действительно расходимся с Вами «в глубине глубин», то, значит, основательны мои мистические страхи при встрече с Вами, которые я описал, и основательны Ваши мистические подозрения «Снежной Маски» (впрочем, кое-что и я подозреваю в «Снежной Маске», но и здесь кощунство тонет в ином – высоком).
«Мы друг другу чужды», говорите Вы. Поставьте вопрос иначе: решаетесь ли Вы верить лирику, каков я, т. е., в худшем случае, – слепому, с миросозерцанием неустановившимся, тому, который чаще говорит нет, чем да. Примите во внимание, что речь идет обо мне, никогда не изменявшемся по существу. В таком случае, если и Вы – неизменны, – нет причин не верить теперь, или не было причин верить тогда. Если же Вы изменились, то есть, быть может, причины не верить теперь. Я же полагаю, что тот сильнейший перелом, который Вы переживаете теперь, не изменяет Вас по существу; Вы – все тот же, каким я Вас знал и теперь, когда я знаю о Вас по журналам и от третьих лиц. Переживаю перелом и я, но меня, уж я наверное знаю, он не меняет по существу. Если же все это так, то признайтесь: надоело Вам считаться с такою зыблемой, лирической душой, как моя. И я допускаю, что Вы правы – перед Вашим делом, что во мне есть то, из-за чего людей «покидают друзья», становящиеся на путь более твердый в идейном смысле.
Я допускаю, что нам надо разойтись, т. е. не сходиться так, как сходились мы до сих пор. Но думаю, что и в расхождении надо сохранить друг о друге то знание, которое дали нам опыт и жизнь. Я храню его сквозь все сплетни, сомнения, недоумения, озлобления, забвения. Считаюсь с Вами всегда. Вы, я допускаю, в положении более трудном: труднее хранить верное воспоминание о душе более зыблемой и неверной, чем Ваша. Но тут я и спрашиваю Вас, «как на духу», по Вашему выражению: уверены ли Вы, что Вы – вернее меня? Я утверждаю, что через всю мою неверность, предательства, падения, сомнения, ошибки – я верен. Предоставляю Вам сказать, что все, что пишу, – слова, слова, слова. Но, право, я бы не писал, если бы это были слова, писать мне трудно, и для слов я не писал бы. В основании моей души лежит не Балаганчик, клянусь. Если бы в ее основе лежал Балаганчик, я не написал бы ни строчки этого письма, как не написал бы большинства своих стихов; написал бы разве стихи «о сажании символа на пароход», которые, опять-таки, – поверните проще, проще, проще. Да не стоит и повертывать, об этом стихотворении я готов просто сказать – чёрт с ним.
Вы готовы сказать: «он пишет все о себе, когда дело идет о важном, об изгнании из литературы мистич<еского> анархизма, которому он потакает, да и еще кое о чем – более важном». Хорошо, я буду отвечать Вам на Ваше письмо со всею четкостью, на которую я способен в прозе. А пока скажу Вам. Я думаю, что все, что изложил письменно, не удалось бы мне сказать устно. Хотя письмо вышло очень хаотическое, но говорил бы я еще хаотичнее. Потому, м<ожет> б<ыть>, лучше, что мы не говорили с Вами в «Праге». Теперь, после этого письма, нам скорее можно говорить; если хотите, я готов снова приехать в Москву; м<ожет> б<ыть>, это нужно, т. е. нужно, чтобы Вы видели меня, а не читали только мои слова.
Снова перечитываю Ваши письма и отвечаю, как могу.
Да, мистич<еский> анархизм, соборн<ый> индивидуализм, эротизм, мистич<еский> реализм – я анализировать также не считаю возможным в том виде, в каком они существуют или не существуют в книгах Чулкова и Гофмана. Да, я разделяю Ваши опасения относит<ельно> «зари мистич<еского> хулиганства». Да, я признаю себя виновным в «потакательстве», которое выражалось в том, что я допускаю такие заявления, как в «Mercure de France». Не оправдываюсь. Потому, сочту своим долгом сказать нет этим теориям в письме в ред<акцию> «Весов». Считаю, что должен это сделать скорее, потому обращаюсь с просьбой к Вам; не имею в Москве другого источника. «Merc
Мое письмо в редакцию будет иметь для меня значение развязыванья рук и окончательного разрыва с теми тенденциями, которые желают поставить на первый план мою зыблемость (мистич<еский> анархизм и, значит, – адогматизм, иррационализм и т. д.), между тем, как я сам ставлю на первый план – мою незыблемую душу, «верную, сквозь всю свою неверность».
Далее: при всей неточности своего мировоззрения, я сознаю, что теория из настроения создана быть не может и не должна. Потому я издавна отношусь к вышеук<азанным> теориям, как к лирике – и никогда не возвожу их в теории, принципы, пути. Но зачем Вы говорите о карьеризме и т. п. Всем нам приходит это в голову. Но, ради Бога, не будем судить душу человеческую собором, пусть судит ее каждый из нас в отдельности. Совместное подчеркивание пороков или наклонностей к порокам – раздувает их, треплет и губит человека, а не писателя. Можно ли, например, писать, как 3.Н. Гиппиус: «Чулков пристал к Блоку». Ведь это – неуважение к самой себе.
Если я не ответил на все частные пункты Ваших писем, то Вы можете вывести, как я отношусь к ним, – из всего остального. Но письмо разрослось. Если бы Вы ответили мне, я был бы очень рад. Говорить с Вами готов. Никаких бездонных умолчаний у меня нет. Я хочу проще, проще, проще. М<ожет> б<ыть>, если бы мы говорили с Вами, нам удалось бы выяснить подробности наших отношений, провинности друг перед другом в областях более интимных. Писать об этом – невозможно. Ну, так я готов говорить, хотя не знаю, скажу ли Вам что-либо новое. Пока же примите мое уверение в уважении к Вам.
Александр Блок<…>
Белый – Блоку
<19 августа 1907. Москва>
Глубокоуважаемый и дорогой Александр Александрович.
Ваше письмо произвело на меня глубокое и сильное впечатление. Многое понял о Вас я достоверно. Весь трагизм постепенно выраставшего непонимания Вас с моей стороны, быть может оттого, что это письмо написано не полтора года тому назад. Я вовсе не хочу слов, формул, как цели, но хочется формулой успокоить ум, чтобы тем вернее верить людям, а не идеям; когда же начинаешь терять людей, остаются только формулы идеи, и тут-то становишься на строго-моральную точку зрения. Когда изменяют ценности, как слепой, руководствуешься только долгом. Вероятно, Вы не подозревали о том, как перемучился я сомнениями о Вас за истекшие полтора года, подкрепляемые Вашим (в моем представлении намеренным) молчанием, т. е. (опять-таки, по-моему, намеренным) нежеланием сказать вслух о том, что каждый из нас (про себя) мог думать друг о друге. Наконец, полемика между Москвой и Петербургом окончательно затушевала Вас.
Ваше письмо для меня – факт громадной важности, ибо я действительно считал всегда наши отношения роковыми (независимо от разности или сходства, НЕЗАВИСИМО от созданного положения вещей между нами).
Я знал, что из «Праги» за мной посылали Вы (конечно, чутьем), и тем больнее мне было, когда я вернулся (уходил к незначительным знакомым отдохнуть от суеты дня); я ждал утром, что вот меня позовут. Но, может быть, это и к лучшему; ведь только о такой письменной подготовке наших отношений, какая создалась Вашим письмом, я и мечтал, когда имел честь писать вам из Парижа. Тем больнее мне было, что Вы тогда (как мне казалось) не хотели понять этого моего желания быть проще, проще, проще.
Мне думается, было бы важно, нужно нам увидаться. Если бы Вы сочли возможным приехать в Москву, я считал бы очень важным для себя, для нас поговорить с Вами сериозно и искренне как о том, что не вполне укладывается в письмах, так и о прочем (литературном). В случае, если Вам трудно приехать, известите. Тогда я отвечу Вам подробно на Ваше письмо, сообщу фразу из «M
Жду очень или Вас, или письма с указанием на Ваш адрес. Верьте, я принял Ваше письмо с той же глубиной искренности, с какой оно написано Вами. Спасибо!
Крепко жму Вашу руку.
Глубокоуважающий Вас Борис Бугаев
Блок – Белому
<22 августа 1907. Шахматово>
Глубокоуважаемый и дорогой Борис Николаевич. За письмо – спасибо Вам. На этих днях хочу приехать в Москву, поговорить с Вами. О том, как Вы мучались за последние полтора года, – я знаю. Но всем трудно, всем тяжело. Спасибо за то, что Вы захотели принять мое письмо так же искренно и просто, как оно написано.
Искренно Вас уважающий
Ал. Блок
P. S. Приеду, м<ожет> б<ыть>, 24-ого вечером, зайду к Вам, если у Вас вечер занят, оставьте записку, я подожду до утра.
Белый – Блоку
<26 августа 1907. Москва>
Милый Саша.
Я считаю долгом – радостным и вместе спокойным – сказать Тебе, что я cчитаю наш с Тобой разговор настолько твердым и решительным, что мое отношение к Тебе, вероятно, определилось на все те годы, которые суждено мне прожить на земле. Во мне Ты уж больше не пошатнешься: образ Твой мне близок и ясен таким, каким Ты предстал мне в Москве. Многое из того, что приближало меня к Тебе в прошлом, оказалось моей фикцией, но зато другое