— За что будем пить? — спросила Мессалина, показывая мизинцем, чтобы ей налили неразбавленного фалернского.
— За нашу Венеру! — разбрызгивая вино, высоко поднял кубок старый сенатор. — Нет!
— зажмурился он, точно от яркого света. — Что жалкая Венера по сравнению с Мессалиной? И хотя безжалостная стола скрывает от нас ее божественную фигуру, за нашу неповторимую, прекраснейшую Валерию Мессалину!
Мессалина по-своему истолковав тост, охотно сбросила с себя нарядную столу.
Оставшись в короткой, полупрозрачной тунике, она обвела Вителлия Младшего таким взглядом, что даже этот, растленный с детства в скандально знаменитых «Венериных местечках» Тиберия молодой человек перестал жевать и густо покраснел.
Мессалина довольно усмехнулась и мелкими глотками стала цедить вино, поданное ей в старинном греческом кубке с изображением резвящихся Амуров.
Авл искоса наблюдал за каждым движением этой красивой, стройной женщины, рассказы о неслыханном распутстве которой были на устах всего Рима. О нем знали все — от консула до последнего раба. Все, кроме ее собственного мужа. Верша государственные дела, Клавдий наказывал в эдиктах знатных матрон, даже не подозревая, что их прегрешения могли сойти за невинные забавы по сравнению с тем, что вытворяла его Мессалина.
Говорили, что жене императора давно наскучили тайные свидания с любовниками сенаторами. Теперь на всех углах клялись, что видели ее то в одном, то в другом публичном доме, где она открыто предлагала себя понравившимся мужчинам.
Рассказывали о таких гонениях, которые доверчивый император по навету жены обрушивал на тех, кто отказал ей в настойчивых просьбах, что невольно вспоминались самые худшие времена Тиберия и Калигулы. При помощи верных людей и лжесвидетелей Мессалина ухитрялась оговаривать самых преданных мужу людей. Авл ожидал, что и сегодня кто-нибудь из его знакомых римлян, не рискнувших вступить в преступную связь с женой самого Цезаря, будет обвинен в заговоре или государственной измене.
Но на этот раз Мессалина пребывала в прекрасном настроении.
— Не кажется ли тебе, дорогой, что ты давно уже не удостаивал своим вниманием Второй Молниеносный легион? — ласково обратилась она к мужу.
— Второй? — переспросил Клавдий. — Молниеносный?..
Мысленно он по-прежнему находился вдалеке от дворца. На расстоянии, которое нельзя измерить ни римскими миллиариями, ни эллинскими стадиями, ни парфянскими конными переходами.
«Это хорошо, что ты знаешь язык мертвого народа… — сказал ему Тит Ливии и вздохнул. — Теперь таких, как ты, осталось немного, и этруски представляются нам, римлянам, в весьма общих очертаниях. Если так пойдет и дальше, то лет через сто их вообще начнут считать сказочным народом, чем-то вроде скифов или даже амазонок! Я хотел посвятить им отдельный труд, ведь столько мы переняли от них, но все не доходили руки. Может быть, это удастся тебе?»
Это был не приговор нелепому и бессвязному его труду, как теперь прекрасно сознавал Клавдий, а благословение, напутствие на всю его жизнь.
— Что это с тобой сегодня? — донесся до Клавдия голос жены. — Я жду ответа!
— Какого еще ответа? А, да — Второй Молниеносный… — поморщился император и, снова закрывая глаза, пробормотал: — А разве у Ромула был такой?..
— Да что это такое! — возмутилась Мессалина и, положив ладонь на плечо мужа, нетерпеливо затрясла его, вырывая из глубокого раздумия.
— Ну что еще? — простонал Клавдий.
— Я тут беседовала с одним молодым центурионом этого легиона, — быстро ответила Мессалина и без тени смущения подмигнула поперхнувшемуся Вителлию Младшему. — Так вот — это самый преданный, и как оказалось, надежный тебе человек во всей римской армии!
— Да-да, возможно… — рассеянно кивнул Клавдий, лишь бы только его оставили в покое.
Мессалина сделала знак сидевшему в углу скрибе быть наготове.
— Это лев, умеющий не щадить себя ради особы Цезаря и членов его семьи! — повысила она голос и вкрадчиво спросила: — Не кажется ли тебе, дорогой, что он достоин более высокого положения, чем какой-то простой центурион?
— Кто он? — не понял Клавдий.
— Какая разница? — пожала плечами Мессалина и, называя имя не столько мужу, сколько писцу, улыбнулась известным одной ей воспоминаниям: — Пусть отныне он будет примипилатом!
Клавдий собрался со всей строгостью пояснить жене, что высшей должности среди центурионов — примипилата, добиваются очень немногие. Даже те, кто не щадит себя в бою, получают ее лишь на шестидесятом году жизни. Но, зная, что жена все равно не отстанет от него, пока не добьется своего, махнул рукой:
— Ну, хорошо…примипилатом, так примипилатом!
— Вот и отлично!
Мессалина жестом приказала писцу приблизиться, выхватила у него из рук готовый эдикт и сама скрепила печатью, приложив к пергаменту палец мужа перстнем вниз.
— Хорошо… — повторил Клавдий и потер ладонью лоб, словно пытаясь поймать ускользнувшую от него мысль. — Ах, да! Но взамен этого ты должна мне сказать…
Он хотел спросить Мессалину, где она пропадала всю ночь, но та опередила его вопросом:
— Ну, сколько уже можно обо мне? Лучше признайся, о чем это вы тут секретничали до моего прихода!
— Мы говорили о сне цезаря! — торопливо ответил Вителлий Старший, удостаиваясь благодарного взгляда Мессалины.
— Да, представляешь, — нахмурился Клавдий. — Сегодня ночью мне приснился наш Гай!
— Гай? — с напускным интересом переспросила Мессалина. — И что же он тебе сказал?
— Сказал?! Да он хотел убить меня!
— Убить? Тебя?!
— Зарезать кинжалами, как его самого! — подтвердил Клавдий и с обидой добавил:
— И это в благодарность за то, что я, ради интересов государства, пожертвовал самым главным, что было в моей жизни!
— Лучше бы он приказал убить меня! — громко простонала Мессалина и, наклонившись к Вителлию Старшему с тревогой шепнула: — О, боги! Целый год я отдыхала от его бесконечных рассказов об этрусках! Неужели все опять начнется сначала?!
Старый сенатор понимающе кивнул. Опережая Клавдия, уже хотевшего поделиться сокровенными мыслями, он воскликнул:
— И это в благодарность за все, что наш Цезарь сделал для римского народа!
— И что же он для него сделал? — зевнула Мессалина, прикрывая рот ладошкой.
— Как это что? — с притворным возмущением замахал на нее руками старый сенатор.
— Меньше, чем за год он издал несколько сотен эдиктов и самым первым — велел немедленно казнить Херею, Сабина и Юлия Лупа!
— Тоже мне заслуга — казнить старого Херею! — усмехнулась Мессалина, умело подыгрывая Виттелию.
— Да, заслуга! — заступился тот за императора, которому только и оставалось, что переводить глаза с жены на сенатора и обратно.
Испытывая радость от сознания близости к Клавдию и что он может быть уверен в своем завтрашнем дне — а большего при его богатстве и знатности рода ему и не надо от жизни — Вителлий Старший смахнул воображаемую слезу и патетически произнес:
— Этот эдикт вызвал истинную любовь народа к нашему цезарю!
— Фи — народа! — брезгливо поджала губы Мессалина. — Скажи еще плебса!
— И плебса тоже! — наклонил голову старый сенатор, понимая, что это тот самый редкий случай, когда и упрямство может пойти ему на пользу. — И преторианцев!
Всех, кому власть цезаря дороже республиканской неразберихи!
Он залпом осушил кубок и продолжил:
— Наш цезарь сделал то, что не смог сделать ни один из его предшественников! Он обожествил свою бабку Ливию, о чем она всю жизнь тщетно просила Тиберия, и свою мать, Антонию Младшую, которая отказалась принять такую честь из кровавых рук Калигулы!
— Да, это так! — согласился Клавдий, но тут же помрачнел от мысли, что ему удалось обожествить свою мать лишь потому, что она к тому времени была уже мертва.
— Это ли, спрашиваю я вас, не вершина человеческой мудрости и справедливости? — переведя дух, громко, словно на заседании сената вопрошал Вителлий. — А прибавьте к этому неустанную заботу нашего цезаря о благоустройстве и снабжении города, его бесплатные раздачи хлеба народу и пышные зрелища?! Даже при божественном Августе, — многозначительно поднял он палец, — было лишь по десять заездов колесниц в день, теперь их двадцать четыре!..
Кивнув, Клавдий удобно подпер щеку ладонью и задумался.
«Благоустройство… зрелища… мудрые эдикты… Эх, Луций, ты неисправим! Да, я приказал казнить Херею, причем тем самым мечом, которым он зарезал Гая. Но так поступил бы на моем месте любой правитель, дабы навсегда отбить у своих подданных охоту к подобным заговорам! И Юлию Лупу велел отрубить голову, но лишь затем, чтобы Мессалина не разделила однажды участь Цезонии, а мои дети — дочери Гая!»
Будучи истинным сыном своего жестокого времени, когда травля зверей в цирке и гладиаторские бои были любимыми зрелищами римлян, Клавдий не без удовольствия вспомнил подробности той казни. Если Херея и особенно Сабин, сам бросившийся на меч, умерли быстро, как и подобает настоящим мужчинам, то Юлий Луп вдоволь насладил всех видом своих мучений. Этот центурион так дрожал, подставляя голову палачу, что погиб лишь со второго удара…
«Что там еще: две-три сотни изданных мною эдиктов, которые я с радостью променял бы на один-единственный свиток ветхого папируса? Нет, Луций! — мысленно возразил неумолкающему сенатору Клавдий. — Если уж говорить о мудрости, то она была бы полезна не там, где ты говоришь, а на листах моих будущих книг. Но увы, в ущерб им, я должен нести бремя императорской власти и не иметь даже возможности диктовать скрибе свои труды. Только эдикты!.. Только прошения!..»
В его душе вдруг поднялась глухая ненависть ко всем этим казенным бумагам.
Да, ему нравилось быть цезарем, человеком, стоящим выше земных слабостей и недостатков, живым полубогом, окруженным небывалым почетом и властью.
Нравилось все: рукоплескания публики при его появлении в цирке; поэмы и гимны, посвященные ему; выбитые с его профилем монеты. Нравились торжественные выезды, заискивающие лица сенаторов, и главное, без чего он уже не мыслил себя, — это тяжеловесное и сладкое, как золотой ауреус