Сын американца и англичанки, выходец из Сан-Франциско, воспитывавшийся матерью после развода с отцом в Англии, Хэкстон был моложе Моэма почти вдвое, в год их знакомства ему было чуть больше двадцати. Это был человек среднего роста, с усиками, зачесанными назад темно-каштановыми волосами и миловидным, правда, рябым лицом, которое он гримировал, чтобы не видно было оспин. Робину Моэму, как, впрочем, и всем близким родственникам писателя, Хэкстон, по понятным причинам, не пришелся по душе. «Среди черт его лица, — вспоминает Робин, создавший довольно точный, хотя и предвзятый (сплошные „но“) портрет друга его знаменитого дядюшки, — не было ни одной, которую можно было бы назвать правильной. Зубы у него были белые, но неровные, цвет лица свежий, но кожа нечистая, волосы густые, но какого-то блеклого цвета — не брюнет и не блондин, что-то среднее. Глаза большие, но какие-то тусклые, не живые. Что-то в выражении его лица, в его манере держаться было прожженное, разгульное, и люди, которым он не нравился, говорили, что он изворотлив и не надежен».
Те же, кто испытывал к нему симпатию, в том числе и Моэм, всегда многое ему прощавший, видели в Хэкстоне не изворотливость, разгульность и ненадежность, а обаяние, жизнелюбие и здоровый авантюризм, а также природную одаренность, бесстрашие, кипучую жизнеспособность, решительность. В книге «Вглядываясь в прошлое» Моэм пишет о Хэкстоне по понятным причинам очень мало, однако отмечает: «…меня привлекли в нем огромное жизнелюбие и авантюрный дух»[46]. Чем-чем, а отсутствием «авантюрного духа» Хэкстон и в самом деле не страдал. Моэм, человек суховатый, даже чопорный, сдержанный до застенчивости, еще со школьных лет очень ценил в людях те качества, которыми не мог похвастаться сам. Его всегда тянуло к личностям компанейским, общительным, умевшим быть душой любого общества. Этими качествами и завоевали его расположение оба Джералда — Келли и Хэкстон. «Я плохо схожусь с незнакомыми людьми, — признается Моэм в книге „Подводя итоги“, — но мне повезло: в моих странствиях меня сопровождал человек, который владел неоценимым даром общения. Благодаря приветливости и доброжелательности он мгновенно сходился с людьми на пароходах, в клубах, барах и отелях, и с его помощью я с легкостью завязывал отношения с огромным числом всех тех, с кем в противном случае разве что раскланивался»[47].
Справедливости ради скажем, что Моэм так высоко ставил обаяние и общительность друга (где бы, в самом деле, писатель черпал сюжеты для своих рассказов, если бы не Хэкстон, которому ничего не стоило разговорить любого?), что не замечал — или не хотел замечать — его «теневые» стороны. А ведь Хэкстон был, мало сказать, авантюристом, он был запойным пьяницей. И не только пьяницей — наркоманом, развратником, азартным игроком, профессиональным бездельником, человеком скользким и, больше того, — нечистым на руку. Моэм, как мы вскоре увидим, немало от него натерпелся, заплатил за их дружбу — и вообще за свою тягу к людям с сомнительной репутацией, — немалую цену.
Спустя примерно год после их знакомства Хэкстон был обнаружен в лондонской гостинице в Ковент-Гардене в постели с мужчиной, задержан и предстал перед судом по обвинению в «публичной гомосексуальной связи». Хотя его признали невиновным, он был выдворен «по месту прописки», в США. Несмотря на то, что все шансы попасть за решетку у него имелись, тюремного заключения Хэкстон избежал — возможно, благодаря чьим-то (уж не Моэма ли?) связям или деньгам — адвокаты, во всяком случае, наняты были самые известные и дорогие, и свое дело они сделали. Справедливость, правда, восторжествовала. Через несколько лет, когда Хэкстон приехал в Англию, просидев перед этим несколько лет в Германии в лагере для военнопленных, куда он попал после захвата немецким крейсером «Вольф» парохода с американскими новобранцами, плывшими в тренировочный лагерь в Южную Африку, — он был выслан из страны без права когда-либо ступить на британскую землю. По всей вероятности, «публичная гомосексуальная связь» не прошла ему даром — впрочем, докопаться до истинной причины столь сурового отношения к другу Моэма ни одному из биографов писателя так и не удалось. Не из-за него ли Моэм, который не мог обойтись без Хэкстона и недели, — что не мешало ему бестрепетно писать в мемуарах: «С тех пор мы иногда виделись», — большую часть жизни прожил за пределами родины? Словом, как говорила в «Вышестоящих лицах» (где, кстати, в образе жиголо Тони Пакстона выведен не кто иной, как Джералд Хэкстон), обращаясь к герцогине, любовнице Пакстона, леди Грейстон: «Судя по всему, вы испытываете нешуточную страсть к подлецам, и они поэтому всегда дурно с вами обходятся». Обходятся дурно, да и стоят недешево. Но когда любишь, так ли уж это важно?
Глава 10 «ВМЕСТО ПЕПЛА УКРАШЕНИЕ», ИЛИ «МОЖНО ЖИТЬ ДАЛЬШЕ»
Переводчик, водитель и санитар автосанитарной части «Перевозка раненых на колесах» Уильям Сомерсет Моэм не забывал меж тем и о своем литературном поприще. Притом что его служба в Красном Кресте была очень напряженной — выносить из-под огня раненых, перевязывать их и вывозить на санитарном «форде» за линию фронта, — в перерывах он ухитрялся читать присланную ему из Англии корректуру своего, быть может, лучшего романа — «Бремя страстей человеческих». Лучшим считал его и Моэм, который, как мы знаем, не был особенно щедр на похвалы самому себе. «Я, пожалуй, готов согласиться с расхожим мнением, что „Бремя“ — моя лучшая книга, — напишет он спустя много лет. — Такую книгу писатель может написать всего один раз. Ведь у него, в конечном счете, всего одна жизнь. На то, чтобы собрать материал только для этой книги, у меня ушло тридцать лет жизни».
Служивший с ним в одной части Десмонд Маккарти, тогда начинающий, а в дальнейшем маститый литературный и театральный критик, которому, кстати, приходилось писать и о Моэме, вспоминает, как, получив гранки «Бремени», Моэм, когда выдавалась свободная минута, раскладывал их у себя на кушетке и правил текст при неровном пламени свечи. Маккарти обратил внимание, что поправок в гранках было очень мало, и однажды спросил Моэма, почему тот не правит набранный текст, на что писатель ответил, что обычно, прежде чем отправить рукопись в печать, он сначала дает ей «отлежаться», а затем тщательно, с пристрастием ее правит.
Роман, оговоримся, назывался тогда иначе — несколько видоизмененной цитатой из Ветхого Завета: «Вместо пепла украшение», в договоре же с Хайнеманном проставлены были еще два дополнительных заглавия: «Преходящее» и «Гордиться жизнью» — оба очень значимые. «Бременем страстей человеческих» (так назван один из разделов «Этики» Спинозы) роман был поименован лишь на самом последнем этапе, когда неожиданно выяснилось, что слова пророка Исаии однажды уже были кем-то для заглавия использованы.
В «Бремени» заложен парадокс: герой и похож и не похож на автора, узнаваем и не узнаваем. Многие подробности биографии Моэма, как уже не раз говорилось, совпадают с биографией главного действующего лица. Подобно Уилли Моэму, Филип Кэри рано теряет любимую мать, живет в заштатном приморском городке у дяди-викария, терпит от соучеников закрытой школы насмешки (правда, не из-за заикания, а из-за врожденной хромоты), духовно раскрепощается в Гейдельберге, учится в медицинской школе при больнице (Святой Фома становится в романе Святым Лукой). А еще очень любит странствовать, словно предчувствуя, что «где-то там он узнает о жизни новое…». Все это позволяет причислить «Бремя» если не к жанру автобиографии, то, по крайней мере, к автобиографическому роману, на чем настаивает и автор. «Это не автобиография, — предостерегал Моэм в книге „Подводя итоги“ своих критиков и биографов — и те и другие склонны были ставить знак равенства между Филипом и Уилли. — Это автобиографический роман, где факты перемешаны с вымыслом; чувства, в нем описанные, я пережил сам, но не все эпизоды происходили так, как о них рассказано, и взяты они частью не из моей жизни, а из жизни людей, хорошо мне знакомых»[48].
Пусть Филип Кэри и не является слепком с прозаика и драматурга Уильяма Сомерсета Моэма, но герой он, безусловно, автобиографический, писал его Моэм, как бы там ни было, с самого себя. Но не с того Моэма — в этом-то и парадокс, — который был членом клуба Дэвида Гаррика, завсегдатаем светских салонов и загородных усадеб, заядлым игроком в бридж и гольф, волокитой и бонвиваном, баловнем лондонских и нью-йоркских театральных премьер. Тут пути героя и автора расходятся. Больше того, Филип Кэри, при всем своем сходстве с Уилли Моэмом, является антиподом того светского щеголя, которого запечатлел на своем портрете друг писателя Джералд Келли. Автор — для Моэма это большая редкость — словно срывает с себя маску. Вместо светского бонвивана, популярного и зажиточного литератора и острослова, хорошо известного по обе стороны Атлантики, нам явлен мятущийся, одинокий, безвестный, неуверенный в себе и неимущий молодой человек — «портрет художника в молодые годы», если воспользоваться названием знаменитого и тоже автобиографического романа Джеймса Джойса. Жизнь для этого молодого человека — не череда успехов, а тяжкое бремя: это и его физический изъян, и навязанное ему жесткое религиозное воспитание, и отношения с любимой женщиной, над ним измывающейся и его цинично использующей.
Антиподом автора Филип Кэри является не только в отношении к жизни, но и в отношении к искусству. В начале романа, этого английского аналога «Воспитания чувств» Флобера, герой проникается убеждением, что в мире нет ничего важнее искусства, однако ближе к финалу Филип Кэри теряет к искусству интерес, тот повышенный интерес, который всегда питал к изобразительному искусству и литературе сам Моэм: «Филипа перестало интересовать искусство, ему казалось, что теперь он куда глубже воспринимает красоту, чем в юности, однако искусству он больше не придавал былого значения. Ему куда интереснее было плести узор жизни из пестрого хаоса явлений, и возня с красками и словами выглядела пустым занятием»