твечал:
– Место почетное уготовляю. Прибудет сюда гостья великая, знаменитая, мир и спасение. Она принесет, а никто не заботится о достойной встрече Ее! Позабочусь хотя я, убогий. Не в грязи же Ей остановиться!
– Да какая гостья-то? – допытывались любопытные, зная, что Федор-торжичанин ничего спроста не сделает. – Скажи, сделай милость, дедушка. Ведь ты не любишь загадками говорить.
– Не люблю я морочить людей православных, но не пришло еще время для сего, – качал головою юродивый и продолжал устраивать свой помост, похожий, скорее, на детские игрушечные домики, нежели на что-либо серьезное.
– Чудный, мудреный дедушка! – улыбались добродушные москвичи и оставляли в покое «блаженненького», не желавшего объяснить, о какой именно гостье у него речь шла.
Несмотря на свою популярность среди простого народа московского, Федор появился в стольном граде сравнительно недавно. Произошло это таким образом.
В 1392 году, ровно три года назад, московский митрополит Киприан ездил из Москвы в Новгород с важным делом духовным. Было так не столь давно, что новгородцы обращались к митрополиту московскому в делах судных, то есть представляли на его суд свои жалобы друг на друга, имевшие важное значение; при этом они платили «судную пошлину», составлявшую большое подспорье в обиходе владыки, но год за годом подобный обычай забывался и наконец прекратился окончательно, будучи признан новгородцами за нечто унизительное для их дорогой вольности. Митрополит решил восстановить этот обычай и прибыл в Новгород с целью вытребовать от новгородцев «судную грамоту» или обязательство относиться к нему в судных делах, но свободолюбивые новгородцы решительно отказали ему в этом и заявили, что они клялись не зависеть от суда митрополитов и написали даже грамоту в таком смысле. Подобный отказ весьма огорчил владыку, и он уехал в Москву очень недовольный новгородцами, но, конечно, ему и в голову не приходило того, что его неудачная поездка повлечет за собою большое кровопролитие.
Случилось так, что великий князь Василий Дмитриевич тоже нашел причину немалую гневаться на Новгород. Когда-то – в 1386 или 1387 году – новгородцы платили так называемую «народную дань» отцу его, Дмитрию Ивановичу Донскому, а затем почему-то дань эта была забыта и новгородцы не признавали себя обязанными ее платить. Тогда великий князь, не имея никаких оснований требовать «народной дани» с Новгорода, обрадовался встретившемуся предлогу вступиться «за честь митрополита» и, почти против воли последнего, предъявил к новгородскому вечу такое требование: или признать митрополита московского судиею в делах гражданских и, кстати, платить ему, великому князю, народную дань, или же потерпеть «великое разорение». Новгородцы, разумеется, отказались удовлетворить требование князя, и Василий Дмитриевич выполнил на деле свою угрозу. С наступлением 1393 года полки московские, коломенские, звенигородские и дмитровские, предводительствуемые братом великого князя Юрием Дмитриевичем и дядею его, князем Владимиром Андреевичем, взяли Торжок, входящий в состав новгородских владений, и объявили его присоединенным к Московскому княжеству. Торжичане не противились великокняжеским воеводам, но когда московская рать, разорив несколько новгородских областей и набрав множество пленников, обратилась вспять, не решившись приступить к самому Новгороду, в Торжке вспыхнуло возмущение. Новгородцы подослали лукавых людей «бунтовать Торжок», и торжичане зашумели на вече. Началась ссора между сторонниками московского князя и горожанами, расположенными к новгородскому правительству, и в происшедшей свалке был убит влиятельный боярин, именем Максим, весьма любимый князем Василием Дмитриевичем. Это ужаснуло всех, но было уже поздно поправлять «ошибку». Никто не желал убийства, немногие были виновны в нем, однако юный государь московский велел воеводам снова идти на Торжок, разыскать виновников убийства и представить их в Москву.
Приказание было немедленно исполнено. Воеводы захватили в Торжке семьдесят человек, не разбирая, кто прав, кто виноват, и скованными привезли их в Москву. Начались суд и расправа. Напрасно несчастные торжичане молили о пощаде, доказывая, что они не виновны в убийстве боярина Максима, великий князь слушать не хотел их оправданий и, по совету бояр, присудил их к смертной казни через четвертование. Осужденных вывели на площадь, народу собралось множество, палачи принялись за свое дело. Человек за человеком выводились осужденные на особый помост, перекрестясь, ложились на доски, и палач отрубал им сначала правую руку, потом левую, потом ноги и, наконец, голову!..
Зрелище было ужасающее. Немногие могли смотреть на это, и к концу казни ни одного любопытного не оказалось вокруг: все рассеялись по домам. А дьяки и тиуны великокняжеские кричали: «Так гибнут враги-недруги государя московского! Взирайте, православные, и уразумейте!..»
Ужас обуял москвичей. Никогда они не видали такой жестокости. Разве только татары неистовствовали так… А великий князь торжествовал: он покарал непокорных! Однако, несмотря на общий страх, наведенный подобною казнью, в тот же день, вечером, по улицам Москвы сиротливо ходил седенький сморщенный старичок, с непокрытою головою и босой, облеченный в дырявую сермягу, и говорил во всеуслышание:
– Море, море крови! Захлебнуться можно!.. Кровь, везде кровь! Все неповинная кровь!.. Именитые бояре и воеводы кровью забрызганы: на ином много крови, а на ином только капелька… А все ж на многих есть кровь! А на князе великом, на юном Василии свете Дмитриевиче, крови больше всех! И лику его не видно из-под крови! Полюбил дюже князь великий кровь человеческую: и пьет ее, и обливается ею, и других заставляет пить! О, горе, горе ему, грешному, и всем горе, и мне, убогому, горе!.. Не минует жестокосердных и нечестивых карающая десница Божия!..
– Молчи, неразумный! – останавливали его сострадательные люди, понимавшие, что о таких делах говорить громко нельзя. – Не тебе судить великих мира сего! Над ними Судья один Бог! А ты что за человек проявился? Отколева?
– Я человек убогий. А родом я из Торжка-города, над коим разразился гнев князя великого. А зовут меня Федором…
– Зачем же ты прибыл сюда?
– Бог привел меня, добрые люди, Бог привел. Пришел я сюда следом за неповинными страдальцами и муки ихние видел, а теперича по стольному граду ходить стану и совесть в людях пробуждать…
– Да ведь казнит тебя князь великий, ежели узнает про речи твои! Не любит он, когда его осуждают…
– Тело мое во власти его, но душою Бог владеет, и не боюсь я владыки земного. Бог – мой покров и защита. Сохранит Он меня, недостойного, от зверя кровожадного…
– Ой, не говори так, брат Федор! – испуганно перебивали сострадательные, с опаской оглядываясь кругом. – Не следно уподоблять князя великого зверю кровожадному. Беду можешь нажить…
– Не та беда, что тело сокрушает, а та беда, что душу погубляет! – горячо возражал Федор, не страшившийся гнева княжьего, и продолжал говорить обличительные речи против государя московского Василия Дмитриевича и его приближенных, дававших своему повелителю недобрые советы…
Уже два года прошло с тех пор, а Федор-торжичанин не имел случая высказать великому князю своих мыслей. А люди московские, даже бояре именитые и чиновники великокняжеские, с которыми он часто встречался и которых смело обличал в их пороках, не передавали о нем Василию Дмитриевичу. Все москвичи считали Федора за праведного человека, за «блаженненького» и преклонялись перед его святостью, не обижаясь за резкие слова, а если и находились неверующие в его «доброумие», то это только люди легкомысленные, черствые сердцем, которые говорили, что «на дурака и серчать не стоит», и равнодушно проходили мимо него, не внимая укоризнам юродивого.
Однако настало время – и встретился Федор-торжичанин с великим князем Василием Дмитриевичем. Юродивый высказал последнему много горьких истин, и не сдержался юный властитель московский. Кровь забурлила в нем, сердце исполнилось гнева, – и пострадал выходец из Торжка-города за правду свою. Брошенный на кучу камней сильною рукою Василия Дмитриевича, лежал он теперь, бледный и неподвижный, под солнечным зноем, и долго бы, может быть, пролежал он, если бы не проехали мимо двое старых монахов Симонова монастыря на тряской телеге, которые увидели Федора и, укоризненно качая головами, подняли и положили его в телегу.
– Кажись, жив еще, – промолвил один из них, приникнув ухом к груди несчастного. – Сердце чуть слышно бьется. И кто его прибил так? Недобрый человек тот.
– Зла нынче много развелось на свете, зла много! – вздохнул другой, и телега двинулась дальше, увозя Федора-торжичанина, ничего не видевшего и не слышавшего.
В Симоновом монастыре, стоявшем на левом, возвышенном берегу Москвы-реки, в шести верстах от Кремля, звонили ко всенощному бдению, когда в монастырские ворота въехала телега с двумя иноками, подобравшими обеспамятевшего юродивого. Иноки ездили в митрополичье село Голенищево по повелению владыки Киприана, посылавшего их туда по какому-то делу, и теперь, возвратясь оттуда, внесли бедного торжичанина в обительскую странноприимницу, а затем поспешили к владыке, жившему в просторной келье, рядом с храмом Рождества Пресвятой Богородицы.
– Спаси вас Бог, братья. Спасибо, что по слову моему сделали, – сказал митрополит, когда старцы доложили ему об исполнении его приказания. – А в Голенищеве все ладно ли?
– Ладно, ладно, владыко. Все в мире обстоит.
– А поп Стефан не болеет уж?
– Поправился, владыко. Милосердный Бог помог. В сии часы он о твоей милости заботился: как-то, дескать, владыка святой в Симоновом живет? Палаты митрополичьи, что в Кремле, не сразу мастера перестроят, а в Симоновом кельи теснее. С непривычки то-де и трудно покажется.
– И то я, грешный человек, живу роскошно, – улыбнулся митрополит, поглаживая свою седую бороду. – Не такой бы труд для меня надобен!
– А потом сетует он, – продолжали иноки, почтительно выслушав слова Киприана, – почто-де владыко святой оставил в забвении Голенищево? Палаты-де твои святительские пусты стоят, и людишки твои верные о тебе плачутся…