Эта скорбь и мука, и слезы были теперь тут у него, в их комнатке…
И близость этого страдания и этой муки давила ему душу, сжимала сердце, делала жизнь ужасной, невыносимой, по крайней мере, в эти минуты.
В книге именно описывались бедные, страдающие люди, о которых все давно забыли и к которым никто не хотел придти на помощь.
Но сейчас Володька не думал об этих людях, он испытывал только муку в себе, и эта мука наполняла его всего, всю душу и мучила, и заставляла страдать одним всепоглощающим страданием.
Он повернулся лицом к стене, закрыл глаза, спрятал голову в подушку, чтобы ничего не видеть, ничего не слышать.
Он долго лежал так. И он чувствовал, как постепенно уходит из души его тоска, как успокаивается в нем что-то, что мучило его и надрывало грудь.
Он не заметил, как он заснул.
Он всегда спал в это время, и когда до сестер долетело его ровное дыхание, старшая сказала младшей:
— Ну, ведь я же говорила, что с ним ничего.
И она стала говорить, что нельзя Володьку постоянно держать взаперти, что он уже не совсем маленький.
Проснувшись, Володька опять взялся за свои ножницы и бумагу.
Вечером тетка после работы открыла книгу и стала искать место, где она вчера остановилась, а мать, взяв Володьку за талию и заглядывая ему в глаза, спросила:
— Ну, что ж, опять будешь слушать?
Она ожидала, что Володька, как вчера, отложит в сторону ножницы, сложит на коленах руки и будет сидеть прямо и тихо и слушать.
И Володька точно на слова матери поднял голову от бумаги и выпростал пальцы из колец ножниц; но едва взгляд его упал на книгу, губы его скривились и в глазах, вдруг широко открывшихся и остановившихся на книге с таким выражением, как будто он увидел там что-то, на что не мог смотреть без содрогания, загорелась такая тоска, такая мука и вместе ужас и боль.
— Не нужно! — выкрикнул он мучительно и, все не отрывая глаз от книги, произнес потом с тою же болью и мукой: — Мама! Спрячь ты эту книгу!
Больше он ничего не сказал, но за него говорили его глаза, его лицо; они говорили о том, что было в нем в ту минуту и о чем он не мог сказать.
Может мать не совсем поняла его сразу, но все равно она видела его муку и, быстро взяв книгу из рук сестры, положила ее под подушку. Потом она стала целовать Володьку и спрашивала между поцелуями:
— Тебе жалко их, — тех, что описаны в этой книжке? Да, жалко?
И вдруг порывисто поднялась со стула и, подойдя к плетеной старой дорожной корзинке, присела перед ней и подняла крышку.
Она вынула из корзинки, из-под самого низа, тоненькую в крашеной обложке книжку и, позабыв даже закрыть крышку и не уложив как следует вещей в корзинке, как они были уложены раньше, потому что она очень торопилась, вся раскрасневшаяся, с возбужденными глазами, с немного растрепавшейся прической, подошла опять к столу, села на свое место и положила перед собой книжку.
— Вот, — сказала она, обняв Володьку, — слушай, Володька, это другая книжка, это не та; тут, видишь, нарисован на лошади… видишь, в медной шапке с перьями. Это про него написано… Это был такой человек.
Она говорила торопливо, заглядывая Володьке в глаза, и так же торопливо, с румянцем на щеках, разворачивала книжку и все ошибалась: открывала то посредине, то в конце, то первые страницы.
В тот же вечер она прочла эту книжку Володьке всю от начала до конца.
Эта была очень старая, старая книжка; теперь уже ее нигде нельзя найти, ни в одной лавке, ни в одном магазине, ни в одной библиотеке… И я думаю, читатель не посетует на меня, если я вместо следующей главы предложу ему эту Книжку.
Чтобы читатель имел совсем полное представление об этой книжке, ниже я воспроизвожу даже ее заглавную страницу, с заголовком, с рисунком, — совсем так, как она сохранилась у Володькиной матери.
Оружейник Винцент Фламелло, итальянец по происхождению, был занят в своей мастерской, в одной из темных кривых переулков на окраине Парижа, очень важным делом.
Несколько дней тому назад к нему принесли большой тяжелый меч от графа Жофруа.
Меч этот когда-то носил один из предков графа Жофруа.
Теперешний граф Жофруа желал, чтобы оружейник Винцент Фламелло отчистил рукоять меча, кольца и цепи на ножнах и вообще привел оружие в порядок.
Молодой граф Жофруа собирался опоясаться сам дедовским мечом.
Таково было его желание.
И оружейник Винцент Фламелло, в ожидании хорошего вознаграждения, особенно тщательно и с особенным старанием отчищал теперь ржавчину с этого Большого тяжелого меча.
Он решил, что меч выйдет из его мастерской совсем как новый.
Он так был поглощен своею работой, что не заметил, как в его мастерскую вошел человек в длинном черном плаще с надвинутым на глаза капюшоном.
Фламелло только тогда обратил на него внимание, когда вошедший назвал его по имени:
— Фламелло!
Фламелло поднял голову, и как раз в это время человек в плаще сдвинул капюшон на затылок.
Фламелло увидел худое землистого цвета лицо, седую бороду, седые брови и глаза черные, маленькие, пристально на него глядевшие из глубоких впадин.
— Я давно тебя знаю, Фламелло… оружейник Винцент Фламелло…
Но оружейник Винцент Фламелло никогда не знал этого человека.
И он пробормотал в ответ что-то невнятное, смутившись вдруг, сам не зная почему.
Конечно, он мог не знать этого человека и также ничего не было удивительного в том, что старик в капюшоне знал его.
Весь Париж знал оружейника Винцента Фламелло.
Но Фламелло в первую же минуту поразили глаза старика, живые и светлые, как у юноши, глядевшие на него с каким-то особенным выражением, и тон его голоса.
Так никто никогда не говорил с Фламелло.
Фламелло понял сразу, что старик пришел к нему не за тем, чтобы заказать ему оружие.
Иначе он не говорил бы так торжественно и не смотрел бы на него так.
— Запри дверь, — сказал незнакомец.
Это не было приказанием и не было просьбой, но Фламелло тотчас встал и сделал то, что сказал незнакомец.
Потом он возвратился на свое место, к большим стальным тискам с зажатым в них мечом.
— Итак, — произнес незнакомец тихо и все также торжественно, — ты готовишь этот меч для графа?
— Да, — отозвался Фламелло.
— Для того, чтобы граф Жофруа потом обагрил его в крови несчастных, невинных беззащитных?
Фламелло молчал.
Отвечай, Винцент Фламелло!
— Не знаю, — сказал Фламелло.
— Для того, чтобы он обагрил его в крови несчастных, беззащитных и невинных, — повторил старик.
Он умолк на минуту и потом продолжал:
— Но знаешь ли ты, что старый граф Жофруа клялся на этом мече обнажать его только в защиту беззащитных и гонимых? Он клялся в этом при мне…
Фламелло вздрогнул.
С тех пор, как умер старый граф Жофруа, прошло так много времени…
— Кто вы такой, — проговорил он в сильном волнении, тщетно стараясь не выказать его, — что знаете так много?
— Я занимаюсь наукой, — уклончиво отвечал незнакомец, — и потому я знаю так много и живу так долго… И это я говорю тебе правду, что старый Жофруа при мне приносил присягу на этом мече, ибо нас было тридцать и все мы принесли такую присягу ровно сто лет тому назад. Тридцать мечей поднялись сто лет тому назад в защиту гонимых и несчастных. Теперь только два меча не обагрились в крови гонимых; один из них меч Жофруа. Он также неповинен перед справедливостью, как сто лет тому назад. Но ты, Винцент Фламелло, готовишь его на горе и слезы… Если бы ты знал, сколько слез и крови проливается ежедневно только потому, что одни сильны, а другие слабы, ты вычистил бы этот меч не для графа Жофруа…
— Я знаю, что многие несчастны, — сказал Фламелло.
— Но ты не видишь, — продолжал незнакомец, — всех этих слез, и этой крови, и этого страдания, ты не видишь их и сотой доли… А я вижу, и я пришел тебе показать их…
И, подойдя к столу, он отодвинул лежавшие там в беспорядке инструменты и, вынув из-под плаща толстую в кожаном переплете книгу с медными, в виде змеиных головок, застежками, положил ее на очищенное место.
Затем, опустив руку на крышку книги и повернувшись к Фламелло, он сказал:
— Слушай, Фламелло, когда-то я основал орден «Большого Меча» … Теперь нет никого в живых из моих рыцарей; их мечи опозорены, кроме меча Жофруа и моего меча. Но мой меч при мне, а меч Жофруа в твоих руках. Теперь я тебе скажу, кто я. Я — алхимик. После того, как пал последний из моих рыцарей и сам я был ранен и уж не мог владеть мечом, я посвятил себя науке… И я узнал многое. Я живу далеко от людей, но я слышу каждый стон угнетенных и обиженных, каждую просьбу о милости, каждый призыв о защите… И я все записывал в эту книгу уже в продолжение многих лет. Ты не поймешь моих знаков в этой книге, моих букв… Но я знаю заклинание, которое сделает живым каждое слово в моей книге; каждое написанное слово оживет в звуках. Книга заговорит сама. Итак, хочешь ли ты слышат этот стон мира, ты, знавший до сих пор, может быть, только из уст других о скорби человеческой?
Он умолк и, выпрямившись, смотрел на Фламелло в ожидании, что он ответит.
Фламелло затрепетал.
До сих пор он действительно мало думал о людях, обреченных на страдание, но сейчас он почти с ужасом смотрел на книгу алхимика…
Ему казалось, что сердце его разорвется на части, едва приподнимется крышка этой книги.
И он закрыл глаза ладонями, как будто защищаясь от удара.
— Нет, нет! — воскликнул он, — я не хочу этого.
— Тогда, — произнес алхимик и поднял свою книгу, держа ее сверху и снизу обеими руками прямо против Фламелло, — ты пронзишь, быть может этим мечом эти листы скорби и слез?
Фламелло содрогнулся. Он не знал, что делается с ним в эту минуту. Вся душа его, казалось, наполнилась слезами. Он чувствовал, что не может стоять, как стоял до сих пор… Колена словно сами подгибались.
И он опустился на колена и пролепетал:
— О, дайте мне поцеловать край этой книги.