зможно, будил неприятные воспоминания о том, о чем он предпочел забыть, когда из Пьера Роже стал Климентом Шестым.
Они лежали рядом на полу у огня, потому что вечера были холодными. Свечей им не дали, и единственный свет исходил от поленьев, брызжущих огнем на широкой решетке, — мерцающий, танцующий свет, который, пока Альтье говорил, придавал его словам особую звучность.
— Я был тогда еще юным послушником в обители Святого Бодила под Нимом. У нас появился новый, очень деятельный молодой аббат по имени Пьер Роже, известный как любимец короля, советник могущественных мужей, как замечательный проповедник и как человек ученый, всегда побеждающий в диспутах. Таким он и оказался: поистине, я ни раньше, ни позже не встречал никого равного ему. Оставался он там не очень долго: сразу было понятно, что он предназначен для великих свершений, хотя мы и не могли предугадать, какими великими они будут.
Светские суды частенько передавали нам свои дела или хотя бы просили совета, если дело так или иначе затрагивало религию, и монастырь обычно шел им навстречу, в немалой степени потому, что все, к кому это имело касательство, предпочитали избегать возвращения инквизиторов, которые всегда выглядывали случай вмешаться. Как-то раз рассматривалось такое дело, а секретарь аббата заболел, и потому вызвали меня, чтобы делать записи.
Их было шестеро — трое мужчин и три женщины, хотя (поспешили они заверить нас) только двое были мужем и женой, остальные же никогда ни с кем в брак не вступали. Они были из деревни поблизости и обвинялись в подлоге. Обвинение оказалось ложным, его подстроил завистливый сосед, зарившийся на их землю. Однако по ходу разбирательства стало ясно, что все далеко не так просто. Они все были еретиками, но до тех пор ловко это скрывали. Только ложное обвинение изобличило их: они отказывались клясться или присягать, а когда аббат спросил их о причине, они ему ее объяснили.
— Так просто? — спросил Оливье.
— Так просто. Им воспрещено лгать. Да и в любом случае они не стыдятся своих верований, и словно бы радовались возможности рассказать о них суду. По-моему, они понимали, что их конец близок, но словно бы это их совершенно не удручало. У них спросили, почему они так спокойны, а они сказали, что раз их тела — темницы, в которые они заключены, то возможность спастись и вернуться к положению богов, однозначных Великому Богу, их только радует. Если они умрут достойно, их следующее возвращение в материальный мир будет короче.
— И тут, — сухо заметил Оливье, — наш будущий папа наклонился и поджег их.
— Напротив. Все это его очень заинтересовало, и он допрашивал их так долго и подробно, что остальные судьи начали терять терпение. К тому же подобное ему претит, и он всячески добивался, чтобы они сказали хоть что-нибудь — ну, что угодно, лишь бы это дало ему повод рекомендовать снисхождение. Он юрист и богослов, привыкший (осмелюсь сказать) прясть крепкие доводы почти из воздуха. Если бы они сказали хоть что-нибудь с легчайшим намеком на почитание веры или на раскаяние, он бы уцепился за это и отпустил бы их с миром. И остальные судьи не стали бы возражать, потому что и у них душа не лежала к исполнению этого долга.
Но ничего сделать было нельзя. Чем больше они говорили, тем больше у всех отвисали челюсти. Мне никогда не приходилось слышать, чтобы кто-то — даже еврей — так быстро и с такой истовостью отвергал столько основополагающих доктрин. Они утверждали, будто сами являются богами, они отрицали воскресение тела, они утверждали, что мир — само зло, а человек — темница, и вовсе не сотворен по образу и подобию Бога. Что сам Бог, Бог Библии, не более чем назойливый демон и не имеет ничего общего с истинным божеством, от которого происходим мы все. Разумеется, о Спасителе Нашем не было никаких упоминаний, и они, несомненно, верили в реинкарнацию. Ну и конечно, ни Страшного Суда, ни Ада — кроме как в нашем мире, — ни Чистилища, ни Рая.
Альтье улыбнулся своим воспоминаниям.
— И они были такими серьезными, такими убежденными и говорили с нами так горячо, словно ожидали, что мы поймем или даже сами уверуем в истинность их слов. Однако и приговор их как будто не удивил. Аббат ответил им суровой отповедью и сказал в последний раз, что им достаточно только произнести какие-нибудь слова истинной веры, и они будут спасены. Но они не пожелали. И даже тогда он не вынес приговора, а постановил, чтобы суд предоставил им еще время, а сам вернулся в монастырь. Но пока он оставался там, вмешались местные судьи. И всех сожгли через пару дней из страха, как бы инквизиторы не прослышали про это и не вернулись. Они не хотели еще одной бойни в своих местах. Клемент неделю ходил чернее тучи. Он сказал, что в конце концов сумел бы их убедить и уже предвкушал следующую встречу с ними.
И я не мог забыть — они, пока говорили, оборачивались друг к другу и улыбались ласково и горячо обнимались. Ничего напоказ, ты понимаешь? Просто удовлетворение и тихая радость. Знаешь, когда я читаю жития святых, мученики мне иногда кажутся менее просветленными.
Он помолчал, а потом встряхнулся и заметил, насколько далеко уклонился от темы.
— Суть в том, что свои души они уподобляли реке, текущей в море. Не разделенную, но исходящую от Бога и возвращающуюся к Богу после смерти. Вот почему я уверен, что твой сапожник был из таких же.
— Поразительно, — сказал Оливье. — Но тут есть одна трудность.
— Какая же?
— Тот, кто написал слова, которые я ему процитировал, не был еретиком.
— Нет?
— Нет. Он был епископом, и его до сих пор почитают как святого.
Альтье ухмыльнулся.
— В таком случае лучше не сообщай этого его пастве. Они так огорчатся!
На следующий день Оливье встал рано и отправился завтракать. Альтье в трапезной не было, но Оливье не придал этому никакого значения, пока в трапезную не вбежал побелевший от ужаса монах и не зашептал что-то на ухо аббату. Вид у него тоже стал испуганным, и они оба покосились на Оливье, как будто он вдруг стал нежеланным гостем.
— В чем дело? Что-то, что касается меня?
— Чума. Твой друг занес ее сюда.
Оливье похолодел — из-за Альтье и из-за себя. Не требовалось никаких подробностей и объяснений. Услышав это слово, все сразу понимали, что оно означает. Некоторые начали оглядываться по сторонам, словно ожидали, что в дверь вот-вот войдет смерть, другие вышли из-за стола, упали на колени и начали молиться. Большинство, однако, замерли на лавках, глядя на своего аббата, безмолвно умоляя его сделать что-нибудь, прогнать ее и спасти их.
Аббат не сделал ничего. Не произнес слов утешения, не предложил примера, которому могли бы последовать остальные. Он просто вскочил и торопливо вышел. Оливье подумал, что, наверное, он поспешил к его злополучному другу напутствовать его — быть может, слишком поздно, но все-таки исполнить свой долг.
Сам он вдруг по какой-то непонятной причине перестал бояться. Ему следовало бояться, он это знал. Как и все остальные, он не имел ни малейшего понятия, что представляла собой эта болезнь, однако не сомневался, что воздух вокруг больного был заражен. А он провел с Альтье весь вечер, и, значит, его шансы заболеть были очень велики. Но он остался. Он знал, что не заболеет, такая мысль ему в голову не приходила. Чумой заболевали другие, не он. Ему не суждено умереть от нее. Хотя он понимал, что другие тоже питали такое же наивное убеждение и тем не менее умирали, это нисколько не поколебало его глубокой уверенности в собственной неуязвимости. И он продолжал есть, глядя, как пустеет трапезная. Монахи разбились на маленькие группы. Некоторые, рыдая, выходили, направляясь в кельи, в часовню или в сад. Потом он тоже встал и пошел в комнату Альтье.
Его друг уже скончался, и, увидев его, Оливье впервые понял, почему мир так страшится чумы. Перед ним был уже не человек, а воплощение всепожирающей болезни: лицо, искаженное агонией, одежда, почернелая от гноя, и пота, и рвоты. Альтье лежал на полу, перегнувшись пополам, кончики пальцев в крови: царапая в агонии каменный пол, он сорвал ногти.
И запах. Не смерти — тот был ему уже знаком, и не болезни, знакомый ему даже лучше. Они его не страшили, как и всех его современников. Потрясла его сладковатость этого запаха, дразнящего, почти соблазнительного, манящего прохожих, вкрадчивого и убаюкивающего. Собственно говоря, запах дьявола: хитрый, сильный, беспощадный и по-настоящему пугающий.
Оливье сотворил крестное знамение и вышел наружу, в утренний солнечный свет, чтобы прийти в себя. Он встал на колени и пригнулся поближе к земле, вдыхая чистый, свежий запах почвы, смоченной росой, а теперь подсыхающей под солнцем.
— Эй, брат мой, мне нужна помощь, — окликнул он пробегавшего мимо монаха. Тот даже не замедлил шага. Оливье окликнул другого, третьего — ни один не повернул к нему головы. Он стоял так и вдруг услышал цокот копыт, посмотрел и увидел, что аббат выезжает за ворота. Быстрой рысью, не оглядываясь, и едва створки остались позади, как он погнал коня галопом.
Монастырский порядок и дисциплина исчезли за считанные минуты: триста лет смирения, и молитв, и слепого повиновения поглотил ужас. И монастырь больше не возродился. Из сорока пяти братьев в живых осталось трое, но они разбрелись кто куда, и здание долго стояло пустым, пока наконец его не забрал герцог и не устроил там конюшню. В восемнадцатом веке пожар, разгоревшийся, когда искра попала в кучу сена, пожрал большую часть здания, а строители растаскали порядочную часть камней для новых домов. Те, которые еще оставались, в 1882 году пошли на стены школы, прекрасного памятника меритократическим идеалам республиканизма. Место, где Оливье стоял в солнечных лучах и где умер Альтье, теперь — любимый уголок подростков, собирающихся там покурить после утренних уроков. Полевые цветы все еще растут там, где Оливье похоронил своего друга в могиле, которую выкопал сам, произнес краткую молитву на прощание и обещал заказать для него заупокойную мессу, когда ему удастся отыскать священника. Каждый год цветы эти срывают, и мальчики дарят их своим мимолетным подружкам.