Солженицын и колесо истории — страница 57 из 73

(…) Утверждение В. Лакшина игнорирует главные отличительные черты советской литературы, черты, характерные для нее во все периоды ее развития».


11. VI.1964

Обсуждение романа «В круге первом» на редколлегии. До начала обсуждения, пока шла вольная болтовня, Солженицын рассказал, как в лагере сочинял стихи – их легче было, заучив наизусть, сохранить в памяти. Однажды записал немного на бумаге – и попался. «Ты что, стихи сочиняешь?» – спросил надзиратель. «Да нет, гражданин начальник. Это «Василий Теркин» Твардовского. Я его вспоминаю». Смеясь, Солженицын просил Твардовского не сердиться за плагиат.

Все, что говорилось, все наши замечания Солженицын мелко-мелко записывал карандашом на листке бумаги

– без полей, буковка к буковке. Объяснил, когда кто-то поинтересовался, не навык ли лагерной конспирации? «Нет, просто учился в школе в начале 30-х годов, во времена бумажного кризиса, и на всю жизнь приобрел привычку писать мелко».

Я наблюдал за ним во время обсуждения. Он очень внимательно смотрит на выступающего, не перебивает, временами задумывается и, оторвав карандаш от бумаги, упирает его в лоб.

Открывая обсуждение, Твардовский сказал, что будет приводить всех соредакторов к присяге – каждый должен высказаться и говорить откровенно, что думает о романе, случай крайне важный для судьбы журнала.

Твардовский начал с рассуждения о национальных корнях Солженицына, говорил, какой это русский роман. Тревожил тени Толстого, Достоевского. Роман трагический, сложный по миру идей – так что же? Григорий Мелехов в «Тихом Доне» тоже «не герой» в условном понимании. А смысл романа Шолохова – какой ценой куплена революция, не велика ли цена? И у Шолохова читается ответ: цена, быть может, и велика, но и событие великое.

Потом Твардовский перешел к тому, чего, на его взгляд, не хватает «Кругу». Минуя частные замечания (для них еще будет время), сказал: «Хорошо бы кончить роман надеждой. Не то чтобы счастливый финал, но хоть засветить в конце тонкую рассветную полоску…» – и Твардовский крутил пальцами, не находя точного определения. Говорил, что желал бы какого-то выхода из этого подземелья – глотка воздуха, света, надежд.

Потом говорил я. Сказал, что нет сомнения, роман – литературное событие и его надо печатать, хоть и нелегко будет. Говорил о художественной небезусловности для меня изображения Сталина и о точности попадания при описании массовидного обыденного сталинизма. О философии романа. О лирических сценах.

Кисло высказался А.Г. Дементьев. Говорил, что Рубин – карикатура на марксиста. Усомнился в натуральности разговоров и споров на отвлеченные темы в камере. Говорил, что у Солженицына мало хороших людей на воле, а Макарыгин слишком замазан черной краской.

Когда все высказались, отвечал Солженицын, начавший, как школьный учитель: «Друзья!» Прежде всего он заметил, что, на его взгляд, роман оптимистический, грубо говоря, за советскую власть, а по способу письма противостоит западному модернистскому роману. «А.Т. удивлялся, что я поехал с ребятами на велосипедах в поход, вместо того чтобы прибыть на сессию Европейского сообщества писателей в Ленинграде. Но я не мог ехать туда рассуждать на тему, умер ли роман, когда готовый роман лежал у меня на столе».

Отвечая Дементьеву, Солженицын говорил, что с симпатией писал Рубина (в нем находят черты Л. Копелева, былого сотоварища Солженицына по камере, – в самом деле похож). Защищал правомерность спора зэков о гражданских храмах. «В тюрьме вообще много спорят – это особенность тюрьмы. Наивна елка в «шарашке»? Да нет, я еще не показал (а это было), как взрослые мужчины плясали вокруг елки, сцепившись за руки, как пели: «В лесу родилась елочка…»»

Защищаясь от упреков, Солженицын говорил, что видит в своей книге немало положительных героев на воле. Дементьев не прав, когда находит, что в тюрьме все хороши в романе, а на воле – сплошь негодяи. А как же Клара, Володин, девушки в общежитии? (Над ними Солженицын еще хочет поработать.)

Перейдя к моим замечаниям, согласился, что слово «культ», отнесенное к личности, скорее псевдоним массовой психологии. О Сталине сказал: «Сейчас еще слишком мало достоверного о нем известно, но автор имеет право догадываться. Я угадывал все эти замочки на графинах и прочее – и, может быть, угадал верно. Вот Абакумов: я рисовал его по рассказам о нем, по догадкам, а теперь люди, которые с ним работали, встречались, подтвердили мне, что это точно, и не хотят верить, что я ни разу в жизни его не видел».

На слова Дементьева о том, что Макарыгин, может быть, не так уж и виноват, зачем он в романе так зачернен, Солженицын отвечал с большой убежденностью: «Так, может быть, Александр Григорьевич, – никто не виноват? Макарыгин не виноват. Надзиратели тоже не виновны, они на службе. Еще менее виноват конвой. Не виновны и следователи – им приказали. Откуда же зло?»

Да, это старый вопрос, знакомый нам еще по «Воскресению» Толстого. И ответа два: «никто не виноват» или «все виноваты». Солженицын явно склоняется к последнему. Мораль «нет в мире виноватых» не подходит ему.

Не помню уж в связи с чем, Солженицын заметил: «В музыке больше всего люблю Чайковского. Если бы мне сказали, что в мире останется только одно произведение, я выбрал бы 6-ю симфонию, хотя Бетховен, казалось бы, должен быть мне ближе».

В конце обсуждения я завел разговор о договоре с автором – не надо бы откладывать. Б.Г. Закс, ведающий этими делами, обиделся на меня, что, мол, слишком много на себя беру, и выговаривал мне в своей каморке. Но так или иначе, а дело сделано – договор заключаем.


17. VI.1964

Были с А. Т. у Маршака. Он перевел Твардовскому письмо Чарльза Сноу. Радовался статье в «Таймс» о своей книге «В начале жизни», показывал, как хорошо ее издали в Англии.

Ужина не получилось, потому что домоправительница Розалия Ивановна была не в духе, и Маршак объяснял, смущаясь: «Немцы говорят в таких случаях – в доме «большая стирка». Когда «большая стирка» – все ходят злые, раздраженные, все вверх дном, и никого нельзя ни о чем просить».

Жадно расспрашивал нас о новом романе Солженицына. Я рассказал, что на днях в редакции Твардовский читал нам стихи никому не известного поэта (Прасолова), и они совсем недурны. «Зачем же вы мне их не привезли?» – мгновенно отозвался Маршак, хотя сам ничего не читает, не видит из-за катаракты. <…>


17. VII.1964

Заходил ко мне журналист из Югославии Михайло Михайлов. Довольно бесцеремонный и вертлявый, сказавший еще по телефону, что говорит из квартиры Эренбурга и очень просит принять его сегодня же, а на всякий случай предупреждает, что бояться его не надо – он член Союза коммунистов. Все это мне мало понравилось, но я дождался его и говорил с ним уже под вечер. Тейяр дю Шарден, Конст. Леонтьев, В.В. Розанов – его боги. Он расспрашивал меня о журнале, о Солженицыне, о моей статье. Не понимает, что за добродетель «выжить» у Ивана Денисовича. Новейшая философия внушила ему, что стоит погибнуть за идею, и это выше, чем выжить. Неожиданное продолжение темы солженицынского кавторанга.

Попутное

Год спустя я прочитал изданные во многих странах очерки М. Михайлова «Москва, 1964», с которых, кажется, и начались его злоключения: процесс над ним, годы тюрьмы, потом эмиграция на Запад.

В очерках Михайлова специальная главка была посвящена нашей беседе. Он передал ее довольно лояльно, хотя с позабавившими меня журналистскими подробностями. Пытаясь обрисовать собеседника, он заявил, что по всему внешнему виду и манерам я напомнил ему меньшевика, деятеля II Интернационала. И заметил, что я очень торопил разговор, стремясь поспеть «на свою виллу». (В самом деле, я боялся опоздать на электричку, шедшую в Мамонтовку, где моя семья снимала на лето две комнаты с террасой у рабочего Акуловского гидроузла.)

Очерк Михайлова был поставлен мне в счет как поддержка со стороны ревизионистов.


29. VII.1964

Рукопись «Круга первого» передана B.C. Лебедеву. Рубикон перейден. «Теперь только вперед», – говорит А.Т. «Вперед и к черту в пекло», – как любит он добавлять, вспоминая капитана из «Моби Дика».

<.. >


31. VII.1964

<…> Стало известно, что «Советский писатель» отклонил сборник рассказов Солженицына. «Вот говорят, критика не влияет, – рассуждал Твардовский. – Как это не влияет? На издание книг у нас все влияет».


3. VIII.1964

Лебедев откладывает чтение Солженицына. Намекал, что у Хрущева могло сложиться мнение, что Твардовский его подвел, рекомендовав повесть. Лебедев говорил: «У нас ведь доброжелателей меньше, чем недоброжелателей…» И на протест Твардовского, сославшегося на горы почты: «Нет, я ничего не говорю, в большом круге – много, но среди людей влиятельных – мало».

Забегал Ю. Штейн и рассказывал, что Солженицын дает читать рукопись близким себе людям. Некоторые узнают в романе себя и бунтуют, устраивают истерики, портят ему кровь. Ш. – ближайшая подруга жены, Натальи Алексеевны, прочтя сцену общежития, разобиделась насмерть. Панин (Сологдин) обижен, Копелев (Рубин) досадует и т. д. Лева Гроссман, кинорежиссер, изображенный в «Иване Денисовиче», – единственный, кто вопреки опасениям Солженицына, не обижен на него. Оказывается, он живет неподалеку от нас, на даче в Акулове. Я встретил его на автобусном кругу, он представился и раскланялся со мною.

На днях получил письмо от одного читателя: хвалит за объективность. Где она? Вся моя объективность в том, что я совпал в этой статье чувством со множеством людей.


18. VIII.1964

Шла редакционная летучка – обсуждение вышедшего 7-го номера, когда позвонил Ю. Карякин из Праги: его статья о повести Солженицына на выходе. Добрая весть для нас.

<…>

Подписан в печать № 8. В номере:

Ю. Домбровский, Хранитель древностей (окончание).

В. Богомолов. Рассказы.

А. Поботий. Мертвая дорога. Записки инженера-изыскателя.