсмотрщик. Который бы не вел, а погонял, заставлял работать. Не знаю, как в вашей коммуне, а в природе такой надсмотрщик есть — это голод. Жрать охота — вот он и вынужден идти работать. Ничего, по-моему, тут не надо придумывать нового. — Он помолчал в тягостном раздумье. Тихо произнес — Русский народ ленивый. Ох, как мы ленивы!.. В этом и вся социальность, по-моему… А социализм тут не поможет. А коммуны — тем более…
Данилов молчал. Отец Евгений курил сосредоточенно.
— Вообще-то интересно вы рассуждаете, Евгений Осипович. Хотя и не ново все это.
Распрощавшись, Данилов повернул обратно.
К Коляде подбежал Кузьма Линник. Рядом с рослым, плечистым Федором этот лихой и умный комбат казался не таким уж воинственным. Коляда кивнул ему на место рядом с собой. Тот присел на корточки.
— Слухай сюды, Кузьма. Стало быть, ты идешь запевалой, — сказал Федор, еще раз уточняя задание. — После тебя с энтой стороны поднимается второй батальон, фотом — остальные. Белякив надоть шарашить зразу, спросонья. Понял?
— Так точно, Федор Ефимович, понял.
Данилов спросил Линника:
— Как поп мосихинский воюет?
Комбат не сразу понял, о ком спрашивает комиссар, потом махнул рукой:
— A-а, вы об этом, о лохматом! Какой уж он сейчас поп! Матерится, как сапожник… Но любят его партизаны, душевный человек. А воюет хорошо, сам видел его в бою, азартный. Сразу и не подумаешь, что поп.
Коляда направился к своему коню.
— Ну, бувайте здоровы. Поихалы, Аркадий Николаевич. — И, уже вставив ногу в стремя, мягко добавил: — На рожон, на пулеметы не лизьте, пуля — вона дура. Лучше обойти гнезда с тыла…
А через час село уже металось в панике. Со всех сторон неслось партизанское «Ура», гремели винтовочные залпы, гулко бухали охотничьи берданы, захлебывались в трескотне «пулеметы» — вращаемые в железных бочках трещотки. Появились первые пленные.
Коляда вьюном вертелся на своем любимом белом коне по улицам, подбадривая партизан:
— Ребята, не давай прорваться гадам, зажимай их у кольцо!
В другом конце он кричал:
— Комбата ко мне, быстро!
На взмыленном коне подлетел Неборак, рослый парень с рябым лицом.
— Снять пулемет с винокуровского дома! Не давать опомниться гадам!
Через три часа, когда косые лучи восходящего солнца безмятежно запрыгали по драным крышам крестьянских домов, село было занято партизанами. Значительная часть белых взята в плен, только две группы, возглавляемые офицерами, засели в кирпичных зданиях паровой мельницы Винокурова и в церкви. К обеду мельница была занята. Но церковь оставалась неприступной.
Попытка взять ее штурмом успеха не имела — слишком интенсивный был огонь. Но эта попытка навела Коляду на оригинальную мысль. Он приказал занять все подступы к церкви и не спускать глаз с осажденных. Так в кажущейся пассивности прошел день.
Едва стемнело, как осажденные в церкви белогвардейцы поняли, что партизаны только и дожидались ночи, чтобы под ее покровом взять их штурмом — со всех сторон послышался топот бегущих людей, крики «Ура!», трескотня пулеметов. Белогвардейцы открыли ураганный огонь из всех видов оружия, какое у них было.
Через несколько минут хорунжий Бессмертный с облегчением вытер холодный пот — партизанская атака захлебнулась. Стало тихо. Черная, непроглядная осенняя ночь скрывала все, но не могла скрыть стонов раненых. Их отчетливо слышал хорунжий.
Немного спустя партизаны пошли в атаку вновь. И опять атака не удалась.
— Главное, — говорил хорунжий своим солдатам, — не подпустить их к ограде, не дать им возможности под прикрытием фундамента обстреливать нас с короткой дистанции.
И приказывал:
— Всем слушать внимательно и смотреть в оба. Мужичье может ползком подобраться. При первом подозрении открывать огонь. Патронов не жалеть. Нам, главное, продержаться до утра, а там придет помощь.
Бессмертный в начале боя злился на Большакова, уехавшего вечером с Зыряновым и Ширпаком под охраной взвода солдат в Камень. А сейчас всю надежду возлагал на них.
В течение ночи атаки возобновлялись несколько раз, но безрезультатно. Перед самым рассветом белогвардейцы последними патронами отбили последнюю атаку и затихли…
Когда развиднелось, партизаны, поняв, что у засевших в церкви нечем стрелять, выходили из-за укрытий и насмешливо кричали:
— Что, довоевались, аники-воины?
— Сейчас мы вас тепленьких возьмем голыми руками.
Но проникнуть в церковь было не так уж просто. Массивная железная двустворчатая дверь была накрепко закрыта изнутри, а сверху, с колокольни, нет-нет да и постреливали. Тогда заместитель комиссара полка Матвей Субачев под прикрытием партизанских выстрелов перебежал к церковной стене — так, что белые не могли его обстреливать, — и, набрав в руки камней, стал кидать их на колокольню. Первые несколько камней не долетели до перил, следующие стали долетать, но падали обратно. И только перебросав не меньше дюжины кирпичных обломков, он набил руку так, что сразу же зашвыривал камень на колокольню. Тогда он взял гранату и с того же места зашвырнул ее к белым. Граната рванула. Он бросил еще одну. Снова взрыв.
— Сдавайтесь, гады, а то всех побьем! — кричали партизаны.
Когда пленных привели к Коляде, хорунжий держался не без гонора. Федор смотрел из-под черных бровей спокойно, чуть насмешливо.
— На этот раз ваша взяла, — с чувством собственного превосходства первым заговорил Бессмертный. — Но победа вам досталась очень большой ценой.
— Нет, — ответил Коляда. — Ни единого чоловика не вбило, не поранило.
— Это умудриться надо, чтобы при шести атаках совсем не понести потерь, — ехидно заметил хорунжий.
Партизаны вокруг Коляды захохотали. Федор сдержал улыбку, ответил:
— Атак-то нияких и не було.
— Как не было? — невольно вырвалось у хорунжего.
— А вот так. Не було — и усе, — с тем же издевательским спокойствием ответил Федор. — Партизаны стояли за хатами, топали ногами и орали во всю глотку «ура». А вы, як дурни, жгли патроны…
Хорунжий недоверчиво смотрел на Коляду.
— Добрый командир сразу смикитил бы, шо за усю ничь вы не потеряли ни одного солдата. Пото, шо мы ни единого патрона не выстрелили. Трещотками тарахтели, да вот цими крысалами. — Колядо взял из рук партизана огниво, с помощью которого за неимением спичек высекали огонь, и показал офицеру. — Пленных да безоружных расстреливать вы насобачились, а мозгой шевелить кишка тонка…
Сквозь толпу протиснулся дед Ланин. Он бесцеремонно повернул за плечо хорунжего. Из лохматой заросли на лице деда насмешливо лучились два подвижных голубых глаза. Он панибратски похлопал офицера по плечу.
— Так, говоришь, ваше благородие, надули тебя? То- то же. Народ байт: не зевай, паря, на то ярманка… Мы тебя не звали, а уж коль пришел к нам воевать, не хлопай ушами, быстро сопелку набьем.
И под общий хохот дед не торопясь взял хорунжего за шиворот и вытолкал из избы, крикнул за дверь:
— Отведите, ребяты, его в каталажку.
Не успели партизаны вволю посмеяться над одураченным офицером, как в избу вошел Данилов. Партизаны расступились, освобождая ему место около Коляды.
— Винокурова поймали, — сообщил Данилов.
— О, цей звирь покрупнее!
— Не успел, наверное, с Большаковым удрать.
Ввели бледного, перепачканного землей и паутиной купца.
— На чердаке у себя прятался.
Купец трясся, как в лихорадке.
— Гос… граждане, дорогие, возьмите все — дом, магазины, конный завод, — только не убивайте, оставьте мне жизнь.
— Мы за богатство никого ще не расстреляли. Чего ты трусишься, напаскудил? За це у нас не здоровится.
— Спросим у жителей, что ты здесь натворил.
— А чего спрашивать, — выкрикнул, Иван Буйлов. — Шуряк-то мой, Большаков, по его спискам сжег халупы ушедших к нам партизан. Это все знают.
— Правильно, — подтвердил Егоров. — У меня избушку спалил.
— Тоди чего с ним цацкаться.
— Знамо дело, шлепнуть и все.
Винокурова трясло. Коляда вопросительно посмотрел на комиссара.
— Надо отправить в Главный штаб к Мамонтову, там разберутся, — сказал Данилов. — Самосуд запрещен.
Когда все выходили из штаба, Буйлов столкнулся в дверях с Пелагеей Большаковой. Она пробиралась сквозь толпу партизан. Некоторые из земляков узнали ее, недружелюбно осматривали.
— Офицерша…
— Какая офицерша? — спрашивали другие.
— Жена Большакова.
— Это которого мы вчерась чуть не застукали?
— Его…
— А что ей тут надо, шпионит?
Пелагея краснела, закрывалась платком, но шла вперед, расталкивая мужиков.
— Иван! — обрадовалась она, увидев брата.
— Ты чего, Поленька, пришла? Случилось что-нибудь? — с тревогой спросил он.
Поля смущенно взяла брата под руку.
— Пойдем в избу.
Партизаны смотрели им вслед.
— А наш начальник штаба что, сродствие какое имеет с ней?
— Брат.
— А… Стало быть, она нараскоряку — муж там, а брат — тут?
В штабе Пелагея сквозь слезы зашептала Ивану:
— Коленьку убили, Ваня… партизаны…
— Знаю, Поленька, знаю. Но ты крепись. Война! — Он гладил сестру по голове, успокаивал. — Что случилось? Ты чего пришла?
— Там, дома, после Василия какие-то ящики остались и винтовки, много винтовок, — успокаиваясь, сказала она. — Заберите.
— Шо там стряслось? — спросил Коляда у Буйлова. — Опять, поди, якой-нибудь набедокурил? Зараз расстреляю подлеца, ниякие заступники не помогуть.
— Нет. Большаков оставил дома винтовки и ящики, видимо, с патронами.
— А вона кто?
— Жена его.
— Большакова?! — Федор поднялся и с любопытством посмотрел на Пелагею. — Васюха! — окликнул он своего связного. — Это вона тебя с Пашкой ховала?
— Она, товарищ командир полка.
Коляда с лукавинкой в глазах покосился на Егорова. Неделю назад он отчитал своего связного за панибратство, и вот подействовало: к месту не к месту стал величать «товарищ командир полка».
К ней подошел Данилов.
— Так вон вы какая, Пелагея Большакова! — сказал он, с интересом рассматривая Полю. — Мне о вас рассказывал Антонов. Ну, здравствуйте, товарищ. — Данилов протянул ей руку. — Спасибо вам от лица Советской власти. Так, говорите, оружие муженек бросил? Заберем. Мы пока не очень богаты, чтобы отказываться от такого добра. Федор Ефимович, распорядись.
Коляда вышел на крыльцо, крикнул вертевшемуся в ограде Чайникову:
— Съездий с хлопцами к дому Большакова, забери винтовки и патроны. — И громко добавил, чтобы все слышали: — Тико вежливо, не по-хамски! Семью не обижать! Башку оторву!..
4
Титов говорил шепотом, торопливо:
— Кунгуров погорел.
— Какой Кунгуров? — не сразу понял Милославский. — A-а, поручик Любимов! Что случилось?
— В Рогозихе к Коляде присоединились казаки из Бийского уезда. Вот они и опознали его. Он пытался ускакать на коне, но свои же разведчики открыли по нему стрельбу. Тяжело ранили. Вчера его привезли в куликовский лазарет.
Милославский сразу понял, чем это грозит ему и Титову.
— Надо принять меры, чтобы он умер прежде, чем с него снимут допрос.
— Я уже об этом позаботился, — сказал Титов.
— Как съезд прошел?
— Плохо. Наших освистали и вышвырнули из зала… Как только Коржаев уедет, вызову тебя на допрос, есть дело. — Титов пошел из камеры. В дверях громко спросил: — Значит, претензий больше нет?
Вечером начальник контрразведки уехал в 7-й полк беседовать с казаками о Любимове. Титов сразу же вызвал к себе в кабинет Милославского.
— Пришли документы на тебя из Барнаула.
Милославский побледнел.
— Какие?
— Выкрали твое личное дело.
— Что же теперь?
И без того Милославский камнем висел на шее у него, а с приходом документов Титов стал себя чувствовать как на горящих углях.
— Ты должен в конце концов устроить мне побег.
— Ты войди в мое положение, Михаил. Не могу я тебе устроить побег.
— Почему? — недружелюбно покосился Милославский.
— Сразу же подозрения падут на меня. Мне и так здесь не доверяют.
— Значит, о своей шкуре заботишься прежде всего?
— Не могу. Понимаешь? Мы же с тобой друзья — ты должен понять. Такое указание есть из Барнаула: не вмешиваться мне в твое дело.
— Не вмешиваться? — со злобой переспросил Милославский, — Когда я был командиром отряда, тогда был нужен, а сейчас «не вмешиваться», сейчас я не нужен, да? Пусть меня расстреляют?
Титов вкрадчиво напомнил:
— А поручик Любимов? Ты что говорил о Любимове?
Да, Милославский понял, что промахнулся. Волчий закон действует не только против других, но и против него.
— Я сейчас не знаю никаких Любимовых.
— А я не знаю никаких милославских! — сузил глаза Титов.
— Хм… Не знаешь? — Милославский поднялся и, опершись о стол руками, склонился к своему бывшему другу. — Зато я знаю поручика Титова. И на первом же допросе у Коржаева расскажу все.
Теперь побледнел Титов.
— Ах, ты вон как!
— А как ты думал? Мне тоже своя шкура дороже твоей. Мне терять уже нечего.
— Но ты ничего и не приобретешь.
— Мне наплевать на это.
Титов открыл ящик стола, сунул туда руку. Потом испытующе посмотрел на Милославского, ледяным голосом сказал:
— А я тебя сейчас застрелю… «при попытке к бегству».
Глаза у Милославского стали расширяться от ужаса. Но тут же Милославский как-то встряхнулся и опять стал самим собой. Когда он поднял голову, в глазах у него Титов увидел усмешку.
— Ты меня не застрелишь, — спокойно сказал Милославский. — Потому что в моей шкуре — твоя шкура.
— Ты чего? — не понял Титов.
— Ничего. Какая же может быть попытка к бегству, если тебе просто-напросто никто не давал права вызывать меня на допрос? Ты сам раскроешь себя.
Милославский был прав. Титов резко задвинул ящик
— Но что ты от меня хочешь?
— Я хочу, чтобы ты помог мне бежать. Если ты боишься, что заподозрят тебя в организации побега, то бежим вместе.
— Куда? В Барнаул? Там меня сразу же шлепнут. Приказано любой ценой войти в доверие. Я остался единственным надежным агентом нашей разведки. Остальные — мелкота.
— Меня совершенно не интересует, куда ты пойдешь, — начинал уже настаивать Милославский. Он чувствовал, что становится хозяином положения.
— Хорошо, — согласился Титов. — Я помогу тебе бежать, но с одним условием.
— Заранее принимаю это условие.
— Завтра утром я тебе передам напильник. Им ты выпилишь решетку и после этого «обронишь» его в камере.
— Чей будет напильник?
— А тебе не безразлично?
Милославский равнодушно пожал плечами.
— Напильник будет из лазарета.
— Значит, громоотвод будет зацеплен за Ларису? — Он секунду подумал. — Я согласен. Это очень умный выход!
— Тогда — договорились. — Титов протянул Милославскому руку.
Утром напильник был у Милославского. Тот просил еще и наган, но Титов не дал — у него был свой план. После обхода тюрьмы Титов выстроил охрану и строго- настрого приказал следить за заключенными. Часового же, стоявшего около камеры Милославского, он предупредил особо, сославшись на чрезвычайную важность преступника.
Вечером вернулся Коржаев, а ночью среди тюремной Тишины грянул выстрел — начал осуществляться план Титова.
Милославского нашли в камере мертвым. Рядом валялся напильник с витой деревянной ручкой. Оконная решетка была, выломлена. Часовой торопливо рассказывал:
— Слышу, что-то стукнуло. Насторожился. Потом опять. Глядь в очко, а он уже в окно переваливаться начал. Ну, я его через очко из нагана и стебанул, как товарищ Титов утресь наказывал.
Коржаев покосился на своего помощника.
А через два часа Титову удалось подслушать разговор Коржаева с Голиковым.
— Следы заметает, — говорил председатель Облакома. — Коль так усердно предупреждал охрану, значит он был осведомлен о готовящемся побеге.
— Охрана говорит, что он в мое отсутствие трижды вызывал Милославского на допрос.
— Ну, вот. На этих свиданиях Милославский требовал чтобы тот помог ему бежать, в противном случае грозил разоблачением.
— Но почему они не бежали вместе?
— Этого я тоже понять не могу… Ты вот что, Иван, смотри, чтобы он сегодня не удрал.
— Не удерет. За ним шесть глаз следят.
5
Суд решено было проводить в Куликово — по месту дислокации отряда Милославского. Большая деревянная церковь была наспех переоборудована в зал заседаний. Иконостас наполовину снят и прибран в трапезную — это то, что успел куликовский батюшка. То, что он не успел — другую половину — наспех завесили дерюжками, половиками, попонами. Церковь стала походить изнутри больше на огромную завозню.
Церковь была битком набита жаждущими зрелища. Сидели не только на притащенных из ближних домов скамейках, не только на полу, но и на узких подоконниках, ухватившись за оконные решетки. Люди гроздьями висели на почерневших, прокопченных и напитанных ладаном лиственничных стропилинах, поддерживающих основание церковного купола. И вся эта людская масса гудела приглушенно, явно сдержанно. Жидкими сизыми струйками вяло вздымался над людским месивом кое-где табачный дымок — далеко не все осмеливались курить здесь, хоть и в уже оскверненном святом храме. Большинство по привычке все-таки воздерживалось.
Разговоры неторопливые, уже с потухающим интересом велись в основном о Милославском и кое-где по углам о его бывшем окружении, о его собутыльниках: дескать, как могло все это случиться, как мог погибнуть Белоножкин? Все видели — буквально весь отряд видел — Милославский с кучкой дружков пьет. А пьянка никогда еще никого до добра не доводила! Правда, и в других отрядах пьют, чего там греха таить. Пьют, как перед бедой, как перед концом света. А то, что Милославский не из мужиков, это было видно всем. Поэтому от него можно было ожидать чего угодно. И ведь все видели, что не по-мужицки ведет он себя, выглядит белой вороной в мужицкой серой стае. И тем не менее никто не пришел в Главный штаб или хотя бы к Данилову в военно-революционный комитет и не сказал: дескать, подозреваю, он чужой, не наш он, не мужицкий. Смелости не хватило, никто не пришел, каждый понадеялся на другого. А теперь толкуют и во всех отрядах и во всех селах — все перетолкли уже. Конечно, никто Белоножкина умышленно не убивал, брехня все это. Такого еще не было, чтоб взять так вот и убить ни с того ни с сего своего командира. И то, что он офицер — поклеп. Все знают: здешний он, ильинский, откуда ему быть офицером?! А если и выслужился на фронте, то слава Богу — трусливому офицерские погоны не дадут, да чтоб еще из солдат — ни в жизнь. И с чего бы это ради Милославский велел будто бы убить его?.. Брехня. А то, что маузер нашли у Милославского — что ж тут такого? На глазах человек погиб, почему бы и не взять маузер и не привезти! Правда, надо было его сдать в штаб. Ну, не сдал, соблазнился, так это еще не значит, что он его и убил с умыслом… Обвиняют, дескать, почему только он один погиб? Известное дело, как это бывает в таких случаях. Сзади едут, из горлышка, крадучись потягивают. Белоножкин ехал впереди — вот все пули ему и достались… Какой тут может быть суд? За что судить-то остальных? За то, что самогонку пили? Так все пьют. Во всех отрядах…
— Какой-то трибунал приехал. Вот он им и натрибунает, чтоб знали, что когда на дело пошел — ни в одном глазу чтоб…
— Явно по пьянке сгубили мужика.
— Дуроломы, оно и есть дуроломы.
— Выпороть их хорошенько, чтоб неделю на брюхе сидели…
Подсудимых держали в школьном амбаре, недалеко от церкви. Амбар был наполовину завален сломанными партами, Какими-то досками, в углу растоптана куча мела (то ли на побелку помещения школы приготовили, то ли писать им на классных досках собрались. Для писания — слишком много, на три поколения куликовцев хватит). Из-за кучи мела шел в амбар отсвет. Заглянул Винокуров.
— Братцы! Там же — дыра, на улицу!
Ни Филька Кочетов, ни Чернышев ничего ему не ответили — надоело все, надоели все эти каталажки. Скорее бы все это заканчивалось. И друг другу они надоели за время допросов. Возили их целый месяц вместе с Главным штабом из села в село. Кое-где в дороге бросали порой без присмотра — можно было сбежать не один раз. А зачем? Да и куда ты убежишь? От родных-то мест.
Филька Кочетов напряженно вслушивался в голоса, доносившиеся с улицы — надеялся услышать Настин. Услышать, крикнуть бы ей, что он здесь, что он все эти дни думает только о ней, что он свинья и вообще обормот… Стихали голоса на улице, присаживался он на обломок парты. В детстве-то не пришлось посидеть за партой, так сейчас старался втиснуться на сиденье. Было тесно. Долго не засиживался между спинкой и откидной крышкой. Вылезал на крышку, ноги ставил на сиденье. Тоже долго не мог усидеть — тоска брала. Пересаживался заново. Даже молчаливый и мрачный Чернышев, сидевший недвижно бука букой и тот не вытерпел, возмутился:
— Что ты не можешь угнездиться? Сел и сиди. Чего мечешься?
— Душа тоскует, — сграбастал Филька на груди у себя рубашку. — Рвется душа куда-то…
— Куда-то… Знамо куда — выпить, — вставил Винокуров.
Филька зло метнул взгляд на своих бывших собутыльников. И отвернулся. Даже рта не раскрыл, чтобы послать их обоих с разговорами о выпивке куда-то подальше. И снова затих на короткое время. Надоели ему скитания по каталажкам (в каждой волости — где бы ни остановился Облаком — была своя волостная каталажка), обовшивел, исхудал, и вообще тоска загрызла Фильку. Белый свет не мил. Скорее бы суд. Всыплют плетюганов (ничего, выдюжу!) сколько положено, да уползти, хоть на карачках бы к Насте. Она гусиным жиром смажет спину, глядишь через пару недель и подживет… И если после этого он хоть раз еще возьмет в рот самогон, то пусть Настя тогда ему голову отрубит топором… Он так любить ее будет… О-о, она кажется в тот, последний день сказала ему, что у них ребенок будет. Хорошо бы — сын. Костей бы назвали, в честь деда, в честь Филькиного отца. Не дождался он внука.
Вдруг Филька услышал Настин голос. Вскочил — аж о притолоку стукнулся. Она кому-то сердито выговаривала:
— … но, покормить-то их надо!.. Они же не враги какие. Наши же партизаны… Ладно, ладно, грозный какой… Надо бы сбежать, давно бы сбежали. Вон полстены у амбара нету. Тоже тут охранники. Открывай! Чего раскрылатился, вояка…
— Караульного начальника давай.
— Ты чего, не узнаешь меня? Какого тебе еще караульного начальника? Открывай!.. Без начальника обойдемся. Открывай, открывай. Я тут и за караульного начальника и за всех.
Загремел замок. Распахнулась дверь. Яркий солнечный день перешагнул порог их очередной беспросветной и, видимо, последней каталажки. Боже мой! Хорошо-то как на воле!.. Вся в солнечном сиянии на пороге стояла Настя с солдатскими котелками в одной пуке и с плетеной корзиной, прикрытой полотенцем — в другой. Она напряженно всматривалась в черную утробу амбара.
— Где вы тут? — нерешительно переступила она порог.
К котелкам потянулись руки из темноты. Забрали их. Забрали и корзину. А Филька — к ней.
— Фи-иля… — прошептала она, и опустилась на порог. — Боже мой, какой ты худющий. Тебя что, не кормили ни разу за месяц?
Он молчал и неотрывно смотрел на нее, гладил ее руки. Не было ближе Насти у него человека на земле. Не только в эту минуту, но и вообще, всегда. Никто не любил его так, как она, никто не понимал его душу, непутевую, забулдыжную, но в сути своей добрую, как она, его Настя.
— Ты поешь, поешь, — шептала она. Шмыгала носом и совала ему ложку в руку. — Ох, горюшко ты мое! Когда все это кончится? Отмыть бы тебя, отпарить в бане — чтоб ты просвечивал от чистоты насквозь… Ой, Филька, Филька…
А в доме напротив — через дорогу — в это время трапезничал ревтрибунал. Втроем сидели в горнице за столом, накрытым белой расшитой скатеркой. Под образами в переднем углу — председатель выездной сессии, не так давно созданного при Облакоме военно-революционного трибунала, член партии большевиков с самым большим стажем в партизанской армии Степан Алексеевич Сладких. Собранный, подтянутый, взбодренный, он хлебал окрошку деловито, не
торопясь, изредка только бросая цепкий взгляд на быстроногую, упругую, как запрятанная пружина, хозяйку, на ее матово посверкивающие тугие икры.
По бокам у него (как на судебном заседании справа и слева) два члена коллегии. Но не те, с которыми месяц назад заезжал Степан Сладких в Усть-Мосиху к дяде, Петру Леонтьевичу Юдину. Другие. С более осмысленными
физиoнoмиями. Но тоже не очень-то одухотворенными, основном смотрят, все замечают и мотают на ус и молчат. А видят все. Даже быстрый, вроде бы случайный взгляд своего начальника заметили и оценили. Один, который по левую руку, с рыжими усами, пряча улыбку, спросил:
— Что, Степан Алексеевич, хороша? Может, заночуешь тут? Все равно кому-то оставаться на ночь. Акт подписывать.
Промолчал Степан Алексеевич. Даже ухом не повел.
И только когда поднимались из-за стола, буркнул:
— Дело прежде всего.
— А это делу не помешает, — тут же отозвался тот, который слева, с рыжими усами. — Акт подписывать все равно кому-то из нас надо.
— Хватит болтать-то…
— Ужинать-то придете? — спросила хозяйка, провожая незваннных гостей на крыльцо.
— Обязательно, — ответил тот, с рыжими усами. — Вот он придет непременно, — указал на Степана Сладких. — И даже заночует… Это имей в виду, хозяйка…
Народ привык ждать. Всегда. И раньше на сборне ждали появления властей. И в восстание, в строю часами ждут выхода командиров.
Терпеливо ждал народ и тут — когда пообедают подсудимые, когда накушается революционный трибунал.
Но вот поступила от кого-то команда, громкая, басовитая:
— Привести подсудимых!
Людское месиво затихло. Только шорох еще висел над лохматыми головами. Вытягивали шеи.
Подсудимых вели по узкому проходу с паперти через весь зал. И как они шли, так и поворачивались головы всего зала. Впереди шел, раздвигая жестом руки толпу, караульный начальник из приезжих. Весь в ремнях, в фуражке со звездой. На звезду обратили внимание все, потому, что ни у кого ее еще не было. Были красные ленты. И то не у всех — где его возьмешь, красный лоскут!
— По-осторонись!.. По-осторонись… — повторял он вполголоса, машинально.
Скамью для подсудимых поставили на клиросе. По бокам встал конвой с винтовками. Встал и замер, как на высочайшем смотру — большинство партизан все же служили в армии, знают (если не успели забыть) службу. По залу прошел шепоток:
— В бой с берданами да с пиками ходим, а тут у каждого винтовка.
— Жирно живут там, в штабах.
Но тот же басовитый голос прервал шепоток раскатисто, как на строевых занятиях скомандовал:
— Вста-ать! Суд идет!
Суд вошел из алтаря через царские двери. На амвоне, прямо перед царскими дверями стоял длинный стол, накрытый яркой красной скатертью. Суд остановился. Неторопливо обвел взглядом собравшихся. Зал молчал. Не дышал. Все, не мигая, смотрели на незнакомую еще декорацию невиданного еще спектакля. Больше смотрели не на подсудимых — чет на них смотреть, все они знакомы, все здешние — смотрели, в основном, на незнакомых, на приезжих судей, на стол с графином стеклянным, доверху наполненным водой и с алюминиевой кружкой рядом. Главный судья, который был коренником, махнул рукой — дескать, можно сесть. И тут же раздалась команда, такая же зычная, басовитая:
— Са-ади-ись!..
Громыхнули скамейки. И опять все замерло. Непривычная все-таки эта штука, суд. Вроде бы и не настоящий он, без присяжных, без мирового, а все равно по спине, под рубашкой что-то бегает — приучен мужик в страхе жить. И оно никак не забывается, это чувство.
Судья разложил на столе бумаги. Заглянул в них. По переменке в каждую. Явно не торопился. Кашлянул в кулак. Хрипловато начал:
— Слушать меня внимательно.
По залу волной прошел шепот:
— Гляди-кось, как строго.
— Это тебе не дед Ланин.
— Такому вот попадись, сразу засудит.
— Не отскребешься…
— Он чикаться не будет: сказал — слушай внимательно и — будь здоров.
Волна шёпотом докатилась до стен, оттолкнулась от них и так же, не разрастаясь, отхлынула опять к судейскому столу. Пережидавший реакцию зала главный судья, снова опустил голову на бумаги.
— Слушается дело об убийстве комиссара Белоножкина. Дело ведет выездная «тройка» революционного трибунала в составе товарищей Сладких С. А., Кульгузкин Т. Н. и Обухов М. К.
Суть дела была изложена весьма сжато: Милославский приказал, а обвиняемые Винокуров, Чернышев и Кочетов, выполняя этот приказ, убили комиссара Ивана Федоровича Белоножкина, члена партии большевиков с девятьсот пятого года. Вот и вся суть.
— Подсудимый Трофим Чернышев, слушай меня внимательно. Признаете себя виновным в убийстве?
— Признаю, — ответил тот неторопливо, равнодушно.
— По чьему приказу вы это сделали? Или по собственному побуждению?
— По приказу Милославского, — ответил Чернышев. Вздохнул. — Хотя это не имеет значения.
— Раньше на допросах, на следствии вы отвергали приказание Милославского. А теперь признаете. Как это понимать?
— Я же сказал, что это не имеет значения. Могу объяснить. Раньше Милославский был живой и это могло повредить. Поэтому… как это?.. Ну…
— Идею убийства Белоножкина вы брали на себя добровольно, так, да?
— Да, так.
— И если бы даже Милославский не приказал, вы бы все равно пошли бы на это убийство? Так прикажете понимать вас?
— Да, именно так.
— Почему вы убили Белоножкина? Комиссара Белоножкина?
— Он — белогвардейский офицер.
— Вы в этом убеждены?
— Знамо дело. Переодетый офицер.
— Слушай меня внимательно. Этот вопрос, который я сейчас задам, будет главным. Как вы определили, что он переодетый офицер? Как?
— А что определять-то? Его по выправке видно.
Винокуров не вытерпел, встрял:
— И вообще по порядкам, которые он стал заводить в отряде, по дисциплине…
— А вас я еще не спрашивал, Винокуров, — повысил голос судья. — Спрошу — будете отвечать. Я спрашиваю Чернышева: слушай меня внимательно, Чернышев. Как вы определили, что он офицер?
— Так его же видно! — удивленно вскинул брови Чернышев. — Да и Милославский сказал, что — офицер. Вот мы его и кокнули. Не нужны нам офицерские порядки.
— Вы с ним с самим разговаривали? Спрашивали его — офицер он или нет?
Задумался Чернышев: а действительно, можно же было и его самого спросить обо всем этом. Прежде, чем убить, взять и спросить его самого. А с другой стороны опять же — чего спрашивать? Кто тебе сам сознается, что он офицер? Милославский же говорил, что офицер — уж он не ошибется! Да его и так видно.
— Спрашивали его самого или не спрашивали? — повторил судья.
— Разговаривали с ним.
— Ну и что?
— Говорит, что нам работать надо.
— Видишь! — вскочил опять Винокуров. — Он будет командовать, а мы должны опять работать. И при царе работали и при…
— Винокуров! Не устраивай тут митинг.
Винокуров опустился на скамейку, недовольно отвернулся от судей. Он явно не чувствовал себя виноватым. Больше того, он возмущался: как этого понять не могут судьи! Зал-то, например, не сомневался в его правоте, хотя, конечно, ни у кого Белоножкин лично не вызывал неприязни. Дразнило лишь само слово «офицер».
Зал напряженно ловил каждое слово с той и с другой стороны.
— Ну, хорошо, — не повышая тона, говорил главный из судей. — Слушай меня внимательно. Допустим, показалось тебе, что он офицер. Почему ты не пришел к Голикову к председателю Облакома и не сказал ему: дескать, подозреваю? Почему?
— А он сам такой же. Он тоже не иначе, как из офицеров. Ходит такой, на людей не смотрит. Ему дисциплину подавай — чтоб все ему подчинялись. Он, говорят, и Мамонтова хочет подмять под себя — чтоб он ему подчинялся. Знаем мы вашего брата: только бы власть ухватить, только бы сесть на мужика верхом, а там и не подступись к вам.
По лицу главного судьи змейкой пробежал желвак. Лицо посерело. Он молчал, укрощая себя. Наконец, справился.
— К Данилову бы пришел. Он — ваш, тутошний.
— И он туда же рвется. Тоже к власти.
Винокуров опять не вытерпел, бросил реплику:
— Мы против мордования вообще. Не только против офицеров. — И опять отвернулся к стене недовольный.
Судья, с укором посмотрел на него. На этот раз ничего не сказал, слегка погрозил пальцем — происходило подобие детской игры. Залу начинало это нравиться. И вообще это начинало походить на тот самодеятельный суд, который проводил дед Ланин совсем недавно — позубоскалят сейчас и разойдутся.
— Значит — слушай меня внимательно — потому что он заставлял вас работать, поэтому вы решили, что он офицер?
— Мало ли почему, — с досадой ответил Чернышев. — Ясно, как божий день, что он офицер. Тут и к бабке ходить не надо.
— К бабке мы ходить не будем. Сами разберемся… Слушай меня внимательно. Значит, ты считаешь, что и Голиков и Данилов — тоже офицера? Может, и Мамонтов из них же, из офицеров? А? Он тоже ведь за дисциплину и за порядок. А?
Чернышев задумался. Он начал догадываться, что его прямо-таки запихивают в какую-то ловушку, из которой потом ему без чужой помощи не выбраться… А судья говорил:
Этак любому из нас поблазнится, что любой из сидящих тут — офицер, подойдет и убьет его. Что ж тогда у нас получится — анархия? Слышал такое слово?.. Вот то-то и оно.
Эх, Милославского нет, думал Чернышев, его бы в эту ловушку не поймали бы. Язык у него подвешен так, что любому мозги вправит. Говорят, что убили при побеге из каталажки. Теперь только на Чайникова одна надежда. При нем Милославский говорил про Белоножкина. Нет, однако, без него. Это когда мы вчетвером были в Грамотиной — тогда он первый раз сказал, что Белоножкин — офицер. Чайникова тут не было. Он, может, вообще не знал, что тот офицер… А как же так получилось, что те же, что были там, в Грамотино, очутились и тут, в Рогозихе?.. Вот она и ловушка!.. Он молчал, рта не раскрывал больше. Наконец понял, что молчание — самый надежный способ не попасться на приманку. А то ведь они, эти говоруны, заговорят, заговорят и не успеешь оглянуться, как очутишься черт те где. Сам себя и оговоришь и охомутаешь. Поди, и так уж лишку наговорил… А может… Ну, а ежели на самом деле, а? Как этот говорит «слушай меня внимательно» — думай, Трофим, думай внимательно… А может, на самом деле все они того?.. И — Мамонтов… Не-ет. Мамонтов — не-ет. Он за мужика. Это все видят. А потом — его же многие с парней знают. В парнях вместе по девкам ходили.
— Ну, так что ты молчишь? Может, Мамонтова тоже убить надо бы? — допытывался судья.
Чернышев молчал. Замолк — как будто его подменили. Его спрашивали, он — молчал. Его снова спрашивали, он по-прежнему молчал. Судья, наконец, отстал от него, как-то загадочно — одними уголками губ — улыбнулся.
Потом вдруг опять насупился.
— Слушай меня внимательно. Начнем допрос подсудимого Винокурова, — объявил он. Помолчал и снова повторил: — Слушай меня внимательно, Винокуров. Ты случайно не родственник тюменцевскому Винокурову?
— Нет. Не родственник, — отрезал тот, как отвалил. — А что?
— Разговорчивый больно. Много знаешь.
— Какой есть. Весь тут. Еще вопросы будут?
Судья удивленно посмотрел на Винокурова. Тот явно лез на рожон.
— Будут, будут вопросы. Слушай меня внимательно. Ты Белоножкина, комиссара отряда убивал?
— Убивал.
— За что? Кто тебе приказывал?
— Никто не приказывал.
— А за что убил?
— За то, что он офицер.
— Откуда ты знаешь, что он офицер? Он тебе сам об этом сказал?
— Нет.
— А откуда ты узнал?
— По его замашкам видно было.
— По каким именно замашкам?
— По офицерским его замашкам.
— В чем они выражались, эти замашки? Может, они вовсе и не офицерские?
— Ты мне рассказывай! А то я офицерские замашки не знаю. Три года солдатчины отдюбал.
— Слушай меня внимательно. Конкретно в чем выражались эти офицерские замашки у комиссара Белоножкина?
— Как в чем? — удивился Винокуров. — Во всем. И шинель офицерская с орлами двуглавыми на золотых пуговках, И замашки все, все офицерские.
— Ну, какие замашки-то? Конкретно.
— А чего тут конкретно? Говорит, чтоб дисциплина была такая же, как раньше в царской армии.
— Так и говорил: чтоб, как в царской армии?
— Ну, говорить не говорил. Но к этому клонил.
— Как клонил?
— «Как», «как»? Чтоб подчинялись все. И чтоб вообще, как в армии было. Будто мы в армии не были, не знаем, как это бывает в армии. Так вот он и требовал.
— А вы не хотите, чтоб как в армии, да?
— Знамо дело. Кому это охота в солдатчину опять! За что боролись? За что кровь проливали? Чтоб опять, как в старину, как при царе-батюшке? Не-ет. Мы этак ке хотим.
— За это вы его и убили?
— За это и убили. Пусть не поворачивает назад оглобли.
— Ясно. Вопросы будут? — повернул Степан Сладких голову вправо, влево, спрашивая у своих подручных. — Вопросов нет.
— Что-то мы про свидетелей забыли, — напомнил один из судейской тройки, с рыжими усами который.
Главный из судей, Степан Сладких, порылся в бумагах, благо их было не так много, заглянул в один из листков, поднял голову, отыскивая начальника караула.
— Привести свидетеля Чайникова.
Чайников вошел вразвалочку, помахивая плетью. Он, несомненно, хотел скрыть свое волнение. Но ему пока это мало удавалось. Все заметили, что такого лихого разведчика, а мандраже тоже берет. Да оно как не быть этому мандраже, ежели в его эскадроне все это случилось. По правилу-то он тоже отвечать должен наравне с ними со всеми — тут же сидеть, на этой скамейке… Он подошел к амвону, остановился, выставив вперед правую ногу в до блеска начищенном сапоге.
— Вы командир разведчиков?
— Да, я.
— Чайников Н. С.?
Чайников кивнул и сглотнул слюну.
— Слушай меня внимательно. Что вы можете сказать об убийстве комиссара Белоножкина вашими разведчиками?
— А что тут скажешь? Они же сами все рассказали об этом. Я-то что еще могу добавить?..
— Вы знали, что ваши люди готовят злодейское убийство?
— Откуда мне знать!
— Наверняка разговоры были о том, что вот, мол, офицер и все такое. Не слышали?
— Нет, не слышал. Мало ли разговоров в эскадроне. Особенно по пьянке.
Больше спрашивать было не о чем. Зал начинал уже догадываться, что суд — новичок в этих судейских делах, не искушен в мудростях юриспруденции и сам добровольно зашел в тупик. Подсудимые во всем признались — спрашивать больше не о чем. Свидетель никакого отношения к преступлению не имеет, это так же очевидно. И тут на глаза попался третий подсудимый — Филька Кочетов. Он сидел безучастным, растерянным, втянув голову в плечи, лишь устало переводил глаза с одного говорившего на другого, не понимал толком о чем они говорят, будто и не о его судьбе идет речь.
— А ты чего молчишь, притаился? — словно обрадовался судья, увидев Фильку.
Филька пожал плечами:
— Так меня не спрашивали.
— Ну, так слушай меня внимательно.
— Слушаю, — Фильку знобило.
— Стрелял в комиссара Белоножкина?
Он закивал головой часто, часто.
— Но я не попал.
Вот этого судья не ожидал — такого поворота.
— Как не попал?
— Не попал в Белоножкина.
— А чем ты докажешь, что не попал?
Филька опять пожал плечами.
— Я вообще не целился. Как это можно в человека, да еще в своего же, стрелять?
— А как они стреляли? — кивнул судья на Чернышева и Винокурова.
Филька пожал плечами — это их дело, как они стреляли.
— А если и они скажут, что не стреляли в Белоножкина, тогда как понимать, кто же убил комиссара?
Филька снова пожал плечами.
— Не-ет, друг ситный, так не бывает, чтобы все стреляли, а один не стрелял бы. С чего бы это ради? Ну, с чего?
— Не может он в человека стрелять! — выкрикнул вдруг из зала дед Юдин. — Он забулдыжный — это правда. Но чтоб человека убить — этого он не может. Это, Степушка, верь моему слову.
Судья, как гусак, вытянул шею, вглядываясь в полумрак зала. Постучал карандашом по графину. Но так как из графина еще не успели отпить воды, звону не получилось. А стуку глухому, не звонкому не вняли. И вообще партизаны были в большинстве своем на стороне подсудимых — как-никак все они тутошние, свои. А эти мрачные костоломы, этот какой-то ревтрибунал, который впервые появился в здешних краях, вызывали явную неприязнь.
— Прошу не мешать трибуналу работать.
Кто-то нехотя, вяло ответил:
— Работай. Кто тебе мешает…
Судья начал нервничать. Приподнялся на полусогнутых, обвел зал строгим бульдожьим взглядом.
— Кто будет нарушать, того комендантский взвод при ревтрибунале в момент выведет из зала. Понятно?
Тихо стало в зале. Не испугались, что выведут, а подействовали незнакомые, нездешние слова «комендантский взвод», «ревтрибунал». Судья, успокоившись, снова уселся за стол. Повернулся к Фильке Кочетову.
— Слушай меня внимательно. Ты согласен, что это несправедливо: стреляли все, а отвечать только двоим?
Филька снова согласно закивал головой.
— Слушай меня внимательно: раз стрелял — значит, уже покушался, значит, хотел убить. А промазал — это случайность. Ты же хотел попасть, раз стрелял? Значит, и отвечать надо всем поровну — чтоб было все честно.
Филька беспрестанно кивал согласно. И вдруг в нем что-то восстало.
— Но я же не попал! Я же промазал.
— А это, мил человек, надо доказать, что ты не попал. Докажи.
— А как я докажу?
— То-то и оно!.. — обрадовался главный судья. — Докажи. Ну, докажи, докажи…
— Да не мог он убить человека! — крикнул, кто-то из зала. — Чего пристали к парню.
Судья окрысился:
— Значит, те — могли? А он — не мог? Так получается? А еще партизан! Как же он воевал?
Судья на этот раз уже забыл о своих обязанностях и своем долге, вступил в перепалку с залом.
— Какой же он партизан, ежели человека убить не может? — Судья Степан Сладких стоял за столом, оперевшись казанками пальцев о красную скатерть. Он уже обращался только к залу. — Народ поднялся на классовую борьбу, за свою свободу, за справедливость и он сметет всех, кто стоит на пути. Мы должны очистить наши ряды от скверны, которая еще притаилась в наших рядах. Это наш всеобщий долг. А ревтрибунал — это грозное и беспощадное оружие в руках революции, в руках мирового пролетариата.
Он говорил гораздо дольше, чем вел судебный процесс — кроме бдительности, говорил еще и о том, что российские войска, которые вот-вот перешагнут уральский хребет, начнут освобождение Сибири.
Про подсудимых все забыли.
Затем слово взял Данилов. Он, как и должно ему, говорил о мировой революции.
— Она грядет над человечеством, — говорил он, как на митинге, в полный голос, — и несет нам свободу, равенство и братство, она несет нам новую жизнь. Но врагам революции эта наша новая счастливая жизнь не нравится, они не хотят допустить нас до новой счастливой жизни. Но мы не позволим становиться нам на пути. Мы беспощадно будем карать всех, кто будет нам мешать строить социализм, укреплять Советскую власть, власть рабочих, власть трудового крестьянства. Революция сурова и беспощадна!..
Речи были привычными — каждый день, на каждом митинге их произносили, и каждый раз люди слушали внимательно, будто снова и снова рассматривали знакомое уже, надеясь увидеть обязательно то, что не удалось рассмотреть вчера.
— Враги революции идут на все уловки. Они вербуют из нашей среды, из среды рабочих и крестьян себе подручных и их руками хотят вредить нашему делу. Одними из таких исполнителей мы видим перед собой в лице убийцы Комиссара Белоножкина. Я не хочу оправдывать их поступок. Но они только исполнители. За их спиной стоит настоящий, матерый враг. Его и надо беспощадно карать…
Данилову поаплодировали, как и судье Степану Сладких, выступавшему перед ним. Поаплодировали и тем, кто выступил после них.
И тут, вдруг спохватившись, Степан Сладких объявил:
— Суд удаляется для написания приговора…
Зал заметно загудел — люди считали, что на этом все и должно кончиться, а оказывается еще и приговор будет.
— Суд-то, как настоящий — «удаля-яется…»
— А чо, мужики — без суда какая она власть! Ее и властью признать грешно.
— Урядника надо. Станового. А этак друг дружку побьют. Человеческая жизнь — тьфу, ничего не стала стоить.
— Мужики! Мужики, — старался привлечь к себе внимание Петр Леонтьич Юдин. — Племяш-то мой, племяш, а! Смотрите какой! Как настоящий мировой.
Все заговорили, загомонили — долго сидели молча, во рту, видать, начало пересыхать…
— Энтот вот, который во-он сидит, талдычит, что работать его заставляют. А как же не работамши-то? Жрать-то что будем, ежели работать никто не будет?.. А он, видишь ли, обиделся, что опять работать придется.
— Привыкли лодырничать, в бедности жить, не работамши, вот и хотят все командовать.
И лишь Настя сидела молча у клироса, держалась обеими руками на филькину ногу, обутую в расхристанный, испачканный мелом сапог. Она время от времени машинально гладила этот сапог и заглядывала по-собачьи преданно, внизу вверх, на Фильку.
Вдруг раскатисто раздалась команда:
— Встать! Суд идет.
Суд вошел опять через царские двери и остановился перед столом с красной скатертью. Приговор был коротким, как залп из берданок:
— Руководствуясь революционной совестью, — громко читал Степан Сладких, — выездная «тройка» революционного трибунала приговорила Чернышева Т. А., Винокурова А. Б. К Кочетова Ф. К. к крайней мере революционного наказания — к расстрелу. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит.
Гробовая тишина повисла в церкви. Никто не шелохнулся. Ни кашлянул. Ни вздохнул. Секунда, две, три — мертвая тишина. Все людское скопище было в глубоком шоке. Потом на всю церковь шепот:
— Стало быть, не подлежит? Приговор-то не подлежит исполнению? Ага?
Глуховатому деду никто не ответил. Не разъяснил.
И вдруг Настин крик. Душераздирающий, звериный. До нее только что дошел смысл приговора. Но она все равно не сразу еще поняла всей страшной его глубины, она все еще держалась обеими руками за Филькину ногу, собираясь увести Фильку домой…
После длительной паузы в тугую глухоту церкви главный судья Степан Сладких бросил:
— Начальник караула! Увести осужденных!
С глухим стуком упала на клирос к ногам конвойных Настя. На нее никто не обратил внимания (кроме Фильки, он попытался поднять ее, но конвойный толкнул его в спину), весь зал смотрел на судей — как же это так! Своих парней расстреливать за неизвестного кого-то. За одного — троих! Пусть он хоть какой будь комиссар, все равно троих он не стоит… А может, он на самом деле офицер? По выправке-то похож.
В тишине зала раздался расстерянный плачущий голос Петра Леонтьевича Юдина:
— Степушка! Что же это такое ты делаешь-то? Нешто так можно? Ты одумайся, Степушка… Зять он мне, хоть и не венчанный… Степушка…
Судья Степан Сладких окаменело стоял перед столом и вытаращенными глазами невидяще смотрел в зал. Он ничего не слышал. По лицу у него пошли пятна — белые, красные, руки, в которых он все еще держал приговор, тряслись крупной дрожью. Наконец, он разжал побелевшие губы:
— Слушай меня внимательно! — скомандовал он застоялым хриплым голосом. — Чтоб впредь знали: за каждого убитого большевика, за каждого комиссара будем расстреливать не по три человека, а по десятку, а может, и больше! — Вздохнул, выпятил грудь. — Начальник конвоя! Привести приговор в исполнение!
Зал молчал.
Осужденных, толкая в спину, провели быстро по амвону за судейский стол и они исчезли в царских дверях.
Настю почти на руках вынесли на свежий воздух. Подбежал Леонтьич.
— Настенька, что ты, моя голубушка? Не убивайся так. Пойду сейчас к Степану, скажу ему… Он же племяш мой.
— Как — племяш? — встрепенулась Настя, в глазах y нее промелькнула надежда. — Это тот самый, потерянный? Боже мой! Лучше б он так и был потерянным… Пойдем к нему, упадем в ноги, вымолим…
Попасть к судьям было не так-то просто. Дом, в котором они расположились (не в штабе), охранялся усиленно. Охранялся и дом, и амбар. Но Леонтьич пробился к племяшу — доказал охране, что он родственник, пропустили. И он сразу же в голос:
— Степа, как же это так. Зять ведь…
— Какой зять? — оторопел Сладких.
— Филька-то Кочетов, которого ты сегодня осудил-то, зять он мне. Насти, моей дочери, муж он. Хоть и не венчанный. Да кто сейчас, где будет венчать. В сельсовете расписались — вот и всё. Дите у них будет. Как же без отца-то, Степа?
— Погоди, ты не торопись. Это какой из них? Это тот, который последний?
— Тот, тот, которого последнего ты допрашивал, Филипп… Филька — мы его по-простому зовем. Так вот он — зять мой. Понял?
— Ну, и что ты хочешь? Чтоб я отменил приговор? Не могу… Надо было раньше. Хотя это тоже не помогло бы. Не изменило бы суть дела. А теперь — тем более. Теперь я — никто. Теперь меня каждый часовой пошлет по матушке.
Понял? Слушай меня внимательно. У меня власть там, когда я за красным столом. А вылез из-за стола — я никто. Такой же, как все. Понял, дядя?.. Запомни одно: революция беспощадна! Дядя, не я судил. Революция судила. Мы — кто? Мы — революционный трибунал. Революционный! Понял?.. Так что иди, дядя, иди. Ничем я тебе помочь не смогу. Не в моей это власти теперь… Ночью сегодня приговор приведут в исполнение…
Несмотря на начавшуюся слякоть и непогоду, Настя Юдина каждый вечер ходит за деревню к одинокой сосне, что невдалеке от грамотинской дороги — здесь высится небольшой обложенный пожелтевшим дерном холмик. Придет Настя, сядет и долго-долго смотрит затуманенным взглядом вдаль. Здесь, у заброшенной всеми сосны, расстрелян и зарыт Филька — бесшабашный парень-забулдыга, отец будущего Настиного ребенка…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Зима наступала напористо. Природа нахмурилась. Растрепанные березы и почерневшие, взъерошенные сосны были унылы и неприветливы. Грязные лохмотья туч низко проносились над головами. С утра до ночи они куда-то торопились, бороздя верхушки деревьев. И не было им, этим извечным скитальцам небес, казалось, ни конца и ни края. Поминутно они трясли над землей мелкое холодное сеево дождя.
— Лей не лей, все одно надеть нечего, — отшучивались партизаны.
В седьмом полку настроение было пасмурное. Партизаны уже не ругались и тем более давно не острили по адресу небесной канцелярии. Это был плохой признак. Аркадий Николаевич подшевелил коня и на легкой рыси поехал вдоль колонны. Он всматривался в лица партизан и видел усталость в глазах, тоску по теплому сухому углу, по миске горячих щей.
В хвосте второго батальона Аркадий Николаевич заметил семенившего Юдина. Придержал коня.
— Как, Петр Леонтьевич, воюешь? — спросил он земляка.
Леонтьич, всю дорогу норовивший попасть в ритм колонны и идти в ногу с шагавшим впереди парнем, окончательно сбился, наступил ему на пятку, но тут же мгновенно отпрыгнул в сторону, ибо у парня, шагавшего впереди, уже давно лопнуло терпенье и Леонтьич боялся теперь возмездия.
И действительно, парень грозно обернулся, сжимая кулаки. Но, заметив комиссара, опустил руки, яростно засопел и отвернулся. Леонтьич как ни в чем не бывало снизу вверх посмотрел на Данилова.
— Здоровьичко-то? Ничего здоровье, Аркадий Николаевич. Слава Богу, — ответил он.
Партизаны начали оглядываться, заулыбались:
— Тебе про Фому, а ты про Ерему…
— Чего?
— Комиссар спрашивает, как воюешь, а ты: «Ничего-о здоровье…»
— Носишься со своим здоровьем.
— Он ежели еще раз наступит мне на пятки, я ему сразу испорчу это здоровье…
Леонтьич сделал вид, что не расслышал угрозы, опять взглянул на Данилова — уж больно он был польщен, что комиссар полка заговорил именно с ним, а не с кем-либо другим.
— Ты, Аркадий Николаевич, спрашиваешь про то, как воюю, а я не расслышал — про здоровье тебе… А воюю ничего. Вот винтовкой разжился.
Кто-то из середины батальона звонко засмеялся:
— Разжился бы ты, ежели б не командир полка.
Старик не вытерпел, огрызнулся:
— Заслужи, чтобы командир полка тебе винтовку дал!
Данилов обратился ко всем:
— Как, товарищи, настроение?
За всех ответил опять Леонтьич:
— Ежели по-нашему сказать, по-мужицки, то хреново. А как по-вашему, Аркадий Николаевич, по-антилегентному — не знаю. Партизаны улыбались, поглядывая на комиссара.
— На печи дома лучше сидеть? — тоже улыбнулся Данилов. — Там тепло и не каплет.
Юдин сморщил лицо.
— Не-е, Аркадий Николаевич, — погрозил он ему пальцем. — Я уж сидел так-то единожды… — и он выразительно почесал зад.
Кругом захохотали.
— А что ржете? — выкрикнул Леонтьич. — Толмили-толмили, всякие листовки и речи говорили — все сумлевался. А как посадили Зырянов, его благородие, с Ширпаком голым гузном на горячую плиту, сразу понятливей стал.
Хохот перекатывался по рядам. Сюда стал оглядываться первый батальон. В третьем тоже вытягивали шеи.
— Чего они там ржут?
— Нашли время гоготать…
— Комиссар возле их едет. Должно, чтой-то смешное рассказывает.
Данилов смеялся со всеми. Он поглядывал в голову колонны, там уже пристраивался Матвей Субачев. Он перекинул ноги на одну сторону и, усевшись на седле, как на скамейке, что-то рассказывал партизанам, поминутно жестикулируя…
Дождь моросил, почти не переставая. Но он уже не казался таким пронизывающим — был просто нудным и противным.
К Павловску подошли в полночь. На опушке бора Коляда собрал командиров.
— Слухать старательно и исполнять досконально, — приказал он. — Наступать будемо не на рассвете, а зараз. Комиссар кажеть, люды продроглы, та и сам бачу — у хату надо. А стало быть, к рассвету цю операцию закончить. Головным идет батальон Лынника. Слухай сюды, Кузьма. Поведешь своих орлов прямиком на демидовский — или якой он тут був — завод. Речушка там не дуже глубокая, перейдете вброд — все одно уси промоклы. Будешь идты, поглядай на мэнэ. Як тильки ракету пущу, зразу — на «Ура». Левым флангом у Лынника будет Неборак. Понял, Сашко? Ты идешь по левой кромке села. Старайся, як можно, не пропустить их ни одного на Шелаболиху. Третий батальон во главе з моим помощником Иваном Тищенкой вже ушел в обход. Будэ наступать з той стороны, вид Барнаула. Первый батальон займет плотину. Второй будэ у мэнэ в резерве. Упреждаю, шоб ни единого шороха не було до времени. Этих уланив тут до дьявола — целый полк. И вооружены воны по саму сопелку. Смогем узять тилько спячих. Як проснуться, нам туго придется. Понялы?
— Так точно, Федор Ефимович.
— Поняли.
— Як, Аркадий Николаевич, думаешь, начнем?
— По-моему, можно начинать… Только смотрите, товарищи, людей берегите.
— Знамо дело.
— Зря-то чего лезть.
— Ну, началы! — сказал Коляда. — По местам!
Но не успели батальоны принять боевой порядок, как около ближних изб впереди батальона Линника грохнул взрыв.
— Шо за чертовщина! — вскинул голову Коляда. — Васюха! Мигом узнать!
Но узнавать было поздно. Через две-три минуты в ответ на гранатный взрыв раздался выстрел, другой, третий… Противника застать спящим не удалось. Батальоны, на ходу разворачивались в цепь, устремились в село. Выстрелы гремели со всех сторон, учащаясь с каждой минутой, постепенно переходя в сплошной гул. Винтовочную стрельбу покрывал резкий грохот станковых пулеметов. Бой разгорался. Данилов, стоявший рядом с командиром полка, видел, как Коляда с трудом держал себя, чтобы не ускакать в самую гущу схватки. Он несколько раз порывался огреть коня плетью, но, встретив цепкий взгляд комиссара, опускал руку.
Батальон Линника, дойдя до развалин бывшего сереброплавильного завода, залег под огнем двух пулеметов, установленных на песчаном бугре около церкви. Медленно, продвигался и первый батальон. Хотя он и занял плотину, но фланговым огнем помочь Линнику не мог из-за строений, тянувшихся вдоль берега Касмалы. Момент наступал критический. Коляда одного за другим слал связных к батальону Неборака, обходившему село с севера, торопил его.
К Коляде подскакал его вестовой Василий Егоров.
— Товарищ командир полка, — обратился он, — взрыв получился потому, что у Чайникова, когда они возвращались с разведки, взорвалась нечаянно граната.
— Башку звернуть, як куренку, за таку нечаянность, — пробурчал Коляда.
Данилов сухо сказал:
— После боя провести следствие и выяснить, случайно это или не случайно. А то что-то подозрительно много случайностей у этого Чайникова: Белоножкина убили в его взводе, переодетый поручик оказался резведчиком у него, и теперь граната взорвалась в самый… ну, неподходящий момент опять-таки у него. Не слишком ли много…
— Вот возьмем Павловск, я з ним утром разберусь… Но якого же дьявола Неборак не вступае!
Данилов прислушивался к все более накаляющемуся грохоту боя.
— По-моему, резерв надо вводить, — сказал он Федору. — Давай я поведу.
Коляда всматривался в пульсирующее зарево винтовочных вспышек. Молчал. Он был очень напряжен, хотя и старался не показать этого. Данилов видел, как судорожно двигался кадык на вытянутой шее, как Федор поминутно дергал поводья, сжимал и разжимал плеть в руке.
Несмотря на явное беспокойство седока, пегий конь стоял спокойно, изредка поводя длинными ушами. Данилов замечал в Федоре все, как мать в любимом сыне, вот молчавший до сих пор левый фланг заговорил — да раздался дружный залп, второй, третий — Неборак вступал в бой.
— Ось зараз можно выводить резерв, — ответил Коляда, — Тико поведу его я сам. А ты, Аркадий Николаевич, оставайся тут и руководи цим дилом.
— Мне кажется, что руководить боем должен командир полка, а не комиссар, — заметил сердито Данилов. — Тебе пора уж бросать ухарство. Сколько мы об этом говорили…
Коляда повернулся к Данилову, долго смотрел на него — видно, в душе у него шла борьба. Потом он глотнул слюну, вздохнул:
— Ох, до чего ж ты, Аркадий Николаевич… правильный человек! Хиба ж можно быть таким усю жизнь…
Резервный батальон сильно помог Линнику. Но перелома в ходе боя все-таки не сделал. Уланы дрогнули лишь тогда, когда Иван Тищенко ударил им в тыл. Однако сопротивление было по-прежнему яростным — отступать им было некуда, а сдаваться они не хотели, видимо, решили держаться до последнего.
Небо начало сереть, дождь, моросивший всю ночь, перестал. В утренней дымке начали выделяться улицы, отдельные Дома. Партизаны теснили улан со всех сторон. Бой только начал разгораться.
С той и с другой стороны все резервы были пущены в ход. Федор удивлялся такому небывало яростному сопротивлению белых. Словно разгадав мысли командира полка, Иван Буйлов вслух предположил:
— Не иначе, как ждут подкрепления откуда-то, потому и стоят из последних сил.
Связные то и дело докладывали о ходе боя, хотя о незначительных, но упорных продвижениях батальонов. Улан уже прижимали к центральным улицам, к церкви.
— Иван, — подозвал Федор своего начальника штаба, — скачи в первый батальон. Якого черта воны там разлеглись на плотине. Поднимай его и наступай по берегу… Шось не нравится мэни такий бой.
Буйлов ускакал. Вскоре на правом фланге со стороны плотины послышалось громкое «Ура».
Светало. Теперь с бугра Коляда сам видел место боя, видел позиции своих батальонов и противника. Он беспрестанно гонял связных, перебрасывая роты с одного участка на другой. Улан настойчиво оттесняли к церкви. Казалось, не хватало еще небольшого усилия, чтобы зажать их окончательно. В это время на храпящей лошади, сплошь покрытой пеной, подскакал партизан.
Перед самым командиром полка он осадил ее. Лошадь зашаталась и грохнулась оземь.
— Загнал ведь, — с укором сказал Егоров. — Пристрели, чего она будет мучиться.
Но партизану не до этого было. Вытаращенными глазами он уставился на Коляду.
— Товарищ командир полка! Тищенко прислал. Около Шахов из Барнаула идут войска. Должно, на подкрепление этим.
— Много?
— Должно, около батальона, как не больше.
Медлить было нельзя. Нельзя пропустить это подкрепление в Павловск. А задержать его Тищенко не сможет. Вот что наделала не вовремя взорвавшаяся граната! Коляда лихорадочно искал выход. Не только ни одного батальона — ни одной роты, ни одного взвода снимать из Павловска нельзя. Снять — значит, ослабить тиски на горле улан, дать возможность дохнуть им разок. А если дохнут, то тогда не справишься с ними. Неужели безвыходное положение? Неужели перед самой победой придется отступить? Нет. Безвыходных положений не бывает. Но где, где этот выход? Скорее! Надо скорее… И вдруг — вот он, выход!..
Через час подходившая к Павловску колонна беляков заметила справа от себя полутысячную массу всадников, с улюлюканьем и свистом скакавших целиной им в обход. На большом расстоянии даже в бинокль трудно разглядеть, что за спинами у конников не карабины, а обыкновенные палки из плетней. Колонна смешалась и, нахлестывая лошадей, кинулась обратно.
Василий Егоров, возглавлявший эту колонну, ликовал. Он оглянулся на своих ополченцев, крестьян-обозников, посаженных верхом, у которых с лиц начали сходить последние следы страха, и орал во всю глотку:
— За мной!
Восторг хлестал через край. Верст пять, не приближаясь к смешавшейся колонне, гнались для острастки за белыми. Потом повернули назад.
— Вот это мы им дали жару!
— Теперь до самого Барнаула будут без оглядки улепетывать.
— Пусть знают наших.
Вгорячах хотели с ходу ударить по Павловску. Но вовремя одумались.
Вернувшись на командный пункт на опушку бора, Егоров не застал Федора. Спросить было не у кого, и он с бугра поскакал в село разыскивать командира полка — уж очень ему хотелось доложить о выполненном задании.
В селе бой перекатился к церкви. Уланы засели за кирпичным фундаментом ограды и в церкви и яростно отстреливались. В сумятице боя командира полка найти нелегко. И вскоре Василий, увлекшись охотой за мечущимися по ограде уланами, забыл о Коляде. Партизаны стреляли редко, только по цели, берегли патроны. Василий все время пытался сбить пулеметчика, засевшего в воротах церковной ограды и простреливавшего с церковного холма полсела. Но ничего сделать не мог: с боков пулеметчика защищали кирпичные столбы ворот, спереди — щит «максима». Удобно устроился, стервец! Василий за избами пробрался к пулемету сажен на сотню. Дальше было открытое место, крутой подъем к церковной ограде. Здесь за большим двухэтажным купеческим домом толпились партизаны, под навесом стояли кони. Василий сразу узнал колядовского пегого. Здесь же за домом оказался и сам Федор с комиссаром. Они, видимо, изучали подступы к церкви и огневым точкам.
— Где тебя лешак носит? — беззлобно спросил Коляда своего вестового.
— Тебя ищу, доложить. Шуганули мы их, без оглядки улепетывают теперь до Барнаула.
— Знаю. Тищенко уже сообщил. Молодец!
Василий ждал восторженных похвал, благодарности перед строем полка, а Коляда сказал таким обыденным голосом, что даже расхотелось пулеметчика подкарауливать. Но Василий все-таки сказал:
— Хочу вот пулеметчика снять.
Коляда засмеялся.
— Попытай.
— А что, думаешь, не сшибу?
— Кажу, попытай. Тико дывись, шоб тебе кочан не сшибли…
— Ну-у…
Василий из-за угла внимательно присмотрелся. Потом достал две гранаты и кинулся к церкви.
— Куда те понесло? — закричал Коляда.
Но Василий мгновенно проскочил до середины улицы — к самому подножию холма, швырнул гранату, потом вторую и кинулся обратно. Тут из церкви затрещали выстрелы. Василий упал.
— 3-э, шалава, — с досадой воскликнул Коляда. — Який же дурень так делае…
После, когда, выхваченный из-под носа белых, Егоров лежал под навесом, Коляда заботливо нагнулся:
— Дуже зацепило?
Сквозь носилки на землю капала кровь. Федор укоризненно покачал головой.
— Ну и шо ты думаешь, храбрость показал?
Егоров молчал.
— Дурнэ дило не хитрэ, — пробурчал Коляда. Но потом, чтобы хотя немного подбодрить дружка, сказал: — Я ось шо тоби кажу: парубком ще я був, чистылы мы з батей хлив. На дворе весна, силы у мэнэ до биса, так грае, так грае — девать нема куды. Зачепыв я навильник с пивкопны, гыкнув — черешка як не було. Во! Кричу: дывысь, батя, який я сыльний. А вин подойшел, родывызся на мэнэ и кажеть: ни, сынку, це ты не сыльный, це ты такий дурный!.. Во!
Партизаны, слушавшие командира, засмеялись. Коляда улыбнулся:
— Ось и ты такий же храбрый…
2
Эту весть привез матери сосед Егоровых. Сказал он — и оборвалось сердце у Матрены Ильиничны. Сколько же можно бед на одну ее голову! Опустилась на лавку около печи, свесив руки. Не видела, как начала чернеть в печи лёпешка на сковороде, как от нее пошел дым, вымахивая в печной чувал, не видела, как из деревянной, исскобленной между сучками квашеницы, стоявшей на краю стола, медленно поползло тесто на пол. Ничего не видела, кроме застывшего в глазах призрака искалеченного, окровавленного сына. Но не пала духом, не заплакала, не запричитала. Встала, окликнула дочь:
— Парашка, становись к печи. Я пойду к Пелагее Большаковой.
Шла по селу в старенькой домотканой юбке, в заплатанной кацавейке, мужественно неся свое горе. Плотная, широкая в кости, эта сорокалетняя женщина была крепка не только здоровьем, но и душой.
Уговаривать Пелагею долго не пришлось. Выехали в Мосиху в тот же день к обеду. Матрена Ильинична могла бы и одна поехать, но на своей лошаденке и в двое суток не доедешь.
…А в это время Василий Егоров лежал в лазарете на непривычной белой простыне, покрывавшей мягкий соломенный матрац. В палате чисто и тепло. После всех передряг на душе было спокойно и тихо. Простреленная нога слегка ныла. Но боль была слабой, вполне терпимой и не мешала предаваться воспоминаниям.
Он лежал зажмурившись, отдыхал. Перед глазами в полусонной дреме проплывали бои в отряде Милославского, в полку Коляды. Вспоминались друзья по солдатчине, по отряду и по полку. Много друзей. За последний год жизнь была особенно переполнена всякими событиями. Сколько людей за это время повидал он. В Новониколаевске в маршевую роту, где служили они с Пашкой Малогиным, то и дело заглядывали по вечерам какие-то парни в мазутных пиджаках, передавали газеты, листовки. Из всего этого они с Пашкой поняли только одно, что прежде всего волновало их: надо бежать из армии, ибо пропадешь ни за что. И они сбежали. Хотели в одиночку устоять против огромной машины, перемалывающей людей. Только в каменской тюрьме Василий начал понимать, что в одиночку не спасешься от этой машины — все равно раздавит. Но даже и тогда он, да и его дружок Пашка, считали, что сворачивать голову Верховному (если можно все-таки это сделать) должен кто-то другой, а с них уже довольно, они навоевались. И только после, когда Василий встретился в Макарово с Даниловым, он наконец уразумел, что никто ему не будет завоевывать свободу, что делать это он должен сам.
Приходили на память и другие друзья: Колька Чайников, Филька, Милославский. Над их «теорией» мало задумывался Василий — их попойки и «вольная» жизнь притягивали к себе жившего все время в нужде и в беспросветном унижении неграмотного деревенского парня. Сто раз после сказал Василий в душе спасибо Федору Коляде, вовремя вытащившему его из этого омута. Не послушался тогда Филька — вот и пропал бесславно. Много погибло друзей за войну. Одних, таких, например, как комиссар Белоножкин, вспоминают с добрым чувством, других, наподобие Фильки Кочетова, — с холодным безразличием, третьих, как Милославский, — с ненавистью. Много погибло людей, а память о каждом из них разная осталась. Вот и он в Павловске чуть было не погиб. Как бы вспоминали о нем ребята? Наверное бы, жалели. А ведь погиб бы он по своей дурости — не зачем было бегать к церкви с гранатами, все равно бы эти уланы никуда не делись, а ночью бы их выкурили.
Спас Василия в тот день опять Федор. Он на коне подскакал к нему, нагнулся с седла, схватил его — и обратно в укрытие. Правда, попало Федору тут же от комиссара, и поделом — не имеет права командир полка рисковать своей жизнью. Но Василий не забудет этой помощи друга всю жизнь.
По дороге на Куликово раненого Василия догнал посыльный командира полка. Он вез донесение Главнокомандующему Мамонтову. От него Василий, узнал, что уланы все-таки сдались, выкинули белый и красный флаги.
Медленные, неторопливые размышления Егорова прервала фельдшерица. Она вошла в комнату, с холоду посиневшая, и подсела к его кровати. «Вон как тебя выстирала жизнь. На человека не похожа», — подумал Василий, глядя на нее.
— Ну, как себя чувствуешь? — спросила она.
— Ничего, хорошо.
— Вы, кажется, с Филиппом Кочетовым были друзья?
— С Филькой? В тюрьме сидели вместе, — ответил Василий, не зная еще, к чему затевается этот разговор.
— Я помню, вы тогда с ним заходили к Насте. Сейчас вы из седьмого полка?
Василий кивнул головой.
— Бой в Павловске был сильный?
— Ужасно сильный. Наших нескольких человек убило. Но ихних мы положили до черта.
— Комиссара вашего в бою видели? — спросила она, глядя на Василия печальными глазами.
Вот теперь Василий догадался, к чему она затеяла разговор. Он знал, что фельдшерица когда-то была невестой Данилова, а потом «схлестнулась» с Милославским. «А теперь снова к Данилову колесики подкатывает, — решил он. — Ишь, стерва какая!..»
— Видел комиссара, — ответил Василий. — Он с двумя батальонами наступал на площадь. До самого моего ранения видел его, когда уже беляков в церкви окружили. Смелый у нас комиссар. Знаете, докторша, во всей партизанской армии нет такого комиссара, как наш. — Василию захотелось рассказать о комиссаре, все, что было ему известно. «Пусть знает, кого променяла на вертопраха», — сердито подумал он и продолжал: — Он такой человек, докторша! Я таких еще не видел, какой он человек… Он пуще отца редкого всем нам дорог.
Василий рассказывал, что комиссар уже знает всех партизан полка и в лицо и по фамилии, что к нему запросто идут все и с горем и с радостью, что любят его чуть ли не больше, чем самого Коляду. А знаете, кто такой Коляда? Это наипервейший герой во всей мамонтовской армии. И что живут они душа в душу, что даже Коляда слушается его, А это не фунт изюму! Федор не каждого будет слушать… Говорил Василий до тех пор, пока у фельдшерицы не выступили слезы и пока она не ушла поспешно из комнаты, закрывая лицо руками. «Ага, проняло все ж таки, — не без злорадства подумал Василий. — Так тебе и надо». Он спохватился, что забыл рассказать, как в овечкинском бою партизаны, рискуя жизнью, кинулись выручать комиссара, под которым убило коня, и вырвали его почти из рук беляков. «Но ничего, я еще расскажу — и это, и еще, может, что вспомню. Я тебя доведу до белой горячки…» Очень уж ему хотелось отомстить за своего комиссара.
К вечеру в палату забежала Настя Юдина. Василий видел ее и до этого несколько раз. Всегда печальная и молчаливая, она всякий раз почему-то наводила грусть на Василия, было жаль ее. На этот раз она была несколько оживленнее.
— К тебе мать приехала, — шепнула она Василию. — Сейчас войдет.
Вскоре действительно распахнулась дверь, и Василий увидел мать. В глазах у нее была тревога, но губы сжаты плотно. Как всегда, она была прямая, сильная. Следом шла Лариса Федоровна.
— Вы не волнуйтесь, мамаша, — говорила она. — Калекой ваш сын не будет, ранение у него не тяжелое. Через месяц-два будет бегать, как и раньше.
3
Антонова дома не было. Пелагею встретила его мать.
— Заходи, милая, заходи. Вот Дима-то обрадуется!
Мать знала о давнишней любви сына к Пелагее. Вместе с ним двадцать лет назад переживала его горе. Но потом, видя безутешность сына, стала отговаривать:
— Что ж, сынок, убиваться-то так. Ну, раз вышла замуж, стало быть, не так уж сильно любила.
— Нет, мама, — доказывал он. — Вы ее не знаете. Она такая хорошая. Мы так любим друг друга.
Было время, когда мать ревновала своего сына к его бывшей невесте. Ревновала за то, что, должно, сильно приворожила она его — отказывался жениться на другой. Сколько мать ни находила ему невест, ни на одну даже смотреть не хотел. Ревность постепенно перешла в ненависть. И хотя мать ни разу в глаза не видела Пелагею, у нее не было большего врага, чем она. Шли годы. Дмитрий давно уже был женат. У него росли ребятишки. Со временем все забылось. Но так казалось только матери. Казалось, может, потому, что сама она в молодости не испытала настоящей, большой любви. В тот первый приезд Пелагеи летом мать поняла, что, оказывается, ничего не забыто, что любовь сына все эти двадцать лет только таилась где-то в укромном уголке души, словно только и ждала этого приезда, этого толчка. И все началось сначала. Увидев Пелагею в тот первый ее приезд, мать поняла, что не зря сын двадцать лет помнил о ней. И в тридцать пять лет Поля была цветущей красавицей, и после шестерых детей ее хоть под венец веди. Видела, как обрадовался, как преобразился ее сын. А какая мать не радуется радости сына! Полюбилась Пелагея и матери. Хотя и грех тяжкий от живого мужа принимать для своего сына чужую жену в доме, но мать решила: Господь милостив, он поймет их. И она встречала Пелагею, как родную. Вот и в этот раз она усадила ее в передний угол, стала угощать с дороги, а за сыном в Куликово верхом послала внука.
Дмитрия ждали долго. Мать без умолку говорила о их житье-бытье. Дима-то сейчас стал вместо Данилова председателем какого-то РИКа, начальствует он над несколькими волостями и поэтому дома почти не бывает — уж больно много работы. Пелагея с интересом слушала все, что касается ее возлюбленного. Каждая мелочь в его жизни была для нее важной. Его жизнь совсем не похожа на ее. Пелагею влекло все это.
Антонов приехал поздно вечером. Пелагея слышала торопливый топот его ног на крыльце, слышала спешное хлопанье дверей. Он был возбужден и обрадован.
— Прости, Поленька, не мог раньше вырваться — дела. Завтра поедешь со мной в Куликово и будешь жить у меня на квартире. Я себе там квартиру снял временно…
Квартира оказалась рядом с исполкомом, из двух просторных горниц в большом пустующем крестовом доме — хозяева сбежали в первый день восстания, осталась в доме одна старушка. У нее и жил Антонов. Пелагея сразу же навела порядок в горницах, приготовила обед. Антонов пришел обедать не один. С ним был Данилов, приехавший из полка на заседание исполкома. Сбросив дождевик и серую офицерскую папаху в прихожей, Аркадий Николаевич прошел в горницу, подал руку Пелагее. Никто еще с ней не здоровался из мужчин за руку, как с товарищем. И Пелагея смутилась. Данилов сделал вид, что не заметил этого. Потирая руки, прошелся по горнице, наслаждаясь уютом. Он был в хорошем настроении.
За столом сидели втроем. Пелагея, сияющая, в нарядном переднике, с пышной прической по-городскому (такую прическу она видела у официантки, когда до войны ездила с мужем в Новониколаевск), разливала борщ. Дмитрий смотрел на нее откровенно влюбленным взглядом, она улыбалась ему и была необычайно легка, стройна и счастлива. Данилов ел молча, поглядывая на них.
— Смотреть на вас радостно, — сказал он тихо. И тут же вздохнул. — Было бы радостнее, если бы…
Антонов понял его правильно, а Пелагея насторожилась. Но Дмитрий заговорил, и она успокоилась.
— Ничего, Аркадий Николаевич, — сказал он, — ты молодой, у тебя все впереди.
— У каждого человека в любом возрасте самое главное всегда впереди. Если бы не было этого главного впереди, зачем было жить человеку на свете!
Пелагея, убиравшая со стола посуду, вдруг поставила ее обратно, опустилась на стул. Она смотрела на Данилова широко открытыми глазами.
— Ты чего, Поленька? — спросил Антонов.
— Удивительно. До чего же правильно сказали Аркадий Николаевич. Завсегда ждешь чего-то. Вот живешь, а сама думаешь: это все не то, а самое главное и самое лучшее гдей-то впереди.
Данилов слушал ее с недонесенной до рта папиросой.
— Я вот восемнадцать лет прожила… с Большаковым. А все чегой-то ждала, в мечтах думала о какой-то другой жизни. Спроси меня тогда — толком бы и не сказала, о какой. Сейчас вот только поняла — об этой вот мечтала… об нем вот.
А ночью, прижавшись к плечу Дмитрия, шептала:
— С души у меня словно крышку сняли. Светлее стало там… Ты видел, как почки на дереве лопаются? Вот и у меня раскрылась душа… — Она вздохнула. — И ни за что теперь уже не закрыть ее никому. Не могу я уже по-старому жить.
И действительно, Дмитрий видел, как выправляется Поля. Сейчас она уже совсем не та, что в первый приезд. Изменилась не только ее осанка, но и душа стала тоньше, чувствительнее. На удивление удалось ей сохранить чистоту чувств в течение почти двух десятков лет. Дмитрий вспомнил, что где-то читал о каком-то дереве — кажется, это дерево называется агава, — которое цветет один раз в жизни. Так, наверное, и человек, тоже цветет один раз. Иные в юности отцветают, а другие, такие, как Поля, видимо, долго хранят в себе эти ростки, ждут и ищут подходящей среды, чтобы расцвесть в полную силу!
Проснулся он на восходе солнца. Приподнял от подушки голову, посмотрел на спящую безмятежным сном Полю. Косые лучи скупого осеннего солнца, выглянувшего впервые за много дней, играли в ее волосах, разметанных на подушке. В эту минуту она была похожа на раскрывшуюся нежную белую розу. Лицо было задумчивое, счастливое. Дмитрий смотрел и не мог насмотреться. Под его взглядом шевельнулась Поля, дрогнули ее сомкнутые ресницы. Она проснулась. Еще не открывая глаз, улыбнулась счастливой сонной улыбкой, ощущая на себе, как и солнечные лучи, любящий взгляд.
4
В эту осень погода действовала на Ларису как никогда раньше. Хмарь стояла не только на дворе, но и в душе. Жизнь ее была затянута грязными беспросветными тучами, и ни один лучик солнца не проскочил в ее душу на протяжении последних месяцев.
Для нее жизнь померкла в то утро, когда арестовали Милославского. После этого редкий день проходил без слез.
Она не верила, что Милославский — колчаковский офицер, не верила, что он со шпионским заданием был среди партизан. Она считала, что произошло какое-то недоразумение. После встречи с ним в кабинете Титова это убеждение укрепилось еще больше. Сомневалась она только в одном: не мог Данилов так жестоко мстить. Но ведь ради любви идут на все.
Были моменты, когда она сама действительно верила этому. У нее появилась злоба на Данилова. Даже в смерти Милославского она пыталась найти повод обвинить Аркадия. И вдруг после этого ее вызвал к себе начальник контрразведки Коржаев. Он попросил принести все золотые вещи, даренные ей Милославским. Потом показал ей напильник. Лариса узнала его сразу. Насажанный на деревянную витую ручку отцом Аркадия Николаевича года два назад еще для мосихинской больнички, он был известен всему обслуживающему персоналу госпиталя. Это и подтвердила Лариса. Она не понимала значения напильника в руках начальника контрразведки. Ничего не сказал ей и Коржаев. И только через неделю ее как громом ударило по сердцу: арестованный Титов при ней повторил на допросе у Коржаева свой разговор с Милославским об этом напильнике. Она вышла из кабинета шатаясь, не видя ничего перед собой. Нет, это неправда, это все подстроил Титов или еще кто-то. Неправда, и то, что он дарил ей украденные из отрядной казны золотые вещи. Не может ее Миша так сказать и так поступить, она лучше их всех его знала. Он не такой! И мысли снова невольно поворачивались к Данилову.
Это было страшное испытание. В течение недели Лариса сильно похудела, у нее обтянулись ключицы, осунулось лицо, глаза окаймились темными дугами. От прежней пышности не осталось и следа. Это видели все. Кое-кто сочувствовал, но немало было и таких, что злорадствовали — так, мол, и надо. Иван Коржаев пригласил Ларису к себе еще раз и, видимо, решил помочь ей. Он понимал ее состояние. Начальник контрразведки рассказал ей, что следствием выяснена принадлежность Милославского к колчаковской милиции, что он действительно был шпионом и провокатором, специально подосланным, чтобы внести раскол в партизанское движение, что Филипп Кочетов признался, что Белоножкина они убили по указанию Милославского. Говорил он и видел, что не верит этому Лариса, понимал: трудно ей согласиться с его словами. Тогда он достал личное дело Милославского и протянул его ей.
— Посмотрите сами.
И Лариса дрожащими руками стала листать дело. Да, тут сомнения не было. Вот его фотокарточка: вздернутая кверху голова, пухлые щеки, нос с горбинкой, только усы и большая шевелюра были непривычны. А так, конечно, — он. Уж она-то знала каждую черточку на его лице. Это был он, ее Михаил, в погонах штабс- капитана… Лариса смотрела, и погоны стали расплываться, сливаясь с самодовольным лицом, — слезы застилали глаза. Потом одна за другой крупные капли упали на папку. Коржаев не мешал ей. Она смотрела долго. Не листала дело, не читала характеристик и послужного списка, а только смотрела на фотокарточку. Она не проклинала Милославского, не жалела Данилова. Она была далека от всего этого. Ей было жаль себя, обидно до слез, что самые чистые порывы своих чувств она отдала проходимцу.
Всю ночь проплакала Лариса. Утром она ушла за село, долго бродила бесцельно. Потом, обессилев, села на почерневший пенек недалеко от одинокой сосны. Высокая, наполовину голая, с множеством зарубцевавшихся ран на шершавом теле, она казалась круглой сиротой вдали от бора, изгнанницей. Лариса вдруг подумала: что-то есть общее в одиночестве у нее с этой сосной.
Искорёженная рубцами сосна чем-то напоминала Ларисе её такую же исковерканную жизнь.
Долго и бездумно смотрела Лариса на черный силуэт сосны, что-то печально шептавшей на ветру. Сама не замечала, как подсознательно отводила взгляд от торчащего сбоку, как обрубок руки, короткого толстого сучка. Что-то нехорошее навевал на нее этот сук. Она отводила глаза, а они снова и снова возвращались к нему и мерили расстояние от земли до него. И вдруг поняла, чем притягивал ее этот сук. Поняла и содрогнулась. А через минуту снова посмотрела на него. «Если взобраться на пенечек, перекинуть веревку, то ноги не достанут до земли». «Но ведь веревка вытянется», — подсказывал ей кто-то, «Можно подогнуть колени, тогда не достанут».
Лариса очнулась, вздрогнула и похолодела. Хотела встать и пойти домой, но не было сил. Так она просидела в забытьи до утра. Когда невдалеке пастух прогонял по доpoгe табун, она, дрожа от сырости и осенней стужи, поднялась и, шатаясь, как пьяная, побрела в село. Ноги у нее были деревянными, непослушными. «Вечером прихвачу чересседельник, — твердила она одно и то же. Она шла, натыкаясь на плетни, словно впотьмах. Наконец вышла на грамотинскую дорогу, повернула в улицу.
Здесь ее обогнали на бричке два партизана. Лариса случайно услышала: «Говорят, в седьмом полку комиссара убило. Вроде бы перед самым боем в Павловске у кого-то граната разорвалась. Следствие сейчас идет, будто бы не случайно она разорвалась…»
Сказал партизан и проехал дальше. А Лариса остановилась, как оглушенная. Долго стояла так посреди улицы. Потом вспомнила: среди раненых есть паренек из седьмого полка, он, кажется, в этом же бою ранен.
И Лариса кинулась в палату к Василию Егорову, чтобы расспросить об их комиссаре.
5
По вечерам Насте девать себя было некуда. Она боялась одиночества, боялась своей квартиры, где все напоминало о Фильке, об его аресте. Поэтому она почти совсем перешла в госпиталь — здесь и спала в перевязочной на кушетке. А вечером после дежурства приходила в палату к Василию Егорову, и они подолгу сидели, беседуя обо всем. Василий никогда раньше не разговаривал серьезно с девушками — не то стеснялся их, не то считал это делом легкомысленным — сам не знал. А скорее всего потому, что просто не встречались ему такие, с которыми можно было поговорить о жизни, о делах. Сам же потребности в этих разговорах не испытывал.
Не избалованный вниманием, он щедро ценил Настину заботу о нем. Он рассказывал ей о боях, о своем друге Федоре Коляде, о его храбрости.
— Ты понимаешь, до чего он хитрый в военном деле! — говорил Василий. — Надо было нам Тюменцеву брать (не третий, а второй раз когда брали), а белые уже напуганные были — мы их гоняли все время, — дозоры на крышах поставили и на каланче тоже. А ночью совсем не спят, охрану сильную выставляют — не подступишься. А он знаешь что удумал? Вечером, на закате солнца, пастухи гонят коров домой — пылищу подняли. Он спешил отряд, мы к стаду пристроились и идем. А из села против солнца в пыли ни черта не видать. Когда уже вошли в улицу, повскакивали на коней и — дали им!..
Если так вот с ним повоевать еще, можно и самому командиром стать. Я многому у него научился…
Расчувствовавшись, он рассказывал о себе — о том, как батрачил у тюменцевских старожилов, как потом бил кулацких сынков.
— Я ведь сильный, Настя. Не смотри, что ростом небольшой. Я в деда моего по матери — в деда Илью. Тот здоровый страшно. Он всю жизнь там дома, в Рязанской губернии, печником был, по селам ходил на заработки. Так ведь в ночь-полночь не боялся ходить и лесом и где угодно. Случалось, что и нападали на него по пять — по десять человек. Он схватит одного за ноги и, как оглоблей, начнет крушить по остальным. Неимоверно здоровущий был. Знаешь, на спор по восемнадцать пудов клали на него, и нес. По четыре куля пшеницы крест-накрест вмещалось у него на плечах! Во какой был! Мать моя рассказывала: однажды их барин ехал на тройке, ну, кучер и зазевался, зацепил за угол. А дед мой проходил мимо. Барин и кричит: «Илья, откинь-ка карету!» Ну, дед мой подошел, приподнял карету за задок вместе с седоками. А кучер решил пошутить — взял и понужнул тройку-то. А дед тоже весельчак был: кучер-то вперед тройку погоняет, а старик уперся да как дернет назад. Карета с конями так и попятилась. Кони аж на дыбы поднялись. Вот после этого барин и взял мою мать кормилицей в свой дом — хотел, чтобы она выкормила ему таких же детей, как ее отец и какова она сама.
— Ну и выкормила?
— А я почем знаю. Нет, наверное. Кровь-то у них не наша, жидкая, господская кровь-то. Разве ее молоком заменишь. А я вот в деда пошел — его крови. Только толку-то мало, что сильный. В драке еще ничего, а в жизни оно от силы богаче не будешь. Как в Расее дед наш жил бедно, так и мы тут в Сибири — сколько ни работай…
Разговаривали о жизни. Настя жаловалась на свою судьбу.
— Пусто стало в душе, — говорила она печально, — как на пашне осенью, хмарно и холодно. И тут еще в околотке тихо, как на кладбище. Лекарствами всякими пахнет. Тоску наводит. Не могу я тут больше. А куда деваться, не знаю.
— Тебе на люди надо, Настя, — советовал Василий. — Одной никак нельзя. Ты знаешь что! Иди в полк. Данилов тебя возьмет. Поварихой будешь, али еще кем.
Ребята у нас хорошие, развеешься. А тут у вас на самом деле с тоски подохнешь. Лариса Федоровна вон тоже ходит вернее тучи. Да, ты не знаешь, чего она сегодня чуть свет пришла и стала расспрашивать меня про Данилова, а?
— Переживает она. Милославский-то, видишь, кем оказался. Любая на ее месте волосы бы рвала на себе. А расспрашивала — не знаю почему. Должно, сердце-то тоже болит… Переехала ее жизня колесом поперек. Наше дело девичье — всего опасайся. Не знаешь, откуда и горе придет. — Она вздохнула, не отрывая глаз от кистей платка, которые теребила пальцами. Посмотрела на Василия. — Ты правильно говоришь, я, видно, в полк уйду. Батя там. Только поварихой не буду. Воевать пойду. Браунинг у меня Филькин остался. Ты научишь меня стрелять из него?
Сегодня она уходила от Василия рано — едва только начало смеркаться.
— Пойду, пора уже, — опять вздохнула она.
Василий подумал: «Опять к Фильке на могилу…»
Он не ошибся. Из госпиталя она направилась прямо за село к одинокой сосне. Холодный, промозглый ветер дул в лицо. Настя куталась в шаль. Шла не спеша, раздумывая о том, как она приедет в полк, примут ли ее там. Скажут, не бабье это дело — воевать. Но она все одно не отступится. Не имеют права отказать. А там все постепенно забудется.
Еще издали она заметила человека около сосны. Он стоял, прижавшись к стволу, и что-то делал. Настя заторопилась. В груди шевельнулось нехорошее подозрение. Она сама еще не знала, отчего оно. И когда увидела мелькнувшую на фоне еще светлого неба петлю, закричала. Кинулась бегом: «Лариса Федоровна… не иначе… Как же я раньше не догадалась».
Настя успела вовремя.
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
Омск гудел, как растревоженное осиное гнездо. Красная Армия была на подступах к столице Верховного правителя. Десятки эшелонов с беженцами, с казенным имуществом ежедневно отходили на восток. На вокзале была неимоверная давка.
В этот день в конце октября поручик Семенов вернулся домой рано.
Он торопливо скинул шинель, сел за стол. Достал бумагу, стал быстро писать:
«Здравствуй, Наташа!
Очень тороплюсь. Через час зайдет мой товарищ. Он сегодня едет в Каинск, в штаб уполкомвойска, и зайдет к тебе. Хочется поделиться с тобой мыслями.
Когда я месяц назад заезжал к тебе из Камня с направлением в резерв Ставки Верховного правителя, я и понятия не имел, что меня ожидает в Омске. Оказывается, Большаков спровадил меня сюда за неблагонадежность. Сразу же меня стали фильтровать через свои решета всяческие комиссии и отделы, допрашивали, выясняли. Какой он все-таки мерзавец, этот Большаков! Но ни у него, ни у этих комиссий никаких улик против меня не было. Да их не могло и быть, ты это знаешь… Вот если бы сейчас… Сейчас — другое дело.
Наташенька, это письмо, как только прочтешь, сразу же сожги. Немедленно!
Офицер, который принесет тебе это письмо, — мой хороший друг. Поэтому я не боюсь посылать с ним свои мысли. Он помог мне отделаться от этих комиссий. А потом, когда меня назначили командиром взвода в 43-й Сибирский стрелковый полк, он свел меня с хорошими товарищами из солдат. Один из них, унтер, оказался из Алтайской губернии. Стал часто заходить ко мне. Расспрашивал, как живут его земляки, много ли там восстало сел, как с точки зрения военного искусства повстанцы организовали свои действия. Всем интересовался. Понимаешь, малограмотный мужик, а удивительно умный. Эти беседы у нас часто переходили в споры на политические темы. Когда я ему однажды сказал, что лозунг большевиков «Вся власть рабочим и крестьянам!» — просто-напросто заигрывание с мужиком, что ни рабочие, ни крестьяне управлять государством не смогут, что, кроме депутатов, нужны еще научные и инженерные кадры, знаешь, что он мне ответил? Говорит, те интеллигенты, которые не на словах, а на деле за свой народ, те останутся с большевиками, а других наймем за деньги (так и сказал «наймем», умышленно проговорился — потом уже сказал мне об этом). Не пожалеем, говорит, денег. А потом — своих выучим.
Вот так придет этот унтер, разбередит мне душу и уйдет. А я потом хожу до полночи, думаю.
Потом как-то принес тоненькую брошюрку, напечатанную на папиросной бумаге, — «Государство и революция» Ленина. Прочитал я ее. Теперь хоть знаю, чего они хотят, эти большевики.
А в унтера я буквально влюбился. В нем много самобытного, от земли идущего.
Он почти всегда говорит человеку в глаза то, что о нем думает. Недавно мне сказал: ты, Петр Алексеевич, может, думаешь, ежели перешел к нам, так мы тебе полностью и доверяем. Ты уж, говорит, извини, но сомневаемся, как бы ты обратно не переметнулся. И еще у него есть странность — издеваться над моей чистоплотностью. Обязательно окурок бросит на пол…
Зачем я тебе обо всем этом пишу? (Я имею в виду не окурок.) Наш с тобой разговор — во время моего приезда к тебе — не выходит у меня из головы. Ты во многом права, конечно, особенно в том, что мы живем в такое время, когда каждый человек должен сделать выбор — или там, или тут. Середины быть не может. И я, как видишь, выбор сделал. (Я тебе пишу это все, чтобы ты не считала больше меня идейно чуждым человеком.)
Ну ладно, Наташенька, кончаю. Товарищ уже пришел с чемоданом. От меня отправится прямо на вокзал.
Наташенька, милая! Уже прошел целый месяц. Я жду твоего ответа. Пойми, я не могу без тебя жить. Те два дня, которые я провел с тобой, для меня — самое светлое воспоминание в жизни. Мы с тобой так близки, хотя нас разделяет большое расстояние. Если не сможешь написать, передай через моего товарища, который привезет это письмо, хотя бы одно слово.
Целую тебя.
П. С.
30 октября 1919 г.».
Проводив товарища на вокзал, Семенов стал собираться в депо на собрание. В дверь постучали.
— Войдите.
На пороге выросли унтер-офицер Карпенко и младший унтер Меншиков.
— Петр Алексеевич, — сразу же заговорил Карпенко, — только что получен штабом, приказ о переброске полка на Барнаул. Грузиться в эшелоны завтра утром. Как ты смотришь на это дело?
Карпенко прямо в шинели уселся на заправленную белой простынью кровать.
— Может, ты сядешь на стул?
— А что? A-а, простыня. Ничего, ты отвыкай от буржуйских привычек спать на белоснежной постели… Ну, так что будем делать? — повторил он свой вопрос, поудобней усевшись на койке.
Семенов чуть улыбнулся настойчивой бесцеремонности гостя, потом нахмурился, задумавшись над сообщением.
— Мне кажется, — продолжал унтер, — что нам всем надо разойтись сейчас же по ротам и к утру поднять полк.
— Бунтовать?
— Да. Откажемся грузиться в эшелоны.
Семенов, заложив руки за подтяжки на груди, долго шагал по комнате. Остановился.
— Один наш полк отправляют?
— Нет, кажется, еще сорок шестой.
Поручик снова зашагал. Карпенко с Меншиковым провожали его взглядом по комнате. Унтер не вытерпел:
— Ты долго еще будешь мельтешить, может, нам с Иваном выйти покурить?
Семенов невидящими глазами посмотрел на Карпенко, подошел к нему.
— По-моему, товарищи, поднимать полк — бессмысленное дело.
— Почему? — удивился Меншиков.
Карпенко вскочил с кровати.
— Ну, ты брось это! — сказал он грубо. — Если ты не хочешь, то мы сами поднимем.
Вступился Меншиков:
— Почему ты считаешь, что нельзя сейчас поднимать?
Да просто потому, что дело бессмысленное. В городе много войск, фронт близко, взбунтовавшийся полк сразу же окружат, наведут на него артиллерию и заставят вложить оружие. Сопротивление в такой обстановке бесполезно. Вы согласны со мной, товарищи?
Карпенко подумал, посмотрел на Семенова, потом на Меншикова. Тот хмуро подтвердил:
— А ведь Петр Алексеевич правильно говорит.
— В том-то и дело, что правильно, — Карпенко в сердцах плюнул, бросил окурок на пол и вышел из комнаты.
…Полк прибыл на станцию Поспелиха Алтайской железной дороги 12 ноября. И сразу же ему был вручен приказ двигаться на Мельниково. Офицерам подали верховых лошадей, солдаты рассаживались на подводы. За селом Семенова, державшегося обособленно от других офицеров полка, кто-то окликнул. Он придержал свою лошадь.
— Судьба никак не хочет развести нас с вами, поручик.
В подъехавшем офицере Семенов, к удивлению своему, узнал Большакова.
— Вы, подполковник, какими судьбами к нам попали?
— Назначили помощником командира полка.
— С повышением вас. Отряд ваш тоже влился к нам?
Василий Андреевич неохотно ответил:
— Часть отряда.
— Офицеры вашего отряда все живы?
— Если хочется, можете повидаться с капитаном Зыряновым и подпоручиком Ширпаком. Они здесь, в полку.
— Спасибо, но особого желания не испытываю.
— Они, наверное, тоже. Всего хорошего, поручик, — откозырял Большаков и рысью проехал в голову колонны.
Спрыгнул с повозки и подошел к Семенову унтер Карпенко. Он взялся за стремя и минут пять шагал рядом молча.
— Что это за гусь?
— Этот гусь еще покажет себя. Бывший командир карательного отряда, махровый корниловец.
Настроение у солдат было угнетенное. Ехали молча.
— Куда же нас гонят? — спросил Карпенко.
— В Мельниково. Там находятся усиленные партизанские заслоны. Мы должны сбить их и наступать на Солоновку, резиденцию Главного повстанческого штаба.
— Неужели мы так ничего и не сделаем, Петр Алексеевич?
Семенов молчал. Надвигающаяся опасность сблизила этих людей. Карпенко больше не задирал поручика, а относился к нему сейчас как никогда душевно.
— О чем говорят солдаты? — спросил Семенов.
— Молчат больше. Воевать, конечно, не хотят.
— Надо подумать, как связаться с партизанами.
— Как ты сейчас свяжешься, если неизвестно, в какой они стороне.
— Да. Ну, ничего, подождем еще немного. Время покажет.
Полк двигался без остановок. Проехали Новичиху, к вечеру остановились около Мельникова. Высланная вперед разведка сообщила, что в селе партизан нет. Въехали без опаски. Разместились по квартирам. Вслед за 43-м полком в село вошел и 46-й.
Едва поручик Семенов успел переодеться, как его срочно вызвали в штаб. «Уж не Большаков ли какую каверзу решил подстроить мне?» — подумал он и на всякий случай по дороге зашел к Карпенко.
— В штаб вызывают, — сообщил он ему.
— Ладно. Будем иметь в виду. Тут вот, посмотри, что мы обнаружили, — протянул Карпенко бумагу.
Семенов взял. На большом листе грубой бумаги было напечатано на машинке:
«Товарищи солдаты!
Вас все время обманывают наши общие враги — мироеды офицеры, люди, продавшие сами себя Колчаку…
Товарищи, следите ли вы за тем, что делается вокруг вас, ведь уже вся Западная Сибирь восстала против наемников буржуазии?
Ведь на нашем фронте при бое под Мельниковым сдалось около 1000 человек новобранцев при 5 пулеметах. В бою при селе Волчихе сдалось 1480 человек новобранцев и часть добровольцев при 8 пулеметах и 600 винтовках. В Рубцовске — 400 чел. с 300 винтовками с запасом патронов. В с. Павловском и с. Шелаболихе — 43 человека с 48 винтовками и частью патронов.
Кроме того, на Северном фронте много сдалось и перешло на нашу сторону. Все люди здешние пошли по домам, а кто дальние, работают по селам у мужиков. Ни одного человека, сдавшегося, мы не лишили жизни. Поэтому бросьте, товарищи, проливать кровь, своего брата убивать. Оставьте защищать вампиров, буржуев, идите к нам смело. Идите под Красное знамя восставшего народа!
…Нам известно, что вас держат под страхом смерти за побег. Но вы товарищи, не бойтесь… Наш совет братский: делайте по примеру товарищей, сдавшихся в Волчихе. А именно: как только появятся войска Красной Армии и начнут наступление, откроют огонь, в это время вы должны схватить офицеров и вообще сторонников белых, обезоружить их и поднять красное знамя. Стрельбу прекратить, со знаменем послать одного человека для переговоров, но для этого еще раз, товарищи, предупреждаю, что должно быть единение между вами, солдатами. Вожаки ваши — унтер-офицеры.
Итак, братья, вперед к нам!!!
Да здравствует победа крестьян.
Да здравствует Российская Социалистическая Федеративная Советская Республика!
Командир 7 полка «Красных орлов» Ф. Коляд а».
— Много таких листовок? — оживленно спросил Семенов.
— Есть несколько штук.
— Это то, что нам необходимо. Надо сделать так, чтобы как можно больше солдат прочитало их… Ну, я пошел.
— Ладно, я настрополю наших ребят, провернем.
На крыльце школы, где разместился штаб, Семенов встретил Большакова с Зыряновым и Ширпаком. Они курили на свежем воздухе.
— Вы опаздываете, поручик, — недружелюбно заметил Большаков.
— А что, подполковник, разве без моего участия генерал Степняк не в состоянии разработать план разгрома мужицкой армии? — усмехнулся Семенов. Он достал папиросу и тоже стал закуривать.
Зырянов с Ширпаком молча рассматривали своего сослуживца.
— Как, капитан, жизнь течет? — насмешливо спросил Семенов Зырянова. — Не за кем, наверное, стало приволокнуться?
— Не беспокойтесь, поручик, мы свое еще возьмем. А вот что вы будете делать, когда мы восстановим власть? С вашими взглядами…
— Вы еще надеетесь восстановить свою власть? — перебил его Семенов.
— Конечно.
— А разве она уже пала? — по-прежнему усмехаясь, спросил он.
Семенов заметил, как покраснел Зырянов.
— Вы оставьте свои большевистские замашки.
— Почему «большевистские»? Здесь простая логика: восстанавливают то, что уже упало. — Семенов издевался над туповатым капитаном. — Вас, капитан, надо просто-напросто привлекать к ответственности за распространение панических слухов. Вы случайно не большевистский агитатор?
Зырянов со злостью бросил окурок под ноги себе.
— Вы, поручик, как всегда, за каждое слово цепляетесь. Но не знаю, как вы будете вывертываться дальше, получен приказ Ставки по поводу разгрома партизан. В нем говорится…
— Вы все на приказы надеетесь, — снова перебил его Семенов. — Китайцы говорят: огонь в бумагу не завернешь… Едва ли приказами что-либо сейчас сделаешь.
На крыльцо вышел начальник штаба полка.
— Господа, прошу заходить.
В зале сидели офицеры обоих полков, прибывших из Омска для разгрома партизанской армии. С обстановкой и задачами знакомил личный представитель Матковского — престарелый генерал Степняк. Он говорил дребезжащим надтреснутым голосом.
— Ваша задача, господа, э-э… раз и навсегда покончить с беспорядками в Алтайской губернии. На этот раз успешно справиться с возложенной на нас задачей мы в состоянии. План операции в основном остается прежним, как в октябре, как и э-э… в сентябре. Разница в том, что мы сейчас имеем вдвое больше сил. Направление ваших полков — на Малышев Лог, э-э… на Селиверстово, ну эту, э-э… как ее… Солоновку — является главным. Вы будете решать успех операций; вторая колонна наступает через Лебяжье, э-э… Белово, Трубино на Волчиху, где сейчас размещается их э-э… так называемый Облаком; третья колонна идет от Славгорода на э-э… Леньки, Сидоровку, Солоновку. Таким образом, мы зажмем э-э… эту партизанскую столицу Солоновку с трех сторон: с севера, востока и юга. Против нас в Солоновке Мамонтов может выставить завтра только э-э… три полка — второй, третий и э-э… пятый. Остальные полки разбросаны по всей территории. Названные мною три полка находятся сейчас э-э… в Малышевом Логу и ждут подхода седьмого полка этих, как их… «Красных орлов» из Павловска и первого полка из э-э… Бутырок.
Генерала мучила одышка. Он выдержал паузу, отдышался.
— Ваша оперативная задача, — продолжал он, — состоит в том, чтобы не дать возможности противнику собрать свои силы э-э… в один кулак, а разбить его по частям. С этой целью на рассвете оба ваши полка приступают к выполнению э-э… оперативной задачи, разработанной мною с начальниками штабов до мельчайших подробностей. Командиры батальонов и рот сейчас получат расписание диспозиции своих частей на завтpa… э-э…
В это время за селом раздался выстрел, потом другой, третий, началась беспорядочная пальба. Семенов обратил внимание, как побледнел генерал Степняк, на секунду глаза у него выкатились из орбит. «А-а… — подумал Семенов, — здорово же ты боишься партизан! Сейчас они тебе покажут диспозицию!» Но генерал сразу же овладел собой.
— Командиры полков! Выяснить обстановку и принять меры! — приказал он и стал надевать шинель с ярко-красной подкладкой.
Через два часа под прикрытием артиллерии оба полка поднялись в атаку. Холодный резкий ветер с дождем и мокрым снегом солдатам был попутным, а партизанам бил прямо в лицо. Но первая атака была отбита. Большаков, руководивший операцией, приказал поднять полк вторично. После этого партизаны начали отступать. Потери у них были большие. Ободренный этим успехом, генерал Степняк приказал неотступно висеть на плечах у противника и не давать ему возможности закрепиться.
Операция по разгрому партизанской армии началась…
2
Случилось то, чего больше всего боялся Мамонтов, — 1-й и 7-й полки не подошли вовремя к Мельниково. Задержался 6-й Кулундинский, который должен был зайти со стороны Новичихи и ударить белогвардейским полкам в тыл. Поэтому наступление на Мельниково пришлось вести вместо шести полков трем при открытом левом фланге. Но и при этом Главком рассчитывал на успех. Однако произошло непредвиденное: 5-й Степной полк в самом начале наступления наскочил на засаду белых, оказавшуюся в тылу колонны, и побежал. Вынуждены были отступить обратно на Малышев Лог и остальные два полка. Преследовать их стал 43-й полк, оставив в Мельниково свои обозы под охраной одной роты.
Опоздавший к месту боя из-за неразворотливости разведки полк Федора Коляды прибыл в Мельниково к утру. А еще ночью, до прихода своего полка, Федор Коляда с экскадроном партизан, двигавшимся в авангарде, разбил роту 43-го полка и стоявшие на льду Горького озера пулеметную команду, взвод связи и взвод прикрытия 46-го полка, захватил полторы сотни пленных, два пулемета и тридцать двуколок с патронами.
Утром выяснилось, что 43-й полк движется вслед за партизанскими полками на Малышев Лог, а 46-й устремился в образовавшийся между партизанскими полками разрыв на с. Селиверстово, угрожая обойти части, стоящие в Малышевом Логу. Поэтому Мамонтов, не задерживаясь, отошел к Солоновке, занял тремя полками оборону в ранее подготовленных окопах. Так образовалось три кольца вокруг партизанской столицы: первое из трех партизанских полков, второе из соединившихся 15 ноября флангами двух белогвардейских и третье из четырех партизанских полков — 1-го и 7-го с правого фланга и 4-го и 11-го со стороны Волчихи и Вострово.
Только что была налажена связь с Главкомом. Коляда отправил в Солоновку захваченные в Мельниково двуколки с патронами, а сам вместе с комиссаром, своим помощником Иваном Тищенко и Иваном Буйловым сел за разработку плана завтрашнего боя согласно полученной от Мамонтова диспозиции.
С рассветом полк должен ударить в правый фланг 43 — му белогвардейскому полку и смять его.
Весь вечер просидели они над картой, все до мелочей предусмотрели. И все-таки на душе у Федора не было спокойно: казалось, что придумать можно какой-то другой ход, что враг может разгадать их замысел.
Было уже далеко за полночь, когда Федор решил пойти посмотреть, как отдыхают партизаны, и заодно освежиться самому — на воздухе, да при ходьбе, всегда появляются хорошие мысли.
На дворе было не по-осеннему тепло. Мягкие, невесомые хлопья снега нежно опускались на лицо, щекоча кожу, и маленькими каплями воды стекали за воротник Кожанки. Тишина и задумчивый шорох сосен придавали ночи мирный, спокойный вид. И только костры, разведанные за оградой дома лесника, да множество подвод напоминали о боевой обстановке.
Коляда подошел к одному из костров. Здесь кружком сидели бородачи в зипунах, в полушубках. Разговор шел неторопливый, видимо, о доме — упоминались слова «пудовка овса», «целик», «оклунок». Федора узнали. Один из партизан, с широкой раздвоенной бородой, в смятой шапке с красным лоскутом ленточки, проворно поднялся.
— Садись, Федор Ефимович, до костра. Погутарим о житье-бытье.
Поднялись еще двое, остальные задвигались, пересаживаясь. Среди поднявшихся Коляда узнал старика Юдина, которому в гилевском бою добыл винтовку, узнал Ланина — того самого деда, который, как слышал Федор, в первом шелаболихинском бою середь бела дня на улице убил дубиной вооруженного поляка. Коляда улыбнулся, спросил:
— Ну як, дид, живешь?
— Ничего, — ухмыляясь, он расправил усы. — Сказать, что с божьей помощью, так Данилов говорит Бога нет.
— Это Данилов так каже. А ты як думаешь?
— Да я что-то вроде и разницы-то не замечаю: с Богом жили так, и без него одинаково, даже, кажется, немножко получше без Бога-то.
Старики посмеивались в бороды.
— Садись, Федор Ефимович, вот здесь, с наветренной стороны, дыму нет.
— Ежели желаешь, картошкой печеной угостим. Небось не забыл, какая вкусная бывает картошка на пашне?
Федор вдруг почувствовал, что очень голоден, — кажется, с самого утра ничего не ел. Он присел на кавалерийское седло. Ножнами шашки стал выкатывать из углей обгорелую картофелину. Покатал ее по песку около ног. Взял. Она знакомо обожгла пальцы. Перекинул на ладонях, подул и разломил. Разломил, и на мгновение дух захватило. До чего же хорошо она пахнет! Он проглотил слюну, улыбнулся. Повеяло родным, давним: ночевками с конями в степи, сенокосом, суслонами. Он, обжигаясь, ел и улыбался. Молчали и скрытно в бороды улыбались, глядя на него, партизаны. Каждый из этих бородачей был вдвое старше Федора, каждому годился он в сыновья — ему было двадцать три года! — и каждый в эту минуту любил его, как сына, умного сына, ставшего большим человеком.
— Ты, должно, еще не ел сегодня? — спросил Леонтьич.
Федор по-мальчишески улыбнулся.
— Кажется, ел.
Юдин достал из котомки шматок сала, отрезал от него длинный в палец толщиной лоскут, положил его поверх всего шматка, приткнул ножом и все это протянул Федору.
— Ha-ко, закуси. Вчерась мы с дочкой из дому посылку получили. — И не без гордости добавил: — Дочка у меня — истинный воин, меня по храбрости за пояс заткнула.
Старики засмеялись.
— Это не так уж и мудрено…
Федор не спеша жевал и вприщур смотрел на стариков.
Они гладили бороды, ждали, когда он поест, — знали: недосыпает и недоедает их командир. Некому позаботиться о нем. На германской, бывало, у командира полка свой повар, два ординарца, адъютант. А этот все по-мужичьи, по-простецки — из общего котла.
— Как думаешь, Федор Ефимович, — спросил дед Ланин, — к весне разделаемся с Верховным?
— Обязательно разделаемся. Он, должно, уже зараз сматывает манатки из Омска.
— Хотя б скорей, — вздохнул сосед Ланина, — домой охота. Истосковались уж по дому-то…
Долго просидел Федор с мужиками. А когда с насеста в пригоне у лесника с сонной хрипотой загорланил петух, поднялся и пошел в глубь леса. Кое-где тлели угли потухающих костров. Завернувшись в зипуны и тулупы, под телегами, на телегах и просто под кустами спали партизаны. Федор думал о разговоре с бородачами. В настроении партизан уже чувствовалась резкая перемена. Вели в первый месяц восстания большинство не хотело уходить из своих дворов, как говорил тогда Матвей Субачев, «одной рукой стреляет, а другой — за бабу дер- жится», ограничивались лишь самоохраной сел, то сейчас меньше как об освобождении всей губернии не вели и речи. Сами каратели озлобили против себя население. Понял мужик и то, что он является тоже большой силой, и уже убедился на опыте, что может успешно бить регулярные войска.
Федор петлял между повозками, перешагивая через спящих на земле партизан. И когда далеко за спиной снова прокукарекал петух, он незаметно для себя оказался в расположении 1-го Алтайского полка, разместившегося на ночевку рядом. Он понял, что забрел в чужое расположение, только тогда, когда остановился около огромного костра, вокруг которого сидело не меньше двух десятков партизан. Знакомых никого не было. В большинстве здесь была молодежь. Сидели тихо, широко раскрытыми глазами смотрели на кряжистого бородатого старовера. Обрезанные под кружок волосы его были подвязаны бечевкой. Шапку держал на коленях.
Ни разу не стриженная борода закрывала грудь до пояса. Федор остановился сзади сидящих и прислушался. Старовер гудел:
— За городом они, паря, присели, — надо договориться, куды подаваться. Коляда и говорит: «Нам, братцы, теперя никак нельзя друг от дружки отбиваться, надо держаться гуртом».
Федор заинтересовался, подошел ближе, прислонился к дереву. По ту сторону костра тоже кто-то стоял.
— Шестеро из них были разных сел, а двое — Егоров и Малогин — тюменцевские. Вот они двое и говорят: «Пойдемте, говорят, в Тюменцево, потрясем Винокурова, добудем у него коней, обмундирование и тогда, паря, можно воевать». На том и сговорились. Мобилизовали в Ключах две подводы. Приехали. Коляда с Егоровым и Мотькой Баевым — это который сейчас в Облакоме — заходят к купцу. А сами, паря, босиком, без ремней и без шапок — как бежали из тюрьмы, так и явились, чистые арестанты. Но! — дед назидательно поднял палец. — С винтовками. Винокуров как увидел их, так и затрясся. Коляда ему и говорит: «Убивать мы тебя, паря, покеда не будем. Но ты должон нас одеть, обуть, дать две пары лошадей и шестьдесят тыщ денег». Винокуров побелел весь, отвечает: «Хорошо, ребята, все будет исполнено. Только денег сэстоль я сейчас не найду. Тыщ этак двадцать пять добуду». — «Ладно, — говорит Коляда, — с паршивой овцы — хоть шерсти клок. Давай двадцать пять». Когда он все это представил, Коляда опять ему и говорит: «Еще тебе приказ: у вас в деревне живут семьи моих товарищей — Егорова и Малогина. Так смотри, паря, ежели только с ними что-либо случится, мы тебя повесим. Понял?» — «Понял», — отвечает Винокуров. И они на винокуровских рысаках покатили на Мысы — это которая теперь Завьялова называется.
Один из парней, слушавший с раскрытым ртом, вдруг заморгал, заморгал, глотнул слюну и несмело спросил:
— А зачем же он деньги взял? Этак ведь только бандиты грабят.
Бородатый кержак презрительно посмотрел на паренька, буркнул:
— Экий ты долдон, паря. — И, тыча ему в лоб своей шапкой, сказал: — Потому и взял, что не хотел мужиков задарма объедать. Без казны — какой отряд! А у буржуя взять двадцать пять тыщ — это все одно, что у заразного болезнь отнять.
Федор улыбнулся такой находчивости старика, хотя а самом деле никогда таких денег не брал, да и самого Винокурова-то впервые увидел лишь недавно, когда его арестовали в Тюменцево.
На парня, перебившегося рассказчика, зашикали. А деда стали подталкивать:
— Ну а дальше что? Как это он с восьми человек до полка дошел?
— А вот так, сумел, — помедлив, сказал дед и продолжал: — Подъехали они на винокуровских рысаках к Мысам. Один из них обрядился нищим и пошел в село. Разведал все, узнал, где милиция, что и как, и. вернулся. Тогда заехали все. Коляда, Егоров и Малогин зашли в милицию, а все остались под окошками — ежели, дескать, будут прыгать оттуда, то прямо на штыки, Коляда скомандовал милиции: «Руки вверх!», обезоружил всех — а было их осьмнадцать человек. Забрали все винтовки и семь наганов. Не было здесь только начальника милиции — дома сидел. Коляда пошел к нему домой. Когда зашел, тот побелел весь, «мама» сказать не может. Коляда ему и говорит: «Пил мужичью кровь, стерво?» — «Пил», — говорит. — «Так вот получай». — И всадил ему пулю прямо в рот.
В Мысах — ну, в этой самой, Завьяловой — Коляда освободил из каталажки пятнадцать человек, — продолжал старик. — Все они пошли с ним. Забрали они там всю обмундировку в милиции, оболоклись в нее. Коляда переоделся в офицера. Взяли у кулаков еще три пары лошадей. Являются к нам в Бутырки под видом колчаковской милиции. А для правдоподобия везут своих шесть товарищей будто арестованных. Являются прямо к земской управе. Староста у нас был такой живодер! Коляде об этом уже доложили жители. Заходит он в управy. Староста видит — офицер, соскочил, вытянулся в струнку. А Коляда ведь всю германскую прошел, много видел всяких офицеров, знает офицерское обхождение. Заорал (а голосина у него!): «Как смотришь, сволочь?!» Да со всего плеча ему в морду. А силища, паря, у него страшенная — железный лом на шее в кольцо сгибал, подкову одной рукой гнул, а двумя — в узел завязывал. Сила! Так вот, паря, как он этому холую заехал в харю, так у него вместо носа и других там бугров на лице ровность осталась — все в лепешку выровнял.
— Да-a, — восхищенно протянул кто-то, — вот это дал так дал…
— С таким бы командиром повоевать!..
Федор слушал этот рассказ незнакомого партизана из чужого полка и думал: наверное, вот так рождаются былины и сказки. Еще в далеком детстве бабка рассказывала ему о героических похождениях Чуркина-атамана, о подвигах Бовы-королевича. Федору всегда очень нравились эти рассказы, и он до сих пор помнит их, помнит и любит этих героев. С детства его воображение рисовало этих людей такими же сильными и ловкими, каким, может быть, кажется сейчас он сам некоторым из сидящих у этого костра партизанам. Особенно Федор любил слушать рассказы о том, как Чуркин-атаман ехал на пароходе и, преследуемый полицией, вынужден был вплавь добираться до берега. Ему нравилась находчивость этого человека. И когда полгода назад Федор сам после побега из лаптевской тюрьмы оказался в подобной же обстановке, проплыл в ледяной воде больше полверсты, то понял, что народу, как и ему в те минуты, очень нужны легендарные герои, они помогают бороться с трудностями, служат примером.
Федор не стал дослушивать рассказ старика. Время приближалось к утру. Надо было возвращаться.
К штабу своего полка он добрался, когда кругом посерело. Он заглянул в пригон, где стоял его любимый боевой конь, посмотрел, хорошо ли следит новый связной за конем. После ранения Василия Егорова в Павловске Федор взял к себе Григория Новокшонова, молчаливого, но добросовестного и храброго парня, с которым еще летом гонялся за отрядом милиционеров Яшки Терехина.
В кормушку, видно, только что был засыпан овес, и конь аппетитно хрумкал. Узнав хозяина, он умным глазом покосился на него, тихо заржал. Этого коня подарил Федору в Мезенцеве крестьянин. Привел под седлом к штабу, протянул повод.
— Бери, командир, в подарок этого дорогого мне коня, больше нечего подарить тебе за наше спасение.
Конь был на редкость неказист — длинноухий и какой-то дикой масти: пегий — белое с красным. Стоявший здесь помощник комиссара Субачев съязвил:
— Ты что, дед, надсмехаться вздумал над нашим командиром? Должно, самого уродливого коня в селе выбрал.
Хозяин обиделся.
— Ты, парень, ежели не разбираешься в конях, то не встревай в разговор.
— Чего уж тут разбираться! Привел какого-то переродка бычиной масти и хочешь всучить за доброго коня.
— Я вам не продаю коня — и ни за какие деньги не продал бы — дарю от души, а ты такое говоришь…
Федор, с любопытством рассматривавший коня, подошел к старику.
— Так, кажешь, добрый конь?
— Всю жизнь помнить будешь. Умный, как человек. Будут рваться снаряды — ухом не поведет. — Передавая повод, дед стряхнул навернувшуюся слезу.
И действительно, добрым словом поминал Коляда того мужика — конь незаменим. В любом бою под пулями и снарядами спокоен. Правда, в освобожденные села Федор предпочитал въезжать на вороном красавце, а в бою бывал только на пеганке, которому с легкой руки Субачева прилипла кличка Конь Бычьей Масти.
И сегодня предстоял самый тяжелый бой, может быть, целый день не придется слезать с седла. Федор огладил своему боевому другу холку, почесал за ухом.
— Ешь. Гарненько ешь. Важный день наступает.
Здесь, в конюшне, и нашли командира полка Тищенко и Иван Буйлов.
— Ты что, Федор Ефимович, как тот князь Олег, который в старину с конем прощался, — улыбнулся Буйлов.
— Я не прощаюсь, а договариваюсь з ним, щоб сегодня у бою не бросать друг дружку, — в ответ улыбнулся Федор. — Полк готов?
Буйлов мгновенно сбросил улыбку.
— Так точно, готов.
— Подавай команду трогать.
Вышли в ограду. Было уже совсем светло. Подошел Данилов.
— Ты зря, Федор, не спал сегодня ночью, — День будет трудным, а ты с такой тяжелой головой.
— Пошто ты решил, Аркадий Николаевич, шо у мэнэ тяжелая голова? Мабудь, вона за эту ночь, наоборот, просветлела…
3
Большаков дрался храбро. Командир полка, раненный вчера шальной пулей в руку, ускакал в ночь с эскадроном охраны на станцию. Полк был полностью оставлен поэтому на него. Полторы тысячи человек, два орудия и около сорока пулеметов! Таким количеством он еще никогда не командовал. Поэтому он, не обращал внимания на опасность, сам ходил по окопам, в трудные минуты ложился за пулемет и косил наступающие партизанские цепи. Вчера ночью в затишье наткнулся на двух солдат, читавших при свете цигарок воззвание командира 7-го партизанского полка. Он тут же собрал роту и на глазах у нее застрелил обоих солдат.
Весь день 15-го ноября был тяжелым. На рассвете в правый фланг полка ударил подошедший со стороны Долгово 7-й полк «Красных орлов». Его узнал Большаков в бинокль по командиру, шедшему в атаку впереди на пегом коне — всадник, знакомый по многим боям. Узнал он и своего шурина Ивана Буйлова, скакавшего на левом фланге. Партизанам удалось потеснить правый фланг 43-го полка. Но Василий Андреевич приказал повернуть все орудия и пулеметы против наступавших и открыть огонь. Атака была отбита.
Затем командовавший операцией генерал Степняк приказал обоим полкам идти в атаку. После короткой интенсивной артподготовки полки под прикрытием пятидесяти пулеметов по всему фронту, подковой охватывавшему Солоновку, пошли в наступление. Но атака не дала желаемых результатов. В самый кульминационный момент Большаков вынужден был часть пулеметов и правофланговый батальон повернуть против возобновивших наступление партизан 7-го полка. Тут же донесли Василию Андреевичу, что и 46-й полк повернул орудия и пулеметы на свой левый фланг, откуда повели наступление два партизанских полка (как он после узнал —4-й и 11-й). Пущенная в обход села кавалерия была встречена неисчислимой массой партизанской конницы, скакавшей по степи на разномастных лошадях с гиком и свистом. Кавалерия вынуждена была повернуть обратно и укрыться в бору.
Большаков чувствовал, что три полка, державшие оборону в Солоновке, выдыхаются. По спадшей активности стрельбы он догадывался, что у них на исходе патроны.
Еще одно усилие — и они будут смяты. Солоновка будет взята. Но в это время (как доложили Большакову) 6-й Кулундинский полк, громивший в Новичихе и Малышевом Логу тылы 43-го и 46-го полков, прорвал фронт и с большими трофеями вошел в Солоновку.
К вечеру теплый снегопад сменился морозом. Оба полка, лишившиеся в Мельникове и Малышевом Логу теплого обмундирования, остались в летнем. Солдаты дрожали от холода. К вечеру 7-й полк снова пошел в атаку. Эскадроны вел сам Коляда. В сумерках Большаков в бинокль отчетливо видел его пегую лошадь, далеко вырвавшуюся вперед. Он оттолкнул пулеметчика, повел огонь сам, целил по Коляде. Очередь… вторая… третья… Стиснув зубы, он пристреливался. Еще одна очередь — конь упал. Коляда вскочил и, размахивая шашкой, продолжал бежать вперед. Видно было, как поблескивала на нем кожанка. К нему подскакал ординарец с запасным конем. Коляда вскочил в седло. Лава конников, ни на секунду не останавливаясь, мчалась дальше. Коляда снова вырвался вперед. Он уже близко.
— Пулеметы! — закричал Большаков. — Огонь!
Бившие до этого короткими очередями, пулеметы ударили взахлеб. Лава смешалась, начали падать кони, люди. Большаков хладнокровно навел пулемет на оторвавшегося от эскадрона всадника, резанул. Конь на полном скаку грохнулся о землю. Сбившиеся было в кучу конники, увидев упавшего командира, начали нахлестывать лошадей, но пулеметы выкашивали всадников ряд за рядом, как траву. Нескольким из них все-таки удалось проскочить пристрелянную черту, но Большаков меткими очередями поснимал их всех.
— Не подпускать к нему никого! — кричал он пулеметчикам, большинство которых заменили офицеры.
Конная лава, неся небывалые потери, откатилась. Но из-за спин конников поднялась пехота.
— Передать по цепи: артиллерии открыть огонь, снарядов не жалеть! — приказал Большаков.
Загудела земля. Стало быстро темнеть. Теперь Большаков уже с трудом различал около мертвой лошади лежавшего Человека — жив или мертв? Но вот тот поднял руку, опустил ее. Потом сам приподнялся на локтях и снова упал.
— Жив… — проговорил сквозь зубы Большаков.
Партизанская атака захлебнулась. Большаков громко спросил:
— Добровольцы есть достать командира партизанского полка?
Сидевшие рядом в траншее поручик Семенов и унтер Карпенко понимающе переглянулись. Семенов незаметно кивнул головой.
— Дозвольте мне, господин подполковник, — сказал Карпенко.
Большаков, пробиравшийся по траншее, остановился, посмотрел на унтера, потом на Семенова.
— Нет, ты не пойдешь! — и стал пробираться дальше.
— Догадлив, сука, — вполголоса сказал Карпенко.
Через минуту от окопов отделился и пополз человек.
— Кто это выискался такой? — спросил, приподнимаясь, Карпенко. — Какой-то новенький.
Семенов присмотрелся.
— Это с Большаковым в пополнение пришел, из его отряда, Хворостов.
— Дай-ка я его под шумок стебану в затылок.
— Погоди, пусть дальше отползет…
— Прекратить огонь! — раздалась команда Большакова.
Он лежал недалеко от Семенова и наблюдал за ползущим. Следили и все солдаты за ним. Вот он скрылся в ложбинке, через минуту бесформенное в сумраке темное пятно выползло снова и медленно продвигалось к убитой лошади. В тени лошадиного трупа человека не видно было. Кирюха подполз совсем близко. И вдруг со стороны недвижной лошади брызнула красная огненная вспышка, вслед за ней — щелчок револьверного выстрела. Кирюха дико вскрикнул и замер.
— Ах он, сволочь!.. — Большаков вскочил. — Подпоручик Ширпак! Вышлите свой взвод!
— Есть выслать взвод! — И тихо, дрогнувшим голосом спросил: — Самому тоже идти?
— Сами можете не ходить.
В это время партизаны открыли сильный ружейный и пулеметный огонь.
— Не иначе, как прикрывают своих лазутчиков, — сказал Большаков Зырянову и пустил вверх осветительную ракету. От окопов партизан ползла большая группа. — Открыть огонь! — скомандовал он и пустил ракету.
При ее свете он заметил, как раненый Коляда медленно, на руках стаскивал свое парализованное тело в ложбинку. Ракет на всю ночь не хватит, поэтому Большаков одной из них поджег стоявший в стороне стог сена.
Стало светло. Отчетливо видно ползущих с той и другой стороны.
Стрельба не прекращалась всю ночь, вода в пулеметах закипала. Несколько раз солдаты подползали почти вплотную к выемке, где лежал Коляда, но взять его не могли. К утру остатки взвода вернулись в свои окопы.
Измученные холодом, полуголодные солдаты утром с великой неохотой пошли в наступление. Два часа поднимали их офицеры, и только после того, как капитан Зырянов застрелил одного из солдат, наотрез отказавшегося вылезать из окопа, полк пошел. Но атака была вялой. Партизаны отбили ее без особого труда. Мороз не убавился и с наступлением дня. Солдаты дрожали и уже не про себя, а в открытую ругались и в следующую атаку не пошли.
Взбешенный Большаков бегал по траншеям и грозил наганом. Налетал на Карпенко.
— Почему твое отделение не поднимается?
— Не хотят, ваше высокоблагородие.
— Как так не хотят?
— Спросите их.
— Я вот спрошу! Как стоишь?! Как разговариваешь?! Сволочь. Пристрелю, как собаку! — Он судорожно полез в кобуру.
Карпенко злобно прищурил глаза, не спеша вынул из-за пояса бутылочную гранату.
— Я тебе «пристрелю»! — сквозь стиснутые зубы процедил он. — Я вот как ахну сейчас под ноги, так от твоего благородия ош-шметки полетят!
Стоявшие вокруг солдаты шарахнулись в стороны. Большаков побледнел. Он не был труслив. Но по лицу унтера понял, что тот не задумываясь ахнет гранату. И решительно захлопнул кобуру.
— Ну, подожди! — пригрозил он, уходя. — Мы с тобой еще встретимся.
— Дай Бог.
Вечером руководитель подпольного солдатского комитета Карпенко провел летучее собрание. Единогласно решили: довольно! И разошлись по ротам.
С наступлением ночи полк самовольно снялся с позиций и пошел — на Мельниково, а оттуда через Новичиху в Поспелиху. Оставленный без поддержки 46-й полк к утру, побросав раненых и обмороженных, ушел следом за 43-м. В Поспелихе Семенов узнал о падении Омска — столицы Верховного правителя. В первый же день прибытия в село на квартиру к Семенову пришел посыльный из штаба полка.
— Вас срочно вызывает к себе подполковник Большаков, — доложил он.
У Семенова сидели Карпенко, Меншиков, ефрейтор Петренко, пришедший в полк вместе с остатками отряда Большакова, и еще двое солдат, членов подпольной организации.
— Передайте подполковнику, что я не могу прийти, — сказал он связному. — Если я очень нужен, пусть придет ко мне.
— Правильно, — одобрил Карпенко, когда за посыльным закрылась дверь. — Ты, Петр Алексеевич, один вообще теперь не ходи никуда.
Через пять минут на квартиру явился сам Большаков. Пришел один.
— Я считал вас храбрее, поручик, — сказал он, переступив порог комнаты. — А вы нашкодить нашкодили, а прийти в штаб держать ответ струсили.
— Если вы пришли только за тем, чтобы обвинять меня в трусости, то можете считать вашу миссию законченной. Унтер покажет вам, где дверь.
— Нет, я пришел не за этим. Прикажите нижним чинам выйти, у нас будет чисто офицерский разговор.
— Нижние чины мне никогда не мешали, тем более не мешают сейчас.
— Они мешают мне, поэтому я прошу, чтобы вы их удалили.
— Не забывайте, подполковник, что не я у вас в квартире, а вы у меня.
— Хорошо, — согласился Большаков. — Тогда скажите, вы — большевик?
— Да, большевик и по убеждениям и по принадлежности.
— Тогда нам не о чем разговаривать… Поздно я вас раскусил.
— Поздновато…
Большаков направился к двери.
— Мой совет вам, поручик, побыстрее покинуть полк. Иначе я не ручаюсь за вашу жизнь…
— Благодарю вас, подполковник, за совет, но я в нем не нуждаюсь.
После ухода Большакова наступило минутное молчание.
— Бесстрашный, черт, — не без восхищения сказал Меншиков.
— А все-таки, когда я в тот раз замахнулся гранатой, он струхнул.
— Еще бы, у тебя такие дикие глаза были, любой испугается.
— Он один из тех, — вмешался Семенов, кого надо уничтожать безоговорочно, без суда и следствия.
Карпенко поднялся, подошел к Семенову.
— Сегодня ночью тебя попытаются арестовать. Днем не рискнут, а ночью — непременно.
— Ну и что ты хочешь? Чтобы я сбежал?
— Сбегать тебе не надо, а спрятаться стоит, — ответил Карпенко и добавил твердо: — Надо в ночь сегодня полк поднять, перебить Большакова, Зырянова, Ширпака и вообще всю их компанию, послать гонцов к Мамонтову и присоединиться к партизанам.
— Правильно, — согласился Меншиков. — Вы оставайтесь здесь вдвоем, а мы с ребятами пойдем соберем наших и перетолкуем.
В четыре часа ночи Семенов вывел на площадь два взвода учебной команды, в которой больше, чем в других подразделениях, было революционно настроенных солдат. Он объявил им решение подпольной большевистской группы о восстании в полку. В это время подбежал ротный командир поручик Михайловский.
— В чем дело? Кто вывел взвода?
— Предлагаю вам, поручик, сдаться, — наставив в грудь своему ротному наган, сказал Семенов. — Полк восстал и присоединяется к партизанам.
— Это предательство! Не позволю…
Семенов нажал спусковой крючок — Михайловский, взмахнув руками, упал навзничь.
— Первый взвод! — скомандовал Семенов. — Окружить штаб и центральную телефонную станцию! Второй взвод — захватить батарею!
Через десять минут были перерезаны провода телефонной связи, а по окнам штаба началась стрельба. Батарею захватили без выстрела. Часовой, стоявший около орудий, не только не сопротивлялся, а, наоборот, помог солдатам поснимать замки. Услыхав около штаба стрельбу, артиллерийские офицеры бросились к батарее, но засевший там второй взвод открыл по ним огонь и почти всех перебил.
В это время в стрелковых ротах солдаты вылавливали своих офицеров. На них устроили настоящую облаву, как на волчий выводок. Не удалось захватить только
Большакова с группой штабных офицеров и его друзей? — они с вечера уехали на станцию, где стоял бронепоезд «Сокол».
К утру село было в руках восставшего полка. К нему присоединился и 46-й полк, куда еще накануне были посланы Меншиков и Петренко с двумя другими членами подпольной группы.
Утром же Семенов снарядил двенадцать конников с донесением к Мамонтову. Но едва они выехали из села, как были перехвачены засевшими на станции офицерами и уланами.
Днем Большаков повел уланов, егерей и добровольцев в наступление на восставшие полки. Но их атаки были без особого труда отбиты солдатами. В свою очередь Семенов, ставший теперь во главе обоих полков, повел их в контрнаступление на станцию, выбил оттуда Большакова, захватил бронепоезд, команда которого при приближении солдат выкинула красный флаг.
Со станции Семенов на личных конях бежавшего престарелого генерала Степняка отправил к Мамонтову ефрейтора Петренко и Меншикова со следующей запиской:
«Станция и село Поспелиха в руках восставших солдат 43-го и 46-го полков. Прошу как можно скорее дать мне помощь, ибо отступившие добровольцы, егеря, белые уланы обложили нас кольцом».
Провожая друзей с донесением, Семенов наказал:
— Коней передать в подарок лично Мамонтову.
На второй день в обед к Поспелихе подошел кавалерийский эскадрон партизан, а к вечеру приехал сам Главнокомандующий партизанской Красной Армией Алтайской губернии Ефим Мефодьевич Мамонтов со 2-м Славгородским полком.
Так бесславно закончилась последняя операция правительственных войск по разгрому партизанской армии.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Легкий морозец куржавил оголенные березы, серебрил тополя. Снежок поскрипывал под полозьями, хрустел под конскими копытами. Кругом тихо, безветренно. По свежей накатанной дороге движется необычайная процессия: впереди на санях, на высокой подставке, гроб, обтянутый кумачом, следом медленно бредет заседланная лошадь с заброшенными на луку поводьями, дальше в некотором отдалении по четыре в ряд идет эскадрон. У конников красные ленты на папахах и нахмуренные суровые лица.
В каждом селе, через которое проходит эта траурная процессия, к гробу устраивается настоящее паломничество. Бабы всхлипывают, утирая лица концами платков, мужики обнажают взлохмаченные головы и склоняются над гробом. Каждый приходит проститься с телом прославленного командира полка «Красных орлов».
Процессия движется медленно от села к селу, строго на север, в родные места Федора Коляды. Впереди эскадрона, бросив поводья, едет печальный и молчаливый Данилов. Большие карие глаза его сухи и потухли от неизмеримого горя. Он суров и замкнут. Черные широкие брови как сошлись на переносице в начале солоновского боя, так и остались недвижны. Тяжело Аркадию. Никогда в жизни еще не было так тяжело. Словно сердце кромсают на куски… Нет Федора. Пять раз Аркадий поднимал полк в атаку, чтобы захватить раненого друга, трех коней убило под ним самим, двух под Субачевым, ранило Ивана Тищенко, начальника штаба Буйлова, убило Акима Волчкова, двух ротных командиров. Ранен был Иван Катунов, Алексей Тищенко — это только из устьмосихинцев. А вообще много людей полегло. Так много, что комиссар не имел больше права — ни морального, ни данного ему партизанской властью как руководителю — продолжать атаки. Белые ни за что не хотели подпускать к Коляде партизан… А когда утром белые отошли, Данилов разыскал в ложбине Федора. Он лежал за трупом лошади. Одежда его примерзла к кровавой луже. Кругом валялись мертвые белогвардейцы. У Федора были перебиты обе ноги и левая рука. В правой он намертво зажал браунинг, в котором не осталось ни единого патрона.
Хоронили Федора Коляду в Баево на площади. В этот день 22 ноября, когда гроб с телом народного героя опускали в могилу, по приказу Главкома вся партизанская армия дала торжественно-прощальный залп. Этот залп прокатился от Рубцовки до Татарки, от Славгорода до Камня и подступа к Барнаулу. Над могилой легендарного партизана были склонены потемневшие от порохового дыма и пробитые пулями красные знамена.
2
В отдельном батальоне Кузьмы Линника узнали о смерти Коляды накануне его похорон. (Сразу же после павловского боя батальон был отозван в распоряжение комкора Громова в Каменский уезд и в бою под Солоновкой не участвовал.) Линник был потрясен этим известием. Как и всякий военный, проведший много лет в армии и на фронте, он уже свыкся с потерей друзей, примелькалась ему и смерть, пятнавшая людей без разбора чинов и рангов. Но известие о гибели Федора было ошеломляющей неожиданностью. Линник никак не мог представить этого жизнелюба, вечно бушующего и необычайно храброго человека мертвым. Не верилось, что судьба может быть такой несправедливой. К храбрости и неуязвимости Коляды до того все привыкли, что ни у кого не возникло мысли о том, что его могут убить. Линник вспомнил: в бою за Шелаболиху, когда из-за неразворотливо командира соседнего подразделения его батальон начали сильно теснить белые, создалось критическое положение. Спас тогда Коляда. Линник отступал со своим батальоном, а белые буквально висели у него на плечах, не давали ни малейшей возможности оторваться и сделать перегруппировку сил. Кузьма с Федором Колядой стояли в стороне от отступавшего батальона и наблюдали за ходом боя. Белые, увлекшись преследованием, совершенно оголили свой фланг, открыв доступ к своему штабу. Имей Линник в резерве хотя бы один взвод, он смог бы навести панику в тылу противника и этим спасти положение. Но взвода не было, и Линник нервничал. Оплошность противника заметил Коляда. Вдруг он огрел коня плетью и поскакал… к белым.
— Федор! Ты куда? — закричал Линник. — Постой…
Но Коляда скакал во весь опор, не оглядываясь.
Черными демоновыми крыльями летели за ним полы косматой офицерской бурки. Коляда подскакал к двум убранным коврами кошевкам, грозно спросил:
— Кто тут главный?
Офицеры, ехавшие в кошевках, приняли одетого в бурку и серую каракулевую папаху Коляду за незнакомое им грозное начальство. Один из офицеров быстро вскочил, лихо козырнул:
— Капитан Кауров, ваше пре…
Коляда выхватил наган и разрядил его в обалдевших от неожиданной дерзости офицеров. Потом повернул коня и ускакал.
Белые смешались и побежали обратно. Шелаболиха была освобождена партизанами.
Да разве мало таких случаев знал Кузьма Линник о своем друге и командире. И всегда Коляда выходил не только жив, но и невредим, без единой царапины. И вот его нет…
Линник вернулся с похорон 25 ноября вечером. А утром ему вручили приказ Громова о наступлении на Камень. Речей перед ними не произносили — сами не чаяли дорваться до Камня да закончить бы скорее войну, разойтись по домам на зиму, спокойно пожить до весны…
И вот 27 ноября отдельный батальон Кузьмы Линника, усиленный за счет устьмосихинского запасного батальона, вышел на исходные рубежи — к Дурному логу. Здесь батальон должен был дождаться подхода комкора Громова с 8-м Бурлинским полком и вместе вести наступление на город. Но партизаны не вытерпели. Здоровенный бородатый старовер Агарин, никогда в жизни не державший в руках винтовку и вообще презиравший огнестрельное оружие как несправедливое средство борьбы, первым выскочил из Дурного лога, заорал во всю глотку «Ура» и с пикой наперевес кинулся к зданию скотобойни, в котором засели белогвардейцы. Это было так неожиданно даже для партизан, что они не успели выбраться из глубокого снега в логу, чтобы поддержать товарища. А белогвардейцы, думая, что за этим бородачом сейчас поднимется вся двухтысячная лавина, в панике устремились в город. В скотобойне Агарин захватил замешкавшихся двух солдат с винтовками, брошенные шинели. Когда собирался идти с трофеями назад, навстречу вылезавшим из снега партизанам, в одной из комнат услыхал звонок, заглянул. В комнате никого не было. Он хотел было идти обратно, но звонок снова раздался. Бородач огляделся, прислушался. Звон исходил из висевшей на стене деревянной коробочки. Он подошел ближе. Осмотрел коробку со всех сторон — ничего особенного, однако звенит. Любопытно стало кержаку, не только не видевшему, но и никогда не слышавшему о телефоне.
Подбежавшие к скотобойне партизаны встретили Агарина, обвешанного винтовками, тащившего на улицу диковинный ящик с оборванными проводами. Он нес этот ящик в своих огромных ручищах, как несет медведь улей, и было в этом бородаче действительно что-то медвежье: такая же огромная туша, силища и такое же любопытство, с каким медведь прислушивается к жужжащему пчелиному рою в колоде.
От скотобойни партизаны устремились в ближайшие городские улицы. Несмотря на надвигающуюся ночь, бой разгорался все сильнее и сильнее. Не дожидаясь подхода 8-го Бурлинского полка, батальон квартал за кварталом занимал город.
К рассвету 28 ноября Камень был полностью очищен от белогвардейцев…
Изгнание колчаковцев шло по всей Западной Сибири. В информационном листке № 4 штаба третьего корпуса партизанской Красной Армии от 28 ноября 1919 года сообщалось:
«События и известия последних дней очень радуют. Полнейший крах правительства Колчака вырисовывается с определенной ясностью…
Военный комиссар Волчихинского районного штаба товарищ Шкатов по телеграфу передает, что подводчик Морозов, увозивший белых из Трубиной на Рубцовку, рассказывает, что командир отряда Корченко получил от Семиреченского фронта предупреждение: все пропало, Колчак арестован и спасайся кто как может.
Хотя это известие вызывает некоторое сомнение в его точности, но паника по линии Алтайской железной дороги, бегство офицеров из рядов армии дает право думать, что это известие близко к истине. Так, помощник командира 2-го Славгородского полка тов. Соколовский от 26 ноября сообщает, что у белых беспорядок, рытье окопов на станции Рубцовка и Поспелиха прекращено, проволочные заграждения снимаются, куда уходят белые, не установлено.
Из всех поступающих донесений видно, что наше положение вполне окрепло. Так, командир 5-го полка от 24 ноября за № 304 сообщает, что им занято село Ключи и послана разведка на Павлодар. В Павлодаре, по сведениям, никакой власти нет.
Тов. Архипов, член Облакома, от 21 ноября сообщает, что выделившийся отряд алейцез из первого полка разросся уже в дивизию.
Весь край Приобья и Чарыша очищен, везде организованы Советы…»
В следующем, пятом информационном листке сообщается, что опрошенные командиром 10-го полка товарищем Шумским «новобранцы, прибывшие из Семипалатинска, рассказывают о паническом настроении войск буржуазии. Все эвакуируются в Зайсан. Новобранцы комиссией распускаются на родину. В городе войск мало. Со станции Рубцовка казачья части ушли, говорят, что они больше воевать не желают. Генерал Евтин, командир 2-го корпуса, плакал, уговаривал казаков остаться и не бросать его. В Барнауле чехи и поляки продают на толкучке награбленное крестьянское имущество».
30 ноября информационный отдел штаба -2-го корпуса сообщил:
«За событиями последних дней едва успеваем следить… Враг сломлен, и только еще одно усилие, один порыв, чтобы смести с пути все то, что мешает жить рабочему народу. Вот события последних дней.
Командир 1-го Алтайского полка от 28 ноября в 9 часов вечера доносит, что им занята ст. Шипуново.
Ребрихинский районный штаб от 26 ноября сообщает, что прибывшие из Барнаула на станцию Топчиха 400 новобранцев перебили свой командный состав. Взяты большие трофеи…
Каргатский районный штаб от 24 ноября доносит, что 9-й Каргатский полк связался с российским фронтом. Разведка 9-го Каргатского полка и разведка советского фронта встретились и, предварительно поколотив друг друга, выяснили, что они били своя своих…
Прибывший из Павлодара уполномоченный штаба корпуса т. Бобра передает, что Сибирская магистраль забита эшелонами до отказа и многие бросают свои вагоны и удирают дальше пешим хождением. Много паровозов примерзло.
Наштакор Жигалин.
Заведующий информационным отделом
К а н т ы ш е в».
События разворачивались стремительно на всех участках. 19 ноября начальник контрразведки Иван Коржаев с летучим отрядом златопольских партизан занял Славгород. 29 ноября 4-м Семипалатинским полком освобождена от колчаковцев станция Рубцовка, 2 декабря на помощь восставшим рабочим Семипалатинска пришел 10-й Змеиногорский полк и занял город. Второго же декабря 5-й Степной партизанский полк вступил в Павлодар, где встретился с частями Пятой Красной Армии. Шестого декабря вторым Славгородским партизанским полком занят город Змеиногорск.
Всюду под колчаковцами горела земля. Четвертого декабря начальник боевого участка Барнаульского направления командир 7-го полка «Красных орлов» Неборак, назначенный после гибели Коляды, доносил Главкому, что им «взято два бронепоезда и занята станция Алейская. Продвижение на Барнаул продолжается. На станции Алейской наши полки соединились с полками Чаузова. Два полка Чаузова вошли под мое руководство».
3
В городе была полнейшая неразбериха: солдаты средь бела дня грабили и убивали жителей, насиловали женщин, все магазины и лавки были давно закрыты. На станции поминутно вспыхивали драки из-за мест в вагоне — барнаульская аристократия торопилась покинуть Барнаул, покинуть насиженные еще бабками и пробабками места, будто на город надвигалась чума.
Василий Андреевич Большаков прискакал со своим штабом в Барнаул утром 30 ноября. Особняк генерала Биснека охранялся усиленными нарядами солдат. Большакова не хотели было пропустить, но он так рявкнул на часовых, что те, бормоча что-то о строгой инструкции, попятились, освобождая дверь. В приемной толпилось множество офицеров — начальник укрепрайона никого не принимал, говорили, что он занят разработкой новых планов разгрома партизан. Большаков растолкал офицеров.
— Все еще в государственных деятелей играют! Доигрались и так…
У дверей кабинета он скинул бурку, бросил ее на пол и без стука вошел в дверь. Генерал сидел за столом, обхватив голову руками.
— Я сказал, чтобы ко мне никого не впускали, — жалобно проговорил он. Потом поднял голову. — А-а, это вы, Большаков. Что скажете? Прохлопали, голубчик, два полка.
— Их прохлопали тогда, когда не послушали меня и не арестовали поручика Семенова.
— А что, разве это он? — голос у генерала почему-то был слабый, старческий.
— Он разложил оба полка.
— Вот не знал. Надо было тогда же его арестовать. Но все равно это бы не изменило положения… Вы кстати приехали, подполковник. Через полчаса у меня собирается военный совет. Будем принимать какие-то меры. Вы будете нужны. — Генерал говорил тихо, без всякого воодушевления, словно все это уже давно ему надоело и ни во что он уже не верит. — Садитесь, голубчик… А я сегодня в ночь отправлю Венеру Федоровну на Новониколаевск. Там ее вагоны прицепят к одному из правительственных поездов. Но, понимаете, Василий Андреевич, до сих пор не могу выбрать надежного начальника охраны. В ночь буду отправлять поезд, а начальника охраны все еще не подберу. Сколько уж предлагал ей — всех бракует, говорит, не надежен. И откладывать отправку дальше уже некуда. Не согласились бы взять на себя эту миссию?
Большакова раздирала злоба. Кругом все рушится, а этот болван сидит и разглагольствует о своей распутной супруге, занят подыскиванием ей надежного хахаля… Еле сдерживая себя, Василий Андреевич отказался от предложения генерала:
— Нет. Я не так воспитан, чтобы быть в обществе таких дам.
— A-а, ну-ну… — закивал головой генерал.
Василию Андреевичу хотелось встать и заорать на этого мямлю, как на последнего новобранца, дать ему пощечину. Но он сдержал себя. И вдруг пришло желание отомстить этому генералу за его безволие, за развал армии, за мятеж полков, за свои неудачи, за сына Кольку.
— Могу вам порекомендовать капитана Зырянова, — предложил он, тая в душе злорадство. — Храбрый офицер.
— Зырянова? Хм… Венера Федоровна что-то говорила мне о нем… Посидите, голубчик, здесь. Я сейчас схожу к ней, переговорю… — И он вышел через внутреннюю дверь в женскую половину дома.
Немного поостыв, Большаков подумал: опять устроил этому хлыщу Зырянову тепленькое местечко. А потом говорим, что ему везет… Не лучше ли было самому плюнуть на все и согласиться. Но вспомнив Послелиху, восставшие полки, потом дорогу до Барнаула, партизанские разъезды, враждебность крестьян к правительству, решил: не ко времени генеральша. Притом он боялся одного — бездействия. После Кольки безделие в его состоянии — смерть. И его тянуло в самое пекло, тянуло махать саблей, убивать.
В кабинет вернулся генерал. Он был доволен.
— Спасибо, голубчик, Василий Андреевич, выручил ты меня своей рекомендацией. Он, этот капитан Зырянов, здесь, приехал? Ну, я так и понял вас. Поручил адъютанту разыскать его.
Без стука вошел, шаркая ногами, генерал Степняк, представитель генерала Матковского. Поднявшемуся Большакову он протянул руку, поздоровался
— Вы прибыли, подполковник?
— Так точно, ваше превосходительство
— Садитесь.
Сам-то генерал Степняк укатил из-под Солоновки в ту же ночь, когда самовольно снялся 43-й полк.
— Борьба не кончилась, дорогой подполковник, — сказал генерал Степняк. — Борьба только еще начинается.
«Что это они подбадривают друг друга?»
— Какая это уж борьба, ваше превосходительство, — вздохнул Большаков. — Не удержались за гриву…
— Хороший кавалерист, э-э… даже держась за хвост, далеко уедет, — ответил Степняк. — Вот такой, как вы, например. — Генерал Степняк сел в кресло против Биснека, повернулся к Большакову.
— Для вас, подполковник, есть дело большой государственной важности, — начал он. — Пока собираются члены военного совета, мы с вами потолкуем. Дело э-э… такое. Вы местный? Ну вот и хорошо. Сейчас в Алтайскую губернию вступает э-э… эта, Красная Армия. Начнется расформировка партизанских полков и всей этой мужичьей армии. Это э-э… не понравится многим партизанам и в первую очередь з-з… некоторым мужичьим князькам. Они привыкли за время бунта властвовать и не захотят подчиняться воинской дисциплине… Таким образом, в тылу у этой э-э… Красной Армии возникнет новое партизанское движение. Теперь уже не за Советскую власть, а против нее.
— Вы уверены, ваше превосходительство, что такое движение возникнет? — заинтересовался Василий Андреевич.
— Не сомневаюсь. Эсеры, которые сейчас занимают видные посты в партизанской армии, не потерпят диктата э-э… большевиков… Мы хотим поручить организацию и руководство этим новым движением вам, подполковник. Как вы к этому относитесь?
Большаков молчал. Он не боялся опасности. Думал о другом: будет ли толк во всей этой затее.
Вмешался генерал Биснек:
— Речь идет не о приказе. Понимаете? Тут нужно только добровольно, по собственному желанию. Вы человек местный, причем очень энергичный и талантливый, поэтому мы и решили предложить вам.
— Я согласен, — сказал он и подумал: «Мне все равно».
— Вот это хорошо, — сказал генерал Степняк. — Мы и не сомневались в вас. Так вот, отныне мы воевать будем на два фронта… Вы хотите, наверное, сказать, что и до этого мы воевали на два фронта? — Василий Андреевич покраснел: он подумал именно это. — Так вот. Воевать будем на два фронта. Но с той лишь разницей, что до этого второй фронт был э-э… у нас в тылу, а сейчас он будет в тылу у нашего противника.
— Разрешите, ваше превосходительство, задать вопрос.
— Да, да.
— Какая есть ну…, эта… гарантия, что ли бы… или предпосылки к тому, что партизанское движение в тылу у них все-таки возникнет? — Большакова начинала увлекать эта затея со вторым фронтом. И он, колебавшийся в течение последних двух дней, снова обретал уверенность.
— Предпосылки таковы. Скажу вам по секрету. Наши люди вели предварительные ориентировочные переговоры кое с кем, конечно, не говоря, что это для нашей разведки. Так вот, против большевистских порядков настроены командир четвертого партизанского корпуса бывший поручик Козырь, состоящий в партии э-э… эсеров, комиссар Первого Алейского полка Плотников, известный вам по работе э-э… с Милославским Чайников. Ну и кое-кто еще. На правом берегу Оби уже открыто выступает против Советов Новоселов. Он имеет огромное влияние на этого, как его… э-э… на Рогова, и есть полная уверенность, что всю роговскую армию перетянет от Советов. Вот эти люди поднимут восстание за ними пойдет народ, который хлебнет большевистских порядков. А вы, подполковник, будете возглавлять все это освободительное движение. Поняли?
— Так точно, ваше превосходительство.
— В качестве подтверждения слов его превосходительства, — вступил в разговор генерал Биснек, — вот познакомьтесь, подполковник, с копией телефонограммы командира десятого Змеиногорского полка Шумского из Семипалатинска на имя Мамонтова. — И он протянул Большакову листок бумаги.
Василий Андреевич быстро пробежал глазами отпечатанный на машинке текст:
«Доношу, что я больше не в силах командовать вверенным мне полком, так как я, боровшийся 7 месяцев за идею большевизма, за свободу и революцию, также не могу выносить того, что есть у нас. Командир корпуса Козырь не признает идей большевизма, а также советские войска. Я этого не выношу и довожу до вашего сведения, что сдаю полк. Поеду к вам для переговоров.
Командир 10-го Змеиногорского полка Шумский».
— Как видите, подполковник, междоусобица уже началась, командир корпуса не согласен с идеями большевизма. Козырь, кстати, помог большой группе наших офицеров, окруженных в Семипалатинске, вооруженными выйти из города. Он уже понял, к чему ведет вся эта «победа» большевиков. Такова э-э… обстановка. Имейте в виду, что при благополучном начале у вас не за горами полковничьи погоны.
— Благодарю, — вяло ответил Большаков.
А вечером Василий Андреевич провожал генеральшу. Венера Федоровна была по-прежнему очаровательной и милой. И тем не менее Василий Андреевич не жалел о том, что отказался от предложения Биснека сопровождать ее на восток — в такой обстановке его место было в строю, а не у ног и не на пуховиках изнеженной барыньки.
На вокзале к Большакову подошел капитан Зырянов.
— Это вы мне устроили протеже, Василий Андреевич? От души благодарен вам и до конца жизни буду обязан.
— Постарайтесь оттянуть подальше этот конец, — улыбнулся Василий Андреевич.
— Теперь мне ничего не страшно.
«Рад, что удирает с родной земли. Продажная скотина. Вот из-за таких и пошло все колесом», — с неприязнью подумал Большаков и, не простившись с капитаном, зашагал с вокзала.
4
— На Барнаул!.. На Барнаул!.. — гремели полки.
Колонны растянулись на десятки верст. Правительственные войска отступали, почти не принимая боя. Кое-где замешкаются, но партизаны нажмут, поторопят их, те огрызнутся двумя-тремя пулеметными очередями или артиллерийскими выстрелами и — дальше. Сильные бои начались только на подступах к Барнаулу.
7-й полк «Красных орлов», шедший в авангарде наступающих колонн, 9 декабря с ходу выбил противника с заранее подготовленных им позиций на ближних подступах к Барнаулу и занял деревушку Ерестную и заимку Лебяжье. До города оставалось рукой подать. Но враг держался из последних сил. Особенно жаркая схватка завязалась у женского монастыря. Белогвардейцы, засев за метровые стены божьей обители, лихорадочно отстреливались.
Цепи лежали почти у самых монастырских стен. Зимний короткий день быстро угасал, город опускался на дно бесконечной предрождественской ночи.
По цепи перебегал Данилов. Он то и дело припадал около партизан.
— Ну как, товарищи, дела?
Партизаны, уже успевшие привыкнуть к стремительному наступлению, возмущались:
— Этак, товарищ комиссар, до морковкиного заговенья можно пролежать тут.
— Шугануть бы их оттуда.
В одном месте перебегавшего комиссара остановил здоровенный партизан. Данилов плюхнулся рядом с ним в снег. Всмотрелся.
— A-а, Евгений Осипович! — Аркадий даже обрадовался этой встрече с бывшим мосихинским попом — давно уж земляков не встречал.
— Вы, Аркадий Николаевич, Господь вас сохрани, уж больно неосторожно бегаете. Этак ведь могут и подстрелить. Беречься надо. Береженого, говорят…
— Ничего, — ответил Данилов, — как воюете?
— Воюем помаленьку. Разве думал когда-нибудь, что придется мне стрелять из винтовки по храму божьему? А вот вынуждают супостаты — никак уходить не хотят. Но Господь милостив… О-о! Смотрите! — толкнул он локтем Данилова.
В это время от залегшей цепи одним броском кинулся к монастырской стене щуплый партизан с гранатой в руке. Бросок был до того стремительный, что белые не успели ни разу выстрелить.
— Кто это? — всматриваясь, приподнял голову Данилов. — Отчаянный парень.
Евгений Осипович захохотал.
— Это не парень, Аркадий Николаевич, а девка.
— Настя, что ли, Юдина?
— Она-а, — гордо протянул бывший поп.
— Молодчина. — Данилов не спускал с нее глаз.
Прислонившись к стене, Настя оказалась неуязвимой для белых. Быстро оглядевшись, она швырнула в ближайшее окно гранату, пробралась к другому и тоже закинула туда гранату. В монастыре началась паника. Вслед за этим полк поднялся в атаку и с криком «Ура» бросился на монастырь. Белые, почти не отстреливаясь, устремились под гору на лед Барнаулки и через заснеженный пруд в город.
В это время со стороны железной дороги к партизанам подбежали двое рабочих. Они еще издали в серой мути зимней ночи махали шапками и кричали, чтобы по ним не стреляли. Данилов с Небораком встретили их.
— Товарищи, дорогие! — возбужденно говорили рабочие. — Как мы вас заждались. Наступайте скорее. В городе поднялось рабочее восстание. Железнодорожный батальон присоединился к нам. Уже полгорода в наших руках. Мы захватили мост через Обь. Белые хотят его взорвать, но мы защищаемся. Скорее туда…
Партизан не нужно было торопить, они сами стремительной лавиной катились к городу.
В час ночи с 9 на 10 декабря полк «Красных орлов» вступил в город.
Небольшие стычки с разрозненными группами белогвардейцев-добровольцев ' происходили ка Демидовской площади, у собора Петра и Павла на Соборной площади. Один батальон Неборак сразу же отправил на станцию, стоявшую в трех верстах от города. Партизаны походя прочесали осинник, росший между городом и станцией, и выгнали к вокзалу большую группу офицеров и добровольцев. Часть из них устремилась в березняк на противоположной стороне железнодорожных путей, часть была схвачена. Среди попавшихся устьмосихинцы опознали своего бывшего учителя Ширпака. Еще свежи были в памяти издевательства и порки, которым подвергал он односельчан. Вокруг подпоручика сразу же загалдели устьмосихинцы.
— Попался, голубчик!
— Отольются тебе наши слезки.
— Измывался над народом, думал — тебе это так пройдет.
— Скидай полушубок!
— Все скидай.
— Мы тебе сейчас должок отдадим.
Около окаменевшего от страха Ширпака подпрыгивал старик Юдин.
— Меня за что порол? Я тебя спрашиваю: за что порол? А Андрюху Боркова за что, а? Я тебя спрашиваю. — Леонтьич взвизгивал, стараясь перекричать общий шум, и замахивался на Ширпака кулаком, но ударить ему никак не удавалось — кругом толкались, лезли люди.
Сквозь толпу протиснулся отец Евгений. Он отодвинул своего дружка Леонтьича, заглянул в лицо Ширпаку.
Ширпак, раздетый уже до нижнего белья, вдруг зарыдал, по-бабьи, в полный голос. Но его слезы никого не тронули.
— Все село от тебя в голос ревело.
Младший из братьев Катуковых крикнул:
— Расступись! — И одним ударом в ухо сшиб Ширпака на загаженный перрон.
…Каждый старался — хотя бы частично — отомстить Ширпаку за его издевательства и зверства. Леонтьич — тот успел несколько раз прикладом ударить своего врага.
Не принимал участия в расправе из мосихинцев только отец Евгений. Он отошел в сторону и стал торопливо скручивать цигарку. Всегда веселые глаза его были задумчивы. Должно быть, только сейчас, на этом перроне, наглядно и упрощенно видя, как замкнулся круг сельских взаимоотношений, он до осязаемости остро понял смысл жизни и свое место в ней.
На перрон галопом в сопровождении эскадрона партизан влетел Данилов. Он осадил коня перед задумавшимся священником.
— Что здесь такое?
Евгений Осипович вскинул голову на Данилова, ответил:
— Ширпака поймали, порют.
Данилов крутнул на месте коня.
— Стой! — закричал он. — Прекратить! Кто позволил устраивать самосуд?!
Партизаны нехотя начали отходить в стороны. На перроне остался лежать Ширпак, окровавленный, бездыханный…
5
Эта весть облетела степной Алтай буквально в один день:
— Мамонтова арестовали!..
Комментировали ее, эту новость по-разному, но все в одном направлении — не верили, неправдоподобно это было…
— Брехня! Быть того не может — чтоб Мамонтова и вдруг арестовали. Как это так?
— Не одного Мамонтова, весь штаб его арестовали…
Совсем не верилось. Партизан в селах почти не было — так, ежели кто по болезни или по старости списанные вернулись домой — спросить не у кого. А тех, кто появлялся, буквально пытали: как могло случиться, что Мамонтова — и вдруг арестовали? Да еще со всем штабом!
— Они что, супротив власти пошли?
— Вполне могёт быть.
— Ну, неужели уж супротив власти, тогда — само собой, арестуют.
— Кто супротив власти — завсегда так. Так и при царе-батюшке было и при Колчаке. А Советская власть разве хуже их? Она тоже не потерпит, кто супротив…
Но это все — понаслышке, от кого попало. Большинство же партизан было все-таки в городах и в ближних пригородах, на железнодорожных станциях. Здесь стояли полки, и партизанские, которые расформировывали, и красноармейские, которые формировались за счет партизанских. Тут тоже недоумевали. Устраивали стихийные, многолюдные митинги по этому поводу, по поводу ареста партизанских вождей. Вызывали на эти митинги командование. А командование, как правило, разводило руками — откуда ему, командованию, знать, за что арестовали Мамонтова, за что арестовали Рогова, командира партизанской дивизии Архипова, начальника штаба корпуса Жигалина, интендента партизанской армии Чеканова — всех арестовали.
— Все не могут быть врагами! — кричали на митингах. — Это что-то неладно с самой властью.
— Знамо дело. Не могут все, кто завоевывал власть, шагать не в ногу, а одна только эта власть, которую привезли в обозе, шагает в ногу!..
Один из батальонов 7-го полка «Красных орлов» на самостихийно вспыхнувшем митинге, не удовлетворился ответом командования, потребовал самого председателя губревкома Аристова. Ждали терпеливо два часа. Не разошлись. Аристов сам, конечно, не явился, прислал секретаря Ольшевского. Тот медленно поднялся на подмостки, долго протирал очки, не глядя на собравшихся, потом водрузил очки на переносицу, старательно заправил дужки за уши, наконец глянул на толпу, внимательно следившую за каждым его движением.
— Что вам угодно от меня?
К помосту пробрался бородатый партизан. Стянул с головы шапку, прищурившись, посмотрел снизу вверх на прибывшего чиновника.
— Скажи, мил человек, наш нынешний губернатор товарищ…
— Не губернатор, — перебил мужика чиновник, — а председатель губревкома товарищ Аристов…
— Вот-вот, он самый. Откель он будет? Когда мы власть советскую завоевывали, его тута не было. А завоевали власть… даже не успели еще завоевать, он уже ухватил вожжи первым. Кто его звал? Кто его поставил тут? А? Как это он ухватил эти самые бразды, которые… А?
— Так что вы хотите?
— Откель он взялся? Кто его посадил на этот стул?..
— Товарищ Аристов старый революционер, посвятивший жизнь свою революции. Он страдал за революцию, за народ в тюрьмах и… на каторге.
— Ну и чо? Теперя ему как бы в награду дозволили командовать нами? Так это понимать надо?
— Нет. Почему же! Вышестоящие московские власти и прежде всего, в том числе, Владимир Ильич Ульянов-Ленин, назначил его сюда к вам.
— А у нас спросили: нужен он нам али нет?
— Он пока врио — что означает временно исполняющий обязанности. Потом выберете его законно…
— А почему наших, которые Колчака били — их почему нету никого у власти?
— Правильно! Почему? — кричали из толпы.
— Ни Мамонтова, ни Громова, ни Архипова — почему?
— Мужики! — взобрался на плетень партизан в пиджаке, сшитом из солдатской шинели, — Мужики! А может, мы не за ту власть воевали, а?! Может, нам здесь сейчас не ту власть подсунули, а?
— А? Может, воевали за одну, а подсунули — другую!..
К вечеру батальон расформировали полностью. Наиболее петушистых тут же зачислили в маршевые роты и отправили в красных «телячьих» вагонах на передние позиции — на транссибирскую магистраль в действующие полки, остальных разбросали по другим частям.
Бродила, колобродила толща партизанской непромешанной массы темной, неграмотной, но жаждущей выхода на простор, на раздолье. Попривыкли за год вольной жизни к разгулу. Не так-то просто сразу после вольницы накинуть недоуздок на этих людей, хлебнувших глоток свободы…