Наружная дверь сплошь была вся обшита железными листами, держалась плотно и крепко на больших, во всю дверь, стрельчатых обложенных медью петлях.
Но сырость и ржавчина, съевшие в продолжение многих лет две внутренних двери, по мокрым, склизким ступеням из дикого нетесанного камня, минута за минутой, час за часом, год за годом, незаметно и неслышно добрались до верхнего порога и по гвоздям железной обшивки последней двери проникли наружу и грызли, грызли год за годом, минута за минутой, час за часом, широкие квадратные шляпки гвоздей.
И так как сырость и ржавчина делали свое дело медленно, неслышно и тихо, никто не заметил их тайной работы: ни тюремщик, ни сам старый дож не замечали времени, как не замечают времени все люди.
Никто…
Неслышно и тихо сырость и ржавчина делали свое дело, великое дело свободы…
И их никто не видел… Никто, кроме двух изваяний, стоявших уже три века по сторонам тюремного входа…
В папских тиарах и мантиях безмолвно стояли они в своих нишах, сплошь серые, с холодными, словно застывшими лицами и недвижными складками их одеяния.
Наступила Пасха… Двадцатая Пасха, как в тюрьме томился Иосиф Фламель, ученый из Рима…
Только один Бог знал, что Иосиф Фламель работал во имя науки и во имя Бога.
А Иосифа Фламеля обвинили в ереси.
И теперь Иосиф Фламель стоял на коленях, прижавшись лбом к холодной двери и молил Бога, приближающегося в эту ночь к воротам ада, отворить дверь и его темницы…
А тюремщик в это время тоже стоял на коленях перед дверью, только с другой стороны, со стороны двора, и очищал ржавчину с железной облицовки двери…
Заведующий тюрьмами сказал тюремщику:
— Наступает Пасха, все ликует и радуется: очисти также ржавчину с дверей башни Фламеля…
Две ядовитых жидкости были у тюремщика: одна жидкость уничтожала ржавчину с меди, другая с железа.
Чтобы не перепутать жидкости, тюремщик поставил одну склянку в левую нишу, другую в правую…
«Пусть порадуется и Фламель, — думал тюремщик, старательно обмывая губкой, намоченной в жидкости, стрельчатые медные петли. — Нужно и его привести в порядок к празднику…»
Фламель для него был не узник, а сама башня, в которой томился Фламель… А об узнике он и не думал…
Ведь он был тюремщик, а тюремщик всегда заботится больше о тюрьме, чем об узниках.
И еще, может-быть, думал тюремщик, что для Фламеля хорошо, если к празднику хоть снаружи почистить его башню…
Оков Фламеля он, может быть, и не стал бы чистить…
Наступала уже ночь, и тюремщик не мог хорошо видеть, сходит ли ржавчина с медных петель, или нет.
Но он узнал хорошо свойства обеих жидкостей и не очень внимательно смотрел на медные петли.
Он тер губкой медные петли и рассуждал сам с собою:
— Теперь и Фламель будет доволен, и для него будет праздник, как праздник…
И он не видел, как на мраморной щеке безмолвного мраморного папы, недвижно стоявшего в нише; скатилась вдруг слеза и упала в склянку с ядовитой жидкостью…
Во теперь Фламелю не придется плакаться на свою участь…
А жидкость в склянке шипела и пенилась…
Когда на утро тюремщик пришел взглянуть на свою работу, он нашел дверь тюрьмы лежащею у порога с словно перегоревшими петлями…
Словно та жидкость, которою он смывал ржавчину с петель, испепелила и медь, и железо…
Даже склянка с остатками жидкости растаяла, как лед, и от нее остался только маленький обтаявший кусочек, подобный кусочку льда…
И Фламеля не было в тюрьме…
Безмолвно и недвижно стояли в своих нишах два мраморных изваяния в тиарах и мантиях, два мраморных папы с застывшей навеки непонятною думой в холодных чертах.
ВОЛШЕБНАЯ КНИГАСказкаС рисунками А. А. Кучеренко
IНаследие старого графа
некотором древнем городе жил граф с такой длинной фамилией, что, за исключением его самого, да еще одного ученого профессора, никто не мог выговорить ее сразу.
Даже губернатор путался, когда нужно было послать графу какую-нибудь деловую бумагу, и всегда в таких случаях посылал за профессором, жившим совсем на другом конце города.
И если граждане видели профессора вылезающим из губернаторской кареты с гусиным пером за ухом и с бронзовой чернильницей на верхней пуговице кафтана, они многозначительно подмигивали друг другу и говорили:
— Эге…
Всем, видите ли, было известно, что профессор может написать графскую фамилию только собственным своим пером, им самим очиненным…
Во время этих путешествий к губернатору профессор казался гражданам еще более ученым человеком, чем он был на самом деле… Когда он ехал в губернаторской карете за ним всю дорогу бежали мальчишки и кричали:
— Поехал, поехал!
За ним всю дорогу бежали мальчишки и кричали: — Поехал, поехал!..
Одни из них кувыркались при этом, другие прыгали на одной ножке пригнув голову к плечу и так работая во рту языком, что можно было подумать, будто во рту у них сидит воробей и бьется в обе щеки, тщетно стараясь вырваться на волю; третьи становились вверх ногами и шли необыкновенно важно, степенно и тихо, так что их, пожалуй, можно было принять не за уличных сорванцов, а за почтенных обитателей какого-нибудь волшебного города, где все люди ходят вверх ногами.
Однако, возвратимся к рассказу.
У графа был сын по имени Альберт. Граф дал ему хорошее образование, и чтобы сделать уж совсем ученым, по совету профессора отправил путешествовать заграницу.
Когда молодой граф после трехгодичного отсутствия возвратился в родной город, он нашел на дворе своего дома множество совершенно ему незнакомого народа.
На нижней ступени крыльца, ведущего в дом, стояли лицом друг к другу два ландскнехта в широчайших, точно подаренных ими, во внимание к их бедности, двумя великанами, бархатных штанах, с рапирами у пояса и алебардами в руках.
Альберт подошел к крыльцу.
Подойти-то к крыльцу ландскнехты ему позволили, но едва он поставил ногу на ступеньки, они, как по уговору, скрестили свои алебарды и оба разом крякнули:
— Кхм..!
Потом подбоченились и сказали:
— Нельзя!
Но у Альберта при бедре была тоже рапира… Кроме того, ведь не эти же ландскнехты в чужих штанах, а он был хозяин дома!
Побледнев от гнева, он выхватил рапиру.
Побледнев от гнева, он выхватил рапиру…
Трудно, разумеется, сказать, кто разбил бы нос в этой схватке, но как раз в тот момент, когда Альберт готовился нанести удар одному ландскнехту, совершенно растерявшемуся, а другой ландскнехт, зацепив стальным крючком на конце алебарды за шляпу своего товарища, тряс ею изо всех сил у него над головой и кричал: «о, проклятое оружие!» — на верхней ступени крыльца появился имперский чиновник со свитком пергамента в руках, на котором болталась огромная черная сургучовая печать и крикнул:
— Ландскнехты, остановитесь! Молодой человек, остановитесь!
— Молодой человек, остановитесь! — крикнули оба ландскнехта разом, оправившись наконец от смущения и взбираясь на несколько ступеней выше. При этом они тыкали вперед своими алебардами, топорщили густые усы и, отдувая щеки и хмуря брови, произносили между словами:
— Фу-фу!
Словно хотели сдуть Альберта с крыльца.
«Они глупы и трусы», решил Альберт про себя и вложил рапиру в ножны.
Затем он обратился к чиновнику:
— Что это значит, сударь?
— А вот, — сказал чиновник, надел большие круглые очки и развернул пергамент. — А вот…
Тут он откашлялся.
И, выглядывая поминутно из-за края пергамента, он стал читать Альберту, что отец его умер, а так как после смерти его у него осталось много долгов, то весь его дом и все имения за долг поступили в собственность одного еврея.
Едва он назвал фамилию этого еврея, на крыльцо вышел худенький седенький старичок с крючковатым носом и, понюхав табачку из золотой табакерки, сказал:
— Да, молодой человек, все, что было ваше, теперь стало моим… Я решил увезти из дома все вещи, а в доме открыть ткацкую мастерскую…
И, чихнув в носовой платок, он крикнул вниз с крыльца нескольким людям в простой одежде, суетившимся около шести или семи тяжелых подвод:
— Поторапливайтесь, братцы!
— И я ничего не могу взять из дома? — спросил Альберт.
— Ничего — ответил старичок.
Альберт посмотрел в ту сторону где стояли подводы.
Подводы были уже полны… Из дома через черное крыльцо выходили с ящиками и сундуками рабочие в деревянных башмаках с потными, запыленными лицами.
Рабочие ставили сундуки и ящики на подводы и опять уходили в дом за новыми сундуками и ящиками.
Они даже не переговаривались между собою: до того они увлеклись своим делом, и никто из них не взглянул на Альберта.
Что за печаль была им, правда, до Альберта?
Вдруг Альберт увидел одного рабочего, выскочившего необыкновенно поспешно из дома без всякой ноши и даже без шапки. Рот его был открыт во всю ширину щеки бледные остановившиеся глаза глядели дико вперед.
Добежав до середины он остановился и стал стучать зубами так, как-будто его трясла лихорадка… По-прежнему лицо его было бледно, даже чуть-чуть позеленело… И по-прежнему дико блуждали глаза.
Альберт подошел к нему.
— Что случилось? — спросил он.
Стуча зубами и тряся головой рабочий ответил:
— Книга… О, там такая книга… Она никому не дается в руки… Ее, наверно, сторожить какой-нибудь дух и колотить всякого, кто к ней приблизится… О милостивый граф, когда я протянул было за ней руку мне дали такую затрещину, что я и до сих пор не могу опомниться…
— Покажи мне, — сказал Альберт, — где эта книга…
И так как он заметил, что рабочий намеревается немедленно же после такого предложения навострить лыжи, то взял его за шиворот и насильно потащил к черному ходу.
Альберт потащил его к черному ходу…
— Святые угодники! — кричал рабочий. — Блаженный мой патрон, Августин! Он меня тащит в ад…