опять предъявить мне смертный приговор и заставить протомиться 3 месяца. Этой неизвестности не выдержит никакая душа, и я удивляюсь, что есть люди, при всей своей утонченности не могущие понять того, что понятно всякому человеку, имеющему хоть каплю сочувствия к ближнему. Если Ты мне возразишь, что именно Ты по самому ходу вещей нормально должен быть лишен этого сочувствия ко мне, то все Твое 7-месячное поведение до сих пор противоречило бы такому возражению мне; я с своей стороны говорю и подчеркиваю, что не видать Любы не могу, и что я свят и праведен в своем заявлении, и что, пока я жив, я буду стремиться к тому, чтобы видать Любу.
Твой Борис Бугаев
P. S. Действительно, лучше, что Ты отменил посвящение мне Твоей книги. Выбрав путь унижения, я готов целовать у Тебя руки, потому что Люба Тебя любит. Но готов и жизнью своей поддержать свое святое право видать Любу.
Белый – Блоку
<23 августа 1906. Петербург>
Саша, бесконечно милый, бесконечно ценный мне друг,
прости, прости, прости! Я глубоко виноват. Я позволил мареву, выросшему из долгих часов уединенной тревоги, овладеть собою. Я позволил себе заслонить Твой образ. Верь, что только бессмыслица и непонимание Твоих хороших слов, которые казались мне совсем нехорошими, заставило меня с отчаяния отвлечься от Тебя и стать на формальную, пустую, истерическую точку зрения. Это ужасно: так мало людей, нет людей, не на ком остановиться; я чувствовал, что теряю единственное, последнее, незабываемое. Кроме того: мне показалось, что Ты не понимаешь моих поступков с обидной мне точки зрения: я разучился в продолжение последних месяцев ужаса и кошмара ясно видеть и ясно слышать.
И вот с отчаяния я решил, что только, когда я пойду под выстрелы, я сумею доказать, что я не то, что Ты обо мне можешь думать. Меня преследовал кошмар, что я могу иметь превратный вид, что у меня не лицо человека, а мертвая рожа. И вот все вместе создало путаницу: мне казалось, что только трагедия очистит мрак, сгустившийся над моей головой.
Но я ошибся: прости, бесценный друг, прости, прости! Я постараюсь своим будущим поведением относительно Тебя загладить ужас своих кошмарных подозрений и заслужить Твою ясность. Сейчас же я даже не умею выразить чувств нежности и расположения к Тебе, которые меня охватили. Напиши мне сейчас же, сможешь ли Ты меня простить.
Остаюсь любящий Тебя
Боря
Целую Тебя!
Белый – Блоку
<28 августа 1906. Петербург>
Милый, глубокоуважаемый и близкий душе моей Саша, я не знаю, получил ли Ты мое заказное письмо. Но еще раз прошу у Тебя прощения. Дуэль, которую я хотел предложить Тебе, вытекала не из личного чувства неприязни, а из полного недоумения, непонимания ни себя, ни Тебя, ни всего окружающего. Я запутался: марево привалилось к очам – все закрыло: и в этом облаке мрака я ощущал невидимого, старинного, всю жизнь стерегущего меня врага. Я знал, что марево рассеется только от личных отношений, а не литературных, письменных, а Вы все противились моему переезду. Тут я увидел что-то провиденциально злое, и мне хотелось погибнуть лучше (я, конечно, не стал бы в Тебя стрелять), чем оставаться навсегда при ужасе. Вот как появилась моя клятва, в которой я видел единственное средство мирным путем спасти что-то огромное, дорогое и незабвенное в себе. Прости, прости, прости меня: я никогда не питал зла лично к Тебе, а только к силам, которые иногда, мне казалось, становились у Тебя за плечами и действовали непроизвольно против святыни моей души. Все это марево: всеми ершами души постараюсь развеять его. А это невозможно на расстоянии.
Не сердись на мой приезд. Почти на коленях я прошу снисхождения. Я так устал, так безумно устал. Прости – усталость моя во мне говорила, когда я так грубо отнесся к Твоему такому хорошему, такому ласковому письму. Милый брат, можешь ли Ты меня простить?
Любящий Тебя
Твой Боря <…>
Белый – Блоку
23 ноября / 6 декабря 1906. Париж (дата по почтовому штемпелю)
Милый Саша! Верь или не верь, а я Тебя люблю. Или если не любовь, то нечто большее между нами. Во всяком случае, отношения наши не могут оборваться так тупо без одного разговора с глазу на глаз, важного, как жизнь. Этот разговор только имеет косвенное отношение ко всему, что случилось между нами. Центр его в другом. Ты не можешь уклониться от него, как и я не могу не говорить с Тобой в последнем обнажении правды. Этого обнажения в последней правде не было между нами. Оттого, быть может, в моем отношении к Тебе было так много лжи. Но одного не было: не было злонамеренности. То, что мне писала Л<юба> о «Кусте», – ложь. Я это отрицаю и потому не считаю себя причастным неправде здесь. Неправда моя к Тебе совсем в другом, как и Твоя неправда ко мне от нашей немоты друг перед другом в последнем обнажении. Этой немоты не должно быть между людьми. Когда я приеду, мы будем говорить. Я не знаю, буду ли я говорить с другом, или врагом, но с Тобой будет говорить только друг. Прощай. Если не хочешь, не пиши. Прими это уведомление, как начало моего сериозного поворота к Тебе в дружбе вне всего побочного между нами. Ты не можешь обрывать со мной все, потому что в противном случае так обрывать мог бы провалившийся и погибший без возврата. Я не верю и не хочу верить ничьей гибели. Хочу света. Верю, хоть тяжело.
Б. Б.
P. S. Посылаю Тебе свою карточку в знак примирения. Надеюсь на ответную в знак начала Твоего ко мне прим<ирения>.
Белый – Блоку
<24 ноября / 7 декабря 1906. Париж>
Я помню – мне в дали холодной
Твой ясный светил ореол,
Когда ты дорогой свободной —
Дорогой негаснущей шел.
Былого восторга не стало.
Все скрылось: прошло – отошло.
Восторгом в ночи пропылало
Мое огневое чело.
И мы потухали, как свечи,
Как в ночь опускался закат.
Забыл ли ты прежние речи,
Мой странный, таинственный брат?
Ты видишь – в пространствах бескрайных
Сокрыта заветная цель.
Но в пытках, но в ужасах тайных
Ты брата забудешь: – ужель?
Тебе ль ничего я не значу?
И мне ль ты противник и враг?
Ты видишь – зову я и плачу.
Ты видишь – я беден и наг.
Но, милый, не верю в потерю:
Не гаснет бескрайная высь.
Молчанью не верю, не верю.
Не верю – и жду: отзовись.
<…>
Блок – Белому
<6 декабря 1906. Петербург>
Боря.
Я получил и письмо, и фотографию, и стихи, но не отвечал тебе отчасти потому, что уезжал в Москву на конкурс Зол<отого> Руна. Главное, впрочем, не мог тогда ответить, потому что недостаточно просто относился. Теперь – проще, и могу писать, но постараюсь писать меньше, чтобы не было неправды. И, конечно, прежде всего, только за себя одного. При теперешних условиях, когда все и всюду запутано, самое большое мое желание быть самим собой. Так вот: ты знаешь, что я не враг тебе сейчас и что о «Кусте» я совсем не думал и не думаю и не могу обижаться. Ты пишешь, по-моему, очень верно, что ложь в наших отношениях была и что она происходила от немоты. Тем более необходимо теперь, когда мы оба узнали, что ложь была, всячески уходить от нее. И это, очевидно для меня, – единственный долг для нас в наших отношениях с тобой. Ты же пишешь принципиально, что «немоты не должно быть между людьми». Я могу исходить только из себя, а не из принципа, как бы он ни был высок. Потому говорю тебе: сейчас я думаю, что я ниже этого принципа, и, если и могу нарушить свою немоту по отнош<ению> к тебе, то только до изв<естной> степени, но не до конца. Если я позволю себе это относительное нарушение немоты, – опять будет ложь. Почему не могу до конца, ты знаешь: преимущественно от моего свойства (которое я в себе люблю): мне бесконечно легче уйти от любого человека, чем прийти к нему. Уйти я могу в одно мгновение, подходить мне надо очень долго и мучительно; теперь во мне нет мучительного по отнош<ению> к тебе, и потому еще нет путей. Навязывать себе какие бы то ни было пути я ни за что не стану, тем более в таких случаях, как наш; важность его я знаю очень хорошо и не могу не знать: не было бы всего, что было, если бы было не важно.
Теперь: если я еще не могу идти навстречу тебе и говорю тебе об этом, – то также не чувствую, что ты идешь мне навстречу. То, что ты пишешь, – и карточка и стихи и письмо, – я думаю, не полная правда потому, что ты говоришь, например, в письме о примирении, а в стихах: «Не гаснет бескрайная высь». Для меня вопрос дальше примирения, потому что мы еще до знакомства были за чертой вражды и мира. А «бескрайная высь» все-таки – стихи. И из всего остального – из слов и лица на фотогр<афической> карточке – я не вижу в тебе того, кого могу сейчас принять в свою душу. Для себя я и в этом еще вижу неправду, или, говоря твоим словом, еще не знаю твоего имени.
Но ведь, раз это важно, узнаю. Все, что необходимо, случится. Ты видишь, как я теперь пишу тебе, стараясь быть как можно элементарнее, суше и проще. Как же нам теперь говорить? Говорить всегда возможно, но нужно ли всегда? Я не понимаю твоего слова «обрывать», это совсем не то слово. «Обрывают» только те, кто заинтересован или увлечен друг другом. А я глубоко верю, что мы были дальше этого.
Если хочешь, можно и говорить, но думаю, что полной правды не выйдет и что немота еще есть. Я же не боюсь такой неправды и очень склонен ее забывать скоро. Думаю только, что именно теперь нам особенно должно было бы избегать лжи. Если хочешь, будем писать друг другу, но только тогда, когда есть полная внутренняя возможность, как сейчас у меня. Знай только, что не «сержусь», не «обижаюсь», не могу говорить о «примирении». Совершенно могу так же, как ты, прислать карточку (только у меня нет теперь) и написать стихи тебе. Но для меня это еще не настоящее. И вот сейчас я тебя люблю так же, как любил, но и это еще не то.