<етер>б<ур>ге. Сейчас мне кажется, что я буду жить зиму в Житомире, но я не могу еще сказать, что решила это окончательно. И еще я не могу никак сказать, что с тобой порываю. А как все это устроить, мы поговорим. Господь с тобой. Целую тебя. Б<уся>.
17 февраля 1913
Все утро о тебе вспоминала и скучала о тебе очень. Я тебя люблю, Лала, я хочу, чтобы судьба перестала играть мной скорее, хочу быть с тобой и не расставаться. Вчера в газете «Киевская мысль» была заметка о том, что ты закончил «Розу и Крест»; всего строк 30 с верными сведениями о ней. <…> Я еще не привыкла тебе писать и пишу мало, буду больше.
1 марта 1913
Я тебе буду писать коротенькие письма, только чтобы сказать, что все так же думаю о тебе хорошо, что очень хочу, чтобы тебе было хорошо, чтобы ты гулять ходил на солнце, чтобы работалось тебе так, как ты любишь, и обо мне чтобы ты думал, как теперь думал.
20 марта 1913
Лалака мой дорогой, получила твое письмо, ты пишешь, что грустно тебе. Милый, милый Лала, как я хочу, чтобы тебе не было грустно из-за меня, чтобы ты думал о моем отсутствии легко, – ведь ты же знаешь, что я вернусь и лето мы проведем вместе, товарищами. Я думаю о тебе всегда; сегодня утром читала «Ночные часы» и, конечно, проливала обильные слезы. Лала мой, но сейчас я еще не приеду.
27 марта 1913
Дорогой мой Лалалка, получила твои письма. Милый, я не хочу еще уезжать отсюда. Я думаю, что, в сущности, ты понимаешь, как и почему я здесь, и пишешь о «забвении всего и смерти» только под влиянием того, что тебе очень скверно в ту минуту. Ты знаешь тоже, что, если бы я почувствовала, что я должна быть у тебя, я могла бы разбить все свое и уехать к тебе, п<отому> ч<то> я люблю тебя и могу себя забыть для тебя. Но и ты меня любишь и отпустил меня сюда, и я так тебе за это «благодарна» (глупое слово, но я его чувствую всем существом). Ты не захотел отнять у меня счастье, которое судьба вдруг мне послала, – зачем, почему, что это? разве я знаю. Я только знаю, что это – не смерть, и не забвение, и совсем, совсем не измена тебе, п<отому> ч<то> это хорошее, потому ч<то> связь с тобой я тут знаю куда лучше, чем все последние годы рядом с тобой. Милый, я очень неуклюже говорю, но посмотри на эти все слова как на условные знаки, которыми я стараюсь тебе сказать то, что, опять-таки, думается мне, ты сам знаешь. Господь с тобой, мой родной Лала, целую тебя. Б.
29 марта 1913
Я была бы рада тебя видеть, очень рада, мой Лала, но на другой же день затосковала бы о том, что бросила бы, м.б., навсегда, и жизнь наша была бы совсем не такая, как может быть у нас, а с моими постоянными «надутыми рожами» и нервными гримасами, кот<орые> тебя совершенно выбивают из колеи. Помни, Лала, что лето я хочу провести с тобой, и так и будет, и после лета вернемся вместе в Петербург. Господь с тобой, мой родной, прости за то, что мучаю тебя, прости, п<отому> ч<то> знаешь, что я тебя люблю и что все, что во мне есть и было хорошего, все я отдала тебе.
16 мая 1913
Конечно, нелепо, но отнять у себя еще два дня – я не могу. И вот сквозь все мое счастье здесь, сквозь отчаяние отъезда и долгой разлуки, которая мне предстоит, я сохранила для тебя такую нежность, так уверена была, что сумею быть тебе хорошим и полезным, ободрительным «товарищем» этим летом… А теперь боюсь, что после всех этих «инцидентов», отсрочек и т. п. – ты и рад мне не будешь, одно расстройство. – А если говорить о деле, так вот: я свой приезд назначила на 26-е, если тебе это удобно, так я приеду. <…> Должна тебе сказать, что мне в Петербурге делать совершенно нечего, если ты будешь очень занят <…>, может быть, ты и отложишь мой приезд. Но это как ты хочешь.
20 июля 1914
Вот уже и война объявлена; говорят, скоро Финляндию объявят на осадном положении и всем надо будет уехать в 48 часов, я приеду тогда в Шахматово. Петербург окапывают и укрепляют. Часть гвардии (м<ежду> пр<очим>, 2-ю див<изию>) провезли мимо нас в Финляндию, но это по ночам. Днем как будто ничего и не заметно, только очень угнетенное настроение в воздухе, но торжественное; больше не поют на манифестациях, а ночью, когда проезжают запасные, отчаянно кричат «ура» и плачут. Наш спектакль сегодня отменила полиция. <…> Вообще каждый день приносит столько нового, что не стоит загадывать.
30 ноября 1914
Говорят, мы здесь не долго будем; двинут нас вперед. Давно это нам говорили, но теперь как-то и я поверила, что это будет – очень нужны госпитали поближе к делу. Но, конечно, это будут далеко не передовые позиции, а какой-нибудь городок, поближе к линии боев. Это хорошо, нас встряхнут немножко, а то очень уж удобно мы тут расположились.
3 декабря 1914
Кажется, военные события собираются сгуститься; так, по крайней мере, по слухам, – и мы будем очень недалеко от них.
6 января 1915
Новый Год я встречала совсем необыкновенно: ушла одна в наш парк; там среди березок и елочек стоит ниша с Мадонной и перед ней скамеечка – стоять на коленях. Была тихая ночь, чуть морозная; вдали – огни нашего госпиталя, – от них тихий свет на Мадонне. Я стояла на коленях перед ней – и так легко-легко, ясно пришел Новый Год; но в очень высоком строе. Конечно, как полагается при всякой «мистике», по снегу носился черный пес, кружил, но не нашел меня и «исчез» до прихода Нового Года.
17 апреля 1917
Мне очень беспокойно, и я хотела бы с тобой быть, помочь тебе в это головоломное время… Теперь я уже боюсь, чтобы ты оставался здесь, – ведь грозят Ленинскими действиями многие рабочие. <…> Если тебя убьют, Лала, я тоже скапучусь – это я опять чувствую. Я тебя очень люблю.
18 июля 1917
Как мне не терпится уехать отсюда и перестать быть «провинциальной актрисой». <Л.Д.Б. вернулась в Петроград 1 августа 1917 г.>
Поединок с «третьим лишним»Воспоминания. Переписка
Андрей БелыйПетербургская драма
Необъясниха
Февраль – май <1906 г.>: перепутаны внешние события жизни за эти четыре месяца; я мог бы их вести в обратном порядке; сбиваюсь: что, как, когда? В Москве ль, в Петербурге ль? В марте ли, в мае ли?
То мчусь в Москву, как ядро из жерла; то бомбой несусь из Москвы разорваться у запертых дверей Щ. <Л.Д. Менделеевой-Блок>; их насильно раскрыть для себя; и – дебатировать: кого же Щ. любит? Который из двух? Прочее – пестрь из разговоров, дебатов, писанья статей и рецензий или – таскание в «обществе» своего сюртука!
Будучи с детства натаскан на двойственность (показывал отцу – «паиньку», матери – «ребенка»), кажусь оживленным, веселым и «светским» – таким, каким меня, или в угоду, вторично нарисовал Бакст: мужем с усами, с поднятой головой, как с эстрады. Изнанка же – первый портрет Бакста: перекривленное от боли лицо; показать боль, убрать себя из гостиных – навлечь любопытство (знали, что – в Петербурге) – значило: разослать визитную карточку с надписью: «Переживаю личную драму».
Этого не хотел ради Щ.
В скором времени Щ. и ряд лиц подчеркнули мне мое «легкомыслие»: де все – нипочем; что «почем» – сказалось самоотравлением организма; и – операцией.
– «Эта болезнь бывает у стариков, видевших много горя», – мне объяснил один доктор.
«Старику», видевшему так много горя, едва стукнуло двадцать шесть лет.
Ближе стоявшие Блоки не видели моей главной особенности: рассеянный, а – видит; говорит гладко – а мимо; во что вперен – о том молчит; слово – велосипед, на котором, не падая, лупит по жизни; а ноги – изранены. <…>
Через головы всех читателей считаю нужным сказать это сплетницам, исказившим суть моих отношений с Блоком; поздней мой друг (видный критик <Иванов-Разумник>) признался мне: выслушав в свое время ходившие обо мне легенды, почувствовал он неприязнь ко мне, которую перенес и в печать; никто не понял, что под коврами гостиных, которые мы попирали, уж виделась бездна; в нее должен был пасть: Блок – или я; я ведро не пролитой еще крови прятал под сюртуком, и болтая, и дебатируя. <…>
Всё – мелочи, меркнущие перед объяснением с Щ. и с Блоком.
Щ. призналась, что любит меня и… Блока; а – через день: не любит меня и Блока; еще через день: она – любит его, – как сестра; а меня – “по-земному”; а через день – всё – наоборот; от эдакой сложности у меня ломается череп; и перебалтываются мозги; наконец: Щ. любит меня одного; если она позднее скажет обратное, я должен бороться с ней ценой жизни (ее и моей); даю клятву ей, что я разнесу все препятствия между нами иль – уничтожу себя.
С этим являюсь к Блоку: «Нам надо с тобой говорить»; его губы дрогнули и открылись: по-детскому; глаза попросили: «Не надо бы»; но, натягивая улыбку на боль, он бросил:
– «Что же, – рад». <…>
Я стою перед ним в кабинете – грудь в грудь, пока еще братскую: с готовностью – буде нужно – принять и удар, направленный прямо в сердце, но не отступиться от клятвы, только что данной Щ.; я – все сказал: и я – жду; лицо его открывается мне в глаза голубыми глазами; и – слышу ли?
– «Я – рад».
– «Что ж…»
Силится мужественно принять катастрофу и кажется в эту минуту прекрасным: и матовым лицом, и пепельно-рыжими волосами.
Впоследствии не раз вспоминал его – улыбкою отражающим ему наносимый удар; вспоминал: и первое его явление у меня на Арбате, и какое-то внезапное охватившее нас замешательство; вспоминалось окно; и – лед за ним; и очень малые здания издали; там грязнели клокастые, черно-синие, черно-серые тучи, повисшие сиро над крапом летящих ворон.
Вот – все, что осталося от Петербурга; я – снова в Москве: для разговора с матерью и хлопот, как мне достать денег на отъезд с Щ.; от нее – ливень писем; такого-то: Щ. – меня любит; такого-то – любит Блока; такого-то: не Блока, а меня; она зовет; и – просит не забывать клятвы; и снова: не любит.
Сколько дней, – столько взрывов сердца, готового выпрыгнуть вон, столько ж кризисов перетерзанного сознания.
Майское маянье
Письмо от Щ.: не сметь приезжать; во имя данного Щ. обещанья, – спешу с отъездом; письмо от Блока: вежливо изложенная неохота со мной увидеться: он держит экзамены; всю зиму звал! Еду к Щ., – не к нему; а ему прибавится один только лишний экзамен: короткий ответ на короткое извещение: Щ. и я поедем в Италию; от Александры Андреевны <Кублицкой-Пиоттух> вскрик: не приезжать, не являться: «Сашеньку» разговоры рассеют. Я – бомбою: в Питер; но – двери Щ. замкнуты; я – в переднюю Блоков; Александра Андреевна, суясь в щель двери, делает вид, что не видит меня: глазки – прыгают! Саша же:
– «Здравствуй, Боря!»
Л.Д. <Блок> еле-еле пускает меня в кабинет, где сидит, раскачиваясь, молодой переводчик Ганс Гюнтер, рассказывавший, что старик-литератор, вообразивший, что он – педераст, приударил за ним; тут же: рыжий, раздутый, багровый латышский поэт <В. Дамбергс> восхищен перспективами Санкт-Петербурга; Блок задерживает посетителей: не остаться со мной; влетает Сергей Городецкий; а я – удаляюсь.
Но я – вернусь, хотя бы закрыв лицо маской, закутавши плечи и грудь домино.
Щ. – таки приняла; поняла, что не «Боря» сорвет замок с двери, а кто-то неведомый, с кинжалом под домино; надо снять «домино»; надо вынуть из пальцев «кинжал»; и поэтому – дипломатия усовещаний, советов; пущены в ход и «глазки»: сначала «сестринские»; вдруг – «влюбленные»; вспыхивает «тигрица» в них; в который раз позиции мною взяты, ибо она признаётся, удостоверившись, что готов я на все для нее: – она любит меня; истинная любовь – торжествует.
Мы едем в Италию!
Я, размягченный, счастливый, великодушный, – в который раз верю; нехотя уступаю ей: оба устали-де; небо Италии не для истерики; мне на два месяца – уединиться-де; уединиться – и ей; в августе – встреча; что значат два месяца? Впереди – вместе жизнь!
Блок знает об этом; иду к нему; на этот раз внятно он скажется – дуэлью, слезами или хоть… оскорблением. Он:
– «Здравствуй, Боря! Пойдем: мама хочет увидеть тебя».
И – мимо белых стен, мимо шкапчиков, мимо зеленых кресел: в оранжевую столовую с открытыми окнами на сине-зеленоватую глубину вод, всю изблещенную; «Саша» подсаживает к Александре Андреевне, которая наливает мне чай; завтра экзамен; и он – уходит: к книге; иду вторично: его нет дома: после экзамена он поехал рассеяться на острова; мы сидим без него; вот и он – нетвердой походкой мимо проходит; лицо его – серое.
– «Ты – пьян?»
– «Да, Люба, – пьян».
На другой день читается написанная на островах «Незнакомка», или – о том, как повис «крендель булочный»; пьяница, клюнув носом с последней строки, восклицает:
– «In vino veritas!»[18]
Я спросил Щ., как относится Блок к нашему будущему:
– Сел на ковер и сделал из себя раскоряку, сказавши: “Вот так со мной будет”.
Не убедительно!
Убедительны: вы, отчаянье или мольба; даже – пролитие крови; но – ни вызова, ни «человеческих» слез (разве я-то не выплакал прав своих?); и – решаю: с придорожным кустом – не теряют слов: проходят мимо; коли зацепит – отломят ветвь.
Две темы, определившие тогдашнюю жизнь, перепутались: «логика» чувств нашептала ложную аксиому: одинаковый эффект, высекаемый из разных причин, свидетельствует о том, что «причины» – одна причина: Николая Второго вижу я Александром Блоком, сидящим на троне; правительственные репрессии подливают масла в огонь моего гнева на Блока; бегаю под дворцами по набережным гранитам; и вот – шпиц Петропавловской крепости; сижу у Медного Всадника; лунными ночами смотрю на янтарные огонечки заневских зданий от перегиба Зимней Канавки. Припоминая, как в феврале мы с Щ. стояли здесь, «глядя на луч пурпурного заката», мечтая о будущем: о лагунах Венеции; отблески этого – в «Петербурге», романе моем. <…>
Вот и все, что осталося от литературного Питера; все – как во сне; отрезвляюсь лишь в Дедове, когда – два удара: бац, бац! И один оглушил меня: разгон Думы; другой – раздавил: это – Щ.: извещала она, что любовь наша – вздор, что меня никогда не любила; о нет, не допустит она моего появления осенью в Питере; Гильда, ее героиня, имеет «здоровую» совесть, которой она и последует.
Знать, не Аничкову <мост через реку Фонтанку в Петербурге> толстою дрыгать ногою от желоба крыши над бездною, а мне – в бездну броситься!
Сквозняки приневского ветра
Пять раз осознавши, что любит меня, Щ. потом убеждалась в обратном; три раза мы с ней уезжали в Италию, каждое перерешение отдавалось, как драма: «драматургия», или «Собрание сочинений Генрика Ибсена», – разрешилась ничем, кроме жестов болезни во мне; август 1906 года дал весь материал для романа «Серебряный голубь», написанного в 1909 году; а месяц сентябрь – собрал весь материал к «Петербургу», написанному в 1912 году.
Я не углублялся в иронию, будто никто не препятствует жить в Петербурге после того, как июнь, июль, август шла речь о обратном совсем; зарезаемый кролик пищал о пощаде; с тупым бессердечием Щ. меня резала; и усмехалась при этом, что совести нет у нее: так я понял «здоровую» совесть, которой гордилась она; зарезаемый кролик не вытерпел: и вдруг взбесился.
Блок все это знал; знал и то, на что звал, отказавшися от поединка со мной: надо быть лицемером, чтобы объяснить мою боль через «просто устал»; лишь не зная деталей «истории», мог Эллис верить; Сережа <Соловьев>, с тревогой меня провожавший, не верил.
А я?
Щ., не веря, хватается за фикцию я «человеческого» отношения к себе; я готов был облечься в дурацкий колпак, чтобы этой ценой не глядеть в отвратительную пустоту вместо «я» человека, мне ставшего – всем; как калека, тащился в город, мне ставший – могилою.
Приезжаю побитой собакой, не смея без зова явиться; сажусь на углу Караванной, поджав псиный хвост: им бить в пол и вымаливать милостей; так просидел в тусклом номере день: нет ответа; другой – нет ответа; на третий отписка: от Щ.: принять – некогда; ждать извещения. <…>
Не стану описывать, как решили расстаться, чтоб год не видаться; в себе разглядеть это все; отложить все решенья; по-новому встретиться; Щ. убедила меня ехать в Италию, к солнцу, к здоровью, к искусству; она обещала писать и поддерживать во мне стремленье к добру, – то, которое будто бы на лице отразилось моем; после ночи.
Я ехал в Москву с облегченьем: как будто я в Питере выделил труп, о котором кричали последние стихотворные строчки; и скоро я с тихостью, свойственной выздоровленью, уселся в вагон: мама, Эллис, Сережа <Соловьев> в окошке, махая руками, пропали. <…>
Блок и я
В марте 1907 года вернулся в Москву из заграницы я; все сношения с Блоком оборвались; непонимание его поведения получило возможность определиться в критике мной его лирики; критика совпала с началом его широкой известности как певца «Балаганчика» и «Незнакомки».
<…> Тогда же и Блоку послал я письмо, обвиняющее поэта в потворстве Н.П. Рябушинскому в происках перед писателями группы «Знания»; тотчас же пришел бешеный по тону ответ его: с вызовом на дуэль; но – повода не было для меня принять его вызов, как в прошлом году, когда я вызывал его на дуэль; это письменно ему объяснил, и он вынужден был со мной согласиться: в ответном письме. Положившем начало и «мирным переговорам» меж нами, окончившимся его приездом в Москву. <…>
Он начал сам:
– «Объясненья – пустяки: если “главное” между людьми занавесится, то объясненья только запутают».
Этим как бы сказал, что приехал мириться со мной; объяснения наши сложились под знаком доверия; помнились внешние вехи четырехчасового разгляда причин нашей ссоры; доказывал я, что в поступках его есть нечеткость молчания; он терпеливо выслушивал это; и, выслушав, силился мне объяснить, что в его немоте прошлых дней со мной была боль, – не утай; в основном была спутанность отношений меж нами и третьими лицами; и он просил изолировать отношения наши друг к другу, не ставить их снова под знак третьих лиц; в этой просьбе его был ответ на запрос мой к нему; ведь молчаньем своим прошлогодним он связывал Щ. и себя в один узел со мною. <…>
Оттого и разбор недомолвок был легкий, с улыбкою мягкой и доброй, бросаемой мне; я видел решение: с тяжбою кончить; он только настаивал: роль Соловьева ему непонятна; я пылко отстаивал друга, доказывая в свою очередь: не Соловьев нас поссорил, а Щ.; и вторично решили мы: в будущем будем лишь верить друг другу.
И руки пожали: друг другу. <…>
Так сердечно окончился двенадцатичасовой разговор (от семи до семи); в нем не все для меня разъяснилось; остались неясны детали вчерашнего поведения Блока; но было ясно одно: он отныне хотел быть со мною отчетливым; на прошлом поставил я крест; им зачеркнута, в принципе, Щ. для меня. <…>
Встреча с Блоком в действительности оказалась лишь радугой, – предвозвещавшей о встрече, – а вовсе не встречей еще; настоящая новая встреча осуществилась три года спустя; встреча ж 1907 года скорее была ликвидацией личной драмы меж нами; ее корень вырван был, правда; но разность во мнениях, в бытах, в обстаниях все ж перевесила готовность нас лично друг с другом дружить. <…>