О теперешнем я лучше даже не буду говорить; Ты сама сказала, что переменилась опять с тех пор, как мы расстались, потому я не загадываю. А еще потому, что Ты уже не можешь ответить мне на это и следующие письма иначе, как в Петербург разве.
У меня бывают совсем новые и странные мне самому мысли – хорошие. Я не скажу какие, очень долго и не выйдет – лучше Ты сама разбери, в чем мои перемены. А они есть. И именно Твое влияние я чувствую во всей силе. Какое хорошее и свежее! Мне уж хочется так попроще сказать, чтобы опять не уйти в слова, которыми все равно ничего не скажешь.
Мне бы хотелось сказать Тебе сейчас что-нибудь совсем необыкновенное, да не выйдет. И что не выйдет, мне даже ничего, а Ты, если хочешь, сама почувствуй, какая у меня дума. Не то чтобы определенное что-нибудь, а так – вообще хорошо. Мне только кажется, что Тебе не совсем хорошо иногда бывает. Лень, от лени устаешь, а та лень, которая недавно нравилась (когда Ты бродила в полях и лежала в траве), – перестала нравиться. Собой не очень довольна. Долго как еще нам не видеться. Около двух недель. Хоть бы как-нибудь дошла до Тебя моя дума. Как-нибудь из Шахматова, где Ты была 19-го. Только бы побыть с Тобой вдвоем и выспросить у Тебя побольше. Милая, Милая, Милая. Я ужасно
Т в о й
24-ого утром <июня (7 июля н. ст.) 1903. Бад-Наугейм>
Милая, как я рад, что Тебе понравилось Шахматово. Я не рассказывал о нем, потому что всегда мало ценишь то, к чему привык. А как вспомнишь, так кажется теперь, что нет лучше места, где б нам с Тобой жить. Единственно не совсем приятно, что на будущее лето там могут оказаться Кублицкие (не на все лето), но мы можем (и умеем) вполне эманципироваться от них. Ты видишь по моим письмам и по всему моему тону, что я страстно хочу нашей отдельной жизни и ревную Тебя ко всякой другой. Страстно хочу, чтобы нам удалось теперь, когда я вернусь, бродить по Шахматову вдвоем, главное вдвоем, пропадать надолго, не попадаться на глаза никому. Всё Шахматово создано для этого, окружено лесом, холмисто, долинно, прохладно. Ничего нет лучше. Хочешь? Я даже хочу в первый же день, потому и прошу Тебя приехать. Это такое сильное желание, такая безумная тоска о Тебе Одной, такая дикость ко всему другому, что, право, может быть хоть некоторым оправданием всего, что я писал. Вчера вечером я опять думал о том, что предстоит делать просто фактически перед свадьбой, и решительно убедился, что я неспособен и думать о спектакле, до того много надо обсуждать, представлять себе. И, если я об этом буду думать, будет только необыкновенно хорошо, если же пойдут развлечения, то я буду бросаться из стороны в сторону и ничего, как следует, сделано не будет. Да я и шагу ступить не сумею ни в чем, что не касается Тебя прямо, такое острое, томительно ревнивое время. Я пишу все – «ревность». Это правда, я наконец нашел окончательно это слово и стою за него. Ты должна быть втайне и явно не недовольна им, мне так чувствуется. Ты и прежде этого хотела и сама от этого страдала. Мне нет дела до Зинаиды Гиппиус и проч<их>, вообще к делам, не касающимся нашей свадьбы, приходится принуждать себя, напр<имер>, к более или менее покорному сиденью в Наугейме, даже, хотя это касается мамы). К черту все, пока я не увижу Тебя Одну, не услышу Твоего голоса отдельно от других, не буду свободен от всяких других отношений. Ужасно я одичал, Ты не можешь себе представить, часто трудно выговаривать слова, по вечерам хочется спрятаться в парке. Все Ты, все Ты, и больше ничего на уме. Надо думать, что 6-го июля утром мы приедем в Шахматово (отсюда – 1-го, в Петерб<ург> – 3-го, из Петерб<урга> – 5-го). Я уж и писать разучился (если писал лучше), и все как-то «сводится на нет», все дела и дни проходят, как посторонние и досадные, также и слова. Терпенья уж мало. Милая, Ты чувствуешь все это во мне?
Т в о й
28–29 июня <1907. Петербург>
Люба крошка.
Получил два твоих письмеца. Я уж тут и писал много прозы и стихов и видел и Георг<ия> Ив<ановича Чулкова>, и Городецкого десять раз, и Пяста, и был в забавных оперетках и фарсах, и пьянствовал, и ездил в море с прис<яжным> пов<еренным> Соколовым, Аничковым и Чулковым на моторной лодке. Часть этого описана в стихах, которые, я думаю, надо отдать «Знанию» (Л. Андреев передал через Чулкова официальное приглашение мне и Ауслендеру), а часть – лучше рассказать, а то очень много писать. Пришло хорошее «Руно» с «Королем на пл<ощади>» (рис. Сапунова очень хороший – во весь лист) и с моим заявлением. Скоро выйдет № с моей статьей, которой редакция довольна и придает ей значение, а № 6 выйдет во 2-ой половине июля, туда я должен к 15-му послать статью о лирике, уже начатую, а потом – думаю приехать в Шахматово и писать статью о драме. Планов и событий по обыкновению так много, что всего не напишешь. Стихи я привезу, конечно, они длинные. Обо мне и о всех нас очень много и обстоятельно пишут в «Руси». Кугель уже где-то разнес «Незнакомку». Получила ли «Зверинец»? Вячеслав <Иванов> в Могилевской губернии. – Больш<ей> ч<астыо> – все жарко, свежее всего по ночам – и сейчас ночь. Пишу, вернувшись от Пяста. От Аничковской работы я совсем отказался. Привезу тебе много новых интереснейших книжек.
Господь с тобой, моя милая.
С а ш а
29 июня. Днем <1907. Петербург>
Маленькая Люба.
Еще не послал тебе письмо, как получил твои розы. Все осыпались, и белые лепестки пожелтели, остались только красные – очень свежие. Я их рассыпал по столу. Жара смертная, а сейчас нужно писать о Городецком – как тут писать?
С а ш а
<2 июля 1907. Петербург>
Маленькая моя.
Я получил твое письмо с Бориным, и стало немножко неприятно, что опять начинается все это. Можно ли быть таким беспомощным человеком, как он! Посмотрим, что он тебе напишет. Письмо я выброшу, а Борю, в сущности, люблю, или только жалею – уж не знаю.
Статья о лирике подвинулась очень, скоро я надеюсь кончить ее, несмотря на то, что стоят мучительные жары, от которых мы все очень страдаем. <…>
Было, кажется, покушение на Леонида Андреева, очевидно – Союза р<усского> н<арода>. Мы виделись последнее время с Городецким и Пястом. Я был на отпевании Ольги Кузьминичны <Тетерниковой> – один. Федор Кузьмич <Тетерников (Сологуб)> был очень трогателен и, кажется, рад. Понес гроб – маленький, без шляпы, и вдруг – потерял туфлю. Тут я подошел и крепко поцеловал его. Потом мы шли за гробом, и он рассказал мне, что его, за выслугой срока, отставили от места инспектора и дали крошечную пенсию – всего 500 рублей. Все это случилось одновременно. Что ему необходимо печататься, и он будет писать в «Руно» большую статью: «Вечная сестра», что истинная трагедия потерять сестру, больше, чем потеря Прекрасной Дамы и матери. Потом мы ели кутью на могиле, и я ушел в город, купил тебе три журнала, уж не знаю, послать или привезти.
Напиши, Люба маленькая, поскорей.
Твой Саша
3 июля <1903>. Петербург
Моя Дорогая, Родная, бесконечно Милая, я увижу Тебя скоро. Зачем Ты думаешь, что мне неприятно то, что Ты написала, что не приедешь 6-го. Представь себе, я последние дни как раз подумал об этом точно так же, как Ты. Это не просто «приличие», которое нужно игнорировать, а, конечно, больше. Я понимаю и вовсе не огорчен, а приеду просто сам, скорее всего вечером (в воскресенье), если достану только лошадь (мою придется утром запречь, чтобы везти нас со станции). Видишь, я все-таки стал сам соображать такие вещи, и Тебе не придется меня убеждать. Но пока еще так медленно соображаю, что не написал Тебе об этом. А мне бы хотелось все-таки, чтобы Ты еще побывала теперь в Шахматове и чтобы я показал его Тебе. Ты можешь приехать с мамой, а может быть, когда-нибудь и одна? Мы будем говорить об этом, но уверяю Тебя, что я понял и согласен с Тобой и с мамой. Как здесь хорошо после заграницы! Я все что можно было убрал в нашей квартире, моя комната при лампе ужасно напомнила мне Серпуховскую, Тебе, пожалуй, понравится. А у Тебя ужасно пусто, нет письменного стола, ширм, туалета, мебели, но будет уютно и хорошо. Мне все ужасно нравится. Сейчас я был у Мякишевой <у модистки>, она обещала прислать завтра вечером, если не надует, привезу. Тетя Маня <М.А. Бекетова> пишет, что была у вас, видела Тебя в розовом платье и побоялась сказать Тебе, какая Ты была восхитительная. И вообще, Ты боялась ее, а она Тебя, как полагается. А другие два раза (в Шахматове и в церкви) Ты была бледная. Когда мне все это читают, я чувствую, что знаю все это лучше и больше всех, и моим надеждам нет границ.
Я люблю Тебя, Золотокудрая Розовая Девушка, люблю больше моих сил, мне весело и хорошо так, как не было никогда. Сегодня я смотрел Твои карточки, видел Твои письма, все, что Ты писала своей рукой, мне дорог каждый кусок бумаги, на котором Ты провела черту. Как хорошо, что мы не будем играть, Ты меня обрадовала бесконечно. <…>
Боже мой, как я хочу видеть Тебя скорее и все забыть сначала, когда увижу Тебя, не думать ни о чем, даже не говорить, только смотреть в Твои глаза, моя Милая, моя Красавица, Ненаглядная, Счастье мое! Может быть, нужно написать еще о делах. А я не пишу. Зачем Ты не поручила мне ничего? Я могу только без конца писать страстные слова, больше у меня в эту минуту ничего нет в мыслях. И последнее письмо! Я не помню, не верю своему счастью, не понимаю, что со мной, откуда это? Если я не приеду в воскресенье, то в понед<ельник> приеду. До свиданья, по-настоящему, как редко бывает в жизни, моя Дивная, моя Чудная, мне страшно и весело.
Т в о й
<26 мая 1907. Петербург>
Моя милая.
Без тебя одиноко. Небо слишком высокое, вода слишком глубокая. Сейчас ночь, и я смотрел в окно. К тебе очень большая нежность. Буду писать. Рябушинский очень любезен – будет платить жалованья 40 р. «Кор<оль> на площади» – только 225 <рублей> (11/2 листа) – будет с Сапуновской картинкой. В «Руси» опять мои стихи. – Вчера были с Чулковым вечером и ночью в саду (увеселительном) около театра Комиссаржевской. Говорили много и ели, а пили мало. Сад очень ускушнительный, как все. – Сегодня я получил письмо через «Скорпион» от какой-то дамы под инициалами, которая желает прийти ко мне и говорить «на далеком расстоянии», потому что ей не с кем говорить, а я написал: «Кто придет – будь как Ангел светел – прими его просто, будто видел во сне». Я ответил, что буду ждать ее на этих днях около 7 ч. веч. Вот новости. Сейчас был Женя