Сон Лилии — страница 8 из 27

— Ах ты — говорит — жалость какая; а ты Борода, попробуй.

— Что ж, — говорит, — мне пробовать: не мое дело.

Сел это «Шапка» на лавку — видит, плохо дело. Сидит, думает. Что делать?

И Борода тоже сидит. Он, знаете, и своим господам не очень потворял; а с чужими всегда так: граф ли, князь ли, — ему все одно.

Конечно, — старик, опять-же колдун, ему и прощали.

Сидит, отрезал себе хлеба, есть на «Шапку» и не глядит. Сердитый сидит.

Думал, думал «Шапка»… Вот, что, — говорит, (а он тоже знал, как они постоянно с Коренем друг перед дружкой: как петухи — «Вот что, пойду я тогда к Кореню».

— Что ж говорит Борода, — иди…

Однако, крякнул, сдвинул брови, глядь, глядь на «Шапку», сердитые такие глаза. Потом плюнул. — Совсем рассердился.

— Больше к кому же, — говорит «Шапка», — только на него и надежда.

Молчит Борода.

А «Шапка» опять.

— Эх, Корень, Корень…

Тоже был не без хитрости.

Покрякал, покрякал Борода, повернулся к «Шапке», мигнул бровями.

— Чья, — говорит — панночка-то? (барышня, значит).

Сказал «Шапка».

Опят глянул на «Шапку».

— А сколько заплатишь?

Ну, столько-то, мол.

— Хорошо, — говорит Борода, — постараюсь, только дам я тебе настоящий ответ через три дня…

Вы думаете, почему, через три? Хорошему колдуну приворожить кого-нибудь, может и минуты много, да Борода совсем по этой части не знал. Вот что.

И решил он, значит, тут сходить на Большое Болото, как говорила русалка…

Может, он и не пошел бы, когда б не «Шапка»: очень уж он донял его Коренем.

Вот, значит, велел он своей бабе коржей натереть на дорогу, взял сала, взял ветчины, водки штоф, оделся по-праздничному, пошел.

Баба провожать вышла.

— Куда ты, — говорит, — старый, на ночь глядя?

А правда — ночь не ночь, а уж темнеть стало.

— Не твоего, — говорит, — ума дело.

Подтянул пояс потуже, сошел с крыльца.

— Ну, — говорит, — прощай, к завтрему вернусь…

Баба туды — сюды.

— Как — к завтрему?!

Махнул рукой, ничего больше не сказал и пошел.

Не любил он с бабами разговаривать; разве какая ведьма или колдовка, да и то говорил: — какие теперь ведьмы?.. «вот в старину…» — Не любил.

Хорошо, вышел на мост; стадо только что прогнали, пыль это по дороге, с дороги на выгон набегает, стелется по низу, далеко по всему выгону. В огородах галки шумят на ракитках: собираются на ночлег.

Ясная — ясная вода в реке, не колыхнется, гладкая как стекло, чуть-чуть от зари около берега отливает золотом, только тускло — тускло…

Стая уток плывет через реку, быстро плывут прямо к берегу — видно, что торопятся. Гуси выбираются на берег, а какие уж на берегу — либо сидят, либо отряхиваются после воды, чистятся.

Далеко, далеко видно — на берегу стоит мужик, одевает рубаху.

Вышел Борода на выгон, с выгона прямо в поле. Тихо в поле, только перепел кричит, громко кричит, хрипло, да коростель; но коростель совсем уж далеко — должно быть в лугах. Идет Борода по дороге налево — рожь, направо — рожь, по всему полю — конца не видно. Смолкнул вдруг перепел, только коростель слышен, теперь уж явственно слышен… Опять закричал перепел также громко, как будто даже еще громче, только уж в другом месте.

А Борода идет, да идет; слышит дегтем потянуло — значит шлях недалеко; поднялся на бугорок — далеко-далеко скрипят возы.

Жеребеночек вдруг заржал тоненьким дробненьким голоском, тоже далеко — может днем и не услышал бы…

А уже совсем темно становится. Густая, густая кажется рожь; где попадутся овсы, где загончик гречихи.

Идет Борода. Все темней, да темней. Пощупал траву на межнике — мокрая трава — роса села. Остановился, послушал: тихо. Поздно, значит. Уж никакого звука; и возы не скрипят, и перепела умолкли, только один коростель кричит… Тихо… Поглядел кругом — одна рожь, одно поле, и будто спит поле, и он не заметил, как подошел этот час, как уснуло поле…

И будто молчит поле и тихо все, и кто-то неслышно говорит и его не слышат уши, а слышит душа, и будто это в самой душе говорит сам Бог:

«Тихо… не тревожьте тишины — пусть спит поле»…

Много-много звезд в небе — будто все они, сколько их есть, высыпали в этот час и горят, и тоже говорят неслышно с вышины:

— «Тихо пусть спит поле…»

И играют лучами, блестят и искрятся.

О поле — широкое, широкое, спокойное и безмолвное.

Присел Борода на межничек, закурил трубку.

Сидит покуривает. «Отдохну — думает, — потом пойду дальше».

Сидит. Тихо кругом. Поглядел на небо: все небо в звездах, синее-синее, глубокое.

Любил он, знаете, этак посидеть подумковать по-своему, один где-нибудь в безлюдье, потому что, знаете, полевой человек был: все в поле, все в поле и все один.

Ну, хорошо, сидит это, значит, сыро все-таки — продрог: взял выпил; не много там выпил, а оно, знаете, в дороге, уставши — дай, говорит, посижу еще; посижу, да посижу, привалился этак к межничку и сам, говорит, не помню, как, что, а заснул.

Час он там проспал или два, или сколько, только, говорит и сплю, и слышу: поет кто-то, а что поет и где не разберу. Тихо так поет, все равно как над ухом, все равно как листья шумят.

И хочу, говорит, глаза открыть и не могу.

Ах ты, Господи! Шумит, шумит что-то над головой, — и будто песня и будто не песня: то, говорит, пошумит, то будто чей голосок тоненький-тоненький ветер доносит откуда-то.

Лежу, говорит, этак, и сплю, и не сплю; вдруг как тяпнет комар…

Подскочил.

Глядь, глядь… Господи Иисусе Христе… Было поле — нет поля! Был межник — нет межника.

Протер глаза — нет, — все переменилось.

Куда делось поле, куда что …

Камыши, это высокие-высокие, густые, сыростью пахнет, слышно, как вода чуть-чуть журчит, а воды не видно. Направо степь, налево бугры. Месяц из-за бугров светит: бледный, бледный свет, а сам месяц еще за буграми — только свет идет от него через бугры. Трава на буграх, которая в свиту бледная стоит словно прозрачная.

Тихо.

Погляжу-погляжу, — говорит, будто и не на земле…

А звезды, звезды — так и горят: яркие большие…

Знаете, есть такие места, вроде как заколдованные; говорят, что есть. Там и небо, и месяц, и все-другое.

И вот вы скажите, очень хорошо я знаю все урочища, ан и не так… Бывает, вы целую жизнь прожили и везде ходили: и по полям, и по лесам, да и по болотам и все видели, а есть такое место, что вы его не можете видеть, будто его и нет… И мимо ходите, и не видите.

Со мной-то ничего этого не было, а Борода рассказывал.

Бывало, говорит, дойдешь вечером пройтись, и вот же хорошо знаешь: тут овраг, тут, попов огород и около, какие другие места — тоже хорошо знаешь — значит дома. Ходит, говорит, этак, ходит и вдруг, Господи! куда попал? Лопухи — это не лопухи широкие, зеленые — зеленые, и знаешь, что ничего кругом кроме колокольчиков не росло — никаких цветов, а, глядишь — будто и колокольчики будто и не колокольчики… И месяц светит совсем по-иному, и роса висит на лопухах, на цветах и на траве крупная как стеклянная… И место то, главное место, совсем не знакомое…

В другой раз, говорит, нарочно пойдешь искать, а нет, не попадаешь! … И хорошо, знаешь: вот тут же, тут, около оврага, — а нет, не то!

И бывает это больше на зеленые святки — около Духова дня.

Может, это русалки делают — свои сады садят, а может и так — от другого какого времени осталось, когда земля была совсем другая…

Ну, подумал-подумал это Борода:

— Так, говорит, — и есть, непременно я попал на такое место.

Только стоит приглядывается — слышит, опять откуда-то издалека — шум не шум, говор — не говор… и будто смех, и поют что-то… Слушает, слушает — нет ничего не разберешь!

И потом уж, кажется, будто это вода журчит в камышах… Прислушается, прислушается — нет не вода это: поют, поют и смеются, и разговаривают… Только далеко-далеко…

— Не без того, думает, что я где-нибудь около «Большого Болота»…

Сейчас вспомнил, что ему русалка рассказывала про «Большое Болото»…

Однако, что делать? Куда идти?

Сунулся было в камыши: точно вода хлюпает по ногам.

Раздвинул камыши — батюшки! — болото, то-есть такое болото: конца краю не видно…

Кочки это, осока; кое-где между кочками вода блестит, как окна.

И вы, знаете, это ведь действительно окна — где на болоте такие водомоины — а то разные эти водяные, которые в болоте — чтоб им делать впотьмах? Нарочно прокапывают такие окошки, чтобы к ним в болото свет с земли доходил.

Пробрался Борода по кочкам к одной такой водомоине, которая побольше, осторожно подошел, чтоб не испугать, заглянул одним глазом видит, сидит…

Ну я у него не расспрашивал какой он: водяной и водяной.

Сидит, говорит, за столом и натирает спину надошником…

Все, говорит, как следует: лавки это, стол (скатертью накрыт), валенки в углу стоят, печка; на пороге лягушка лежит: свернулась клубочком, как собака… (У нас, знаете, собаки, а у них лягушки).

С верху все видно: крыши то нет (какие у них крыши!). А стенки камышовые, глиной обмазаны и тоже беленые, как у нас.

Ну, хорошо. Сидит это, говорит, на лавке с ногами, согнулся весь крючком, кряхтит.

Вы знаете от чего надошник?

От ревматизма. Вон спросите у аптекаря: он сколько его у баб покупает. Дедушка ваш тоже потребляли; бывало, нарочно Прошку-захлопщика посылали на болото.

Хорошо. Постучал Борода ему камышинкой об воду…

А лягушка, сейчас, подняла голову.

— Ква-ква…

А водяному, видно не до того — видно, больно.

— Цыц! — говорит.

И это — трет, трет спину — и не глядит на лягушку.

Только лягушка должно чует чужого. Помолчала — помолчала, потом опять:

— Ква-ква!..

Спустил водяной ноги с лавки.

— Ох, — говорит, — чтоб вас! Кто там?

Борода говорит:

— Я, — Борода…

Почесал водяной в затылке, потому что, знает: не пойдет к нему Борода зачем-нибудь так: за пустяком.