Целую Вас.
Глубоко Вас любящая
Александра Андреевна
Белый – Кублицкой-Пиоттух
<23 августа 1906. Петербург>
Глубокоуважаемая и дорогая Александра Андреевна,
теперь я могу Вам ответить на письмо от чистого сердца. Мне хотелось бы, чтобы в Вашем сознании, как и в сознании Саши и Любы, отпечатлелось, насколько важно, ритуально, спасительно, сериозно мне переехать в Петербург. Ведь если я, до последнего времени такой искренне боязливый и робкий, так упорно настаиваю на своем переезде, то двигательные причины тому <в> высшей степени сериозны, неистеричны, немгновенны, нелитературны, и не четыре, пять, 25 месяцев могут изменить эти причины. И если четыре месяца тому назад Люба признала необходимость для меня (для спасения моей души от вечной гибели) жить в Петербурге, неужели могли Вы полагать, что эти причины могли измениться? Мне прискорбно, что я могу нарушить своим переездом Ваше доброе (и столь ценное мне) и ласковое расположение ко мне; но ведь если я не перееду, меня не будет на этом свете: это же факт, факт, и я постоянно ужасаюсь, что никто не видит, насколько мой переезд стоит в связи с моей верой «в свет», без которой я отказываюсь существовать. Летом меня мучила истерика: но как она создалась? Исключительно из боязни, что Люба забудет, насколько важен мне переезд. Страх потерять внутреннее разрешение жить в Петербурге удесятерял истерику, а удесятеренная истерика создавала, по-моему, в Любе убеждение, что мне нельзя жить в Петербурге. Я чувствовал роковую путаницу во всем и ужасался, что на расстоянии не разобьешь марева. (Совсем как с освоб<одительным> движением: говорят: нельзя отменить репрессий, пока есть революция, а революция-то вся от репрессий: создается заколдованный круг, из которого нет выхода.) Это марево расстояние только усилит, а переезд мой может разбить. Этого никто не понимает, и вот почему, не будучи в состоянии спокойно, обстоятельно изложить объективную правду моего переезда (для этого нужно много часов готовиться почти молитвенно, чтобы устно уметь передать правду), я мог только прибегнуть к форме клятвы, чтоб показать степень сериозности моего решения: ведь я клятвы на ветер не даю и не «психология» их порождает. Ведь Вы любите меня, а в письме предлагаете мне мучительную и верную смерть. Я Вас глубоко люблю, ценю и уважаю, но жизнь человека есть ценность, с которой нужно бережно обращаться, пока «свет» указывает человеку путь.
Итак, я должен глубоко, глубоко извиниться перед Вами, что нет у меня средств и возможности исполнить Вашу жаркую просьбу, и я должен переехать в Петербург, чтоб спасти свою жизнь. Ведь мой переезд никого не губит, а меня он спасет. Это так, это н e литература. И пока Вы будете думать, что я могу от настроения измениться, Вы меня не знаете. Мне очень ценно, милая Александра Андреевна, что Вы обращены не к Б.Н. Бугаеву, а к «Боре» и «Андрею Белому». «Боря», «Андрей Белый», конечно, ближе ко мне (каким я себя в себе вижу), чем Б.Н. Бугаев, но ни «Боря» (что-то порхающее и переменчивое), ни Андрей Белый (декадентский писатель) далеко еще не Я. Б. Н. Бугаев, Боря, Андрей Белый — все это еще «психология» во мне. Я – настоящий только там, где гносеологические нормы мне очерчивают путь, долг, свет и ценность. И во имя всего этого я должен переехать. Простите же, простите, дорогая, любимая, многоуважаемая Александра Андреевна, – простите и поймите меня в моем, потому что, когда Вы меня рассматриваете «в своем», это еще не я.
Остаюсь глубоко любящий, уважающий и преданный Вам
Боря
Белый – Кублицкой-Пиоттух
<Не ранее 8 сентября 1906. Петербург>
Милая, милая Александра Андреевна, истерика миновала для меня. Теперь я верю опять в свои силы, в свою готовность ставить цели будущему, в свою способность осуществлять в будущем свет и жизнь. Истерика угасает перед зарей моей усмиренности. Мне тихо и хорошо.
Любящий Вас Боря
P. S. Теперь после разговора с Любой и после готовности всегда говорить с Сашей (Саша иногда уклоняется от разговора со мной) я готов говорить с Вами. Не знаю, готовы ли Вы. Предупреждаю, что я соглашаюсь с Вами говорить только при условии Вашей до последних глубин открытости. При ином отношении я сознательно запахиваюсь и не даю отчет в мотивировке своих поступков. Я верю в свет и хочу общей правды и готов всею жизнью для истины пожертвовать.
Кублицкая-Пиоттух – Белому
<19 сентября 1907. Ревель>
Милый Боря, сижу в Ревеле, думаю о Вас с самой горячей нежностью; хочется по этому поводу что-нибудь сделать, как говорил в детстве Сережа. И вот пишу Вам «для ласки». Милый, хороший Боря, не забывайте и Вы меня. Все, что Вы пишете, или почти все, так близко мне, так глубоко, по-всегдашнему переживается мною. Так я счастлива, что Вы с Сашей сговорились. Теперь оба вы поняли, наконец, настоящую ценность друг друга. Саша написал мне сюда на днях: все люди стали серьезнее. И мне самому все серьезнее и грустнее. Боже мой! Это ли не радость для меня, слышать от него такие слова.
Напишите о себе, милый Боря.
Очень Вас любящая
Александра Андреевна
Белый – Кублицкой-Пиоттух
<2 апреля 1912. Брюссель>
Милая, милая Александра Андреевна!
Христос Воскресе! Вот уже скоро месяц, как собираюсь Вам писать, но все оттяжки. В Петербурге не было времени Вас видеть: все время съел Вячеслав <Иванов>. Это ничего, что он поедает время, руководит, учит, терзает, нежничает, гневается. За два раза моей жизни в Петербурге с ним, я все-таки очень, очень и как-то реально его полюбил; даже перестал сердиться на смесь детскости с нетопыриностью.
В Москве навалились сразу дела личные и дела мусагетские. Как-никак, «Мусагет» – это дитя о семи нянек без глазу – отнимает непродуктивно так много, много времени. А теперь еще и журнал.
Поэтому три недели в Москве тоже промелькнули незаметно, и мы с женой едва-едва успели уложиться, чтобы вовремя бежать из Москвы. Эти бегства из Москвы стали для меня периодическими. Оттого ли, что старею, оттого ли, что душа развивается, только я реально ощущаю астрал больших городов со всеми ему присущими мерзостями. Моя мечта – переселиться в деревню. И я бы убежал вовсе из города, но жена не велит: говорит, что позорно покидать свой пост.
Жена… – как много произошло для меня за то время, когда мы не видались; вот я и женился; и мне кажется, что целая бездна отделяет меня от того времени, как я не был женат. Ужасно хотелось бы, чтобы Вы, милая, милая, увидели мою жену и полюбили ее: я так счастлив и так спокоен, хотя извне жизнь трудней, чем когда-либо.
В прошлом году мы сделали большое путешествие; прожили месяц в Сицилии, 2 1/2 месяца в Тунисии, в великолепной арабской деревне, в великолепном арабском домике с изразцовыми полами, комнатушками, точно птичьими клетками, и с плоской крышей, откуда был вид на Карфаген, горы и бирюзовое озеро, розовое от его покрывающих фламинго; были в Керуане, священном городе Тунисии, стоящем на краю Сахары, откуда идут караваны до Тимбукту. Потом через Мальту переправились в Египет и прожили там с месяц, далее 2 недели прожили в Иерусалиме в дни Св. Пасхи. Иерусалим произвел на нас с женой великолепное впечатление: он – жив, жив, жив; и он – о будущем, которое будет…
После мы поплыли сирийским берегом, чтобы видеть Сирию и часть Малой Азии: мимо Кайфы, Бейрута, Александретты, Мерсины, Родоса. 2 дня плыли Архипелагом: чудесней места нет на земле! Вспоминался Вл. Соловьев: «Что-то здесь осиротело. Кто-то пел и замолчал» (никаких морских чертей не было). Потом плыли мимо Митилен, Смирны, Дарданелл. Останавливались в Константинополе. И потом через Одессу вернулись в Волынскую губернию, где у матери моей жены проводили лето.
Милая Александра Андреевна! Вы удивляетесь, что я пишу Вам так много о нашем путешествии: но оно невольно осталось в душе, как пятимесячная бесперерывная песнь. Никогда я не думал, что простое передвижение по земле, смена земель, культур и наречий, так глубоко освежает и так вдохновляет человека. Или это оттого, что у меня был такой незаменимый спутник (моя жена занимается гравюрой); и путешествовать с художником легко, радостно и глубоко назидательно. <…>
Отчего Саша не путешествует? Я не понимаю теперь путешествий по Европе. Следует хоть раз на несколько месяцев стать не на европейскую землю, чтобы многое реально узнать и понять.
Так прежде для нас были какие-то декоративные арабы, о которых уже все перестали думать, существуют ли они. Между тем они – есть; и они – великолепие далеко не декоративное. Мы с ними прожили 2 1/2 месяца, узнали и полюбили реально, всею душой – полюбил я арабов до того, что еще теперь, год спустя, я вспоминаю милые покинутые места и говорю строчками дурацкого Гумилева (которого все же люблю за то, что он любит Восток):
Я тело в кресло уроню,
Я свет руками заслоню
И буду плакать о Леванте.
Вот!..
Написал и улыбаюсь: до чего письмо вышло глупым. Дело в том, что я разучился писать. И если я с моей теперешней ленью написал Вам такое большое письмо, то это потому, что хочу, чтобы наша давнишняя переписка (помните?) возобновилась. Это письмо – приглашение к переписке. Итак, дорогая Александра Андреевна, крепко жду от Вас письма и в скорейший срок. <…>
Остаюсь искренне уважающий Вас и сердечно преданный
Борис Бугаев
P. S. Передайте Саше мой привет: ему пишу большое письмо.
Вместо послесловия
И.С. ЗильберштейнУ вдовы поэта
Мое первое знакомство с некоторыми подлинниками архива, хранившегося у вдовы поэта Любови Дмитриевны Блок-Менделеевой, восходит к 1936 году.