ал в обморок. Что тут началось! Класс несколько секунд просидел в глубоком оцеплении, как будто перед нашими глазами разверзлась ужаснейшая картина: горы женских и детских трупов и впридачу к ним еще один, в туалете! Каждый в этот момент пытался судорожно сообразить, а что бы он сделал на месте товарища...
И только Вова не кричал, а посадил упавшего в обморок товарища обратно за парту, где тот и продолжал сидеть, не двигаясь, с закрытыми глазами.
Это не помешало нам излить на него град справедливых обвинений! Что прикажете делать с тем, кто способен на такое гнусное злодеяние, как убийство советских женщин и детей и собственное самоубийство впридачу, нарушающее все права и законы конспирации. Все приняли участие в разборе. Много горьких слов прозвучало в тот день в стенах нашего класса. Кто-то даже сравнил поступок нашего бывшего товарища с поведением некоторых участников недавно провалившегося путча.
И Вова в свою очередь тоже оказался мишенью для дружеской критики, будучи обвинен в оппортунистическом замазывании. Наша красавица Надежда в порядке импровизации припомнила все, что он говорил ей за время их тесной школьной дружбы. Ее память на цитаты определенно могла соперничать с Вовиной, и он был этим просто раздавлен. Цитаты принципиальной девочки отличались большой точностью, так, она припомнила Вовины высказывания о том, что все, чему нас учат в школе - никакая не наука, а лишь цитаты цитат, перепев чужих мыслей и вообще детский вздор, а в педагогических построениях наших учителей он без труда узнает влияние Троцкого... Что в летописях 16 века, которые он внимательно проштудировал, когда учился в первом классе, всюду отмечается, что принятие князем Владимиром крещения по греческому обряду было не что иное, как желание сделать Москву Третьим Римом, а ведь именно к этому стремился и товарищ Владимир Ульянов, ставший впоследствии Лениным, а это означает, что был он всего-навсего Владимиром
II...
От подобной ереси мы просто онемели! Это уже было со стороны Вовы прямое проявление высокомерия и комчванства, не говоря уже о незнании источников. Он просто-напросто оболгал не только своего гениального тезку, но и бросил тень на самое святое в нашей жизни! Вот так взял да и плюнул прямо в детство. А это ни для кого еще не проходило даром, хотите вы или не хотите...
"Характера ровного и скорее веселого нрава, но до чрезвычайности скрытен и в товарищеских отношениях холоден: он ни с кем не дружил, со всеми был на "вы", и я не помню, чтоб когда-нибудь он хоть немного позволил себе со мной быть интимно-откровенным. Его "душа" воистину была "чужая" и как таковая для всех нас, знавших его, оставалась, согласно известному изречению, всегда лишь "потемками". ("7 с плюсом". Воспоминания товарища).
На следующий день Вовин товарищ по парте исчез, и имя его больше не упоминалось в наших разговорах. А в Вовином дневнике появилась свежая красная запись.
Но гроза пронеслась, миновала и дышать стало легче! По-детски радостно блестели глаза и у наших наставников. Хотя в волосах у некоторых уже мелькала непрошеная седина - следствие только что пережитого. Наш классный руководитель даже признался, что у него поседело в паху.
Плыл запах тополиный и сиреневый. Ленин в тот раз говорил с нам и дольше обычного. А потом мы хором спели нашу любимую песню...
Бедный Вова! Мне до сих пор снится, как стоит он среди нас, поющих, открывая рот, точно рыба на мели. Он был уже не жилец в нашей дружной школьной семье, а просто-напросто политический труп. Труп!.. Вот и сейчас, вижу, поднимается передо мною во весь свой рост чья-то детская фигура и машет распухшими конечностями - во рту ил да песок, в глазницах колючий репей пророс, волосы на мертвой голове шевелятся, как плакучие травы. Ужасен ее вид! Ужасен! И требует отмщения. Но кто отомстит, кто? Прости нас, Вова, прости, мой золотой советский мальчик! Молчит. Не прощает. Никогда не простит. Детский сон - самый крепкий в мире, детский обман самый сладкий. И даже если потом, в юности, зрелости и старости тебя снова и снова обманут и предадут, это все равно уже будет не то и не так, как в детстве. Все с нами случилось еще тогда, на потом ничего не осталось. Но сон длится... Бовина знакомая голова вдруг начинает раздуваться, отделяться от тела... это уже не его голова, а того, другого, со светлыми кудряшками вокруг огромного недетского лба. Голова смотрит, улыбается светло и радостно... Играет нежный румянец щек первой, восковой спелости... Светятся безвинные, раскосые оченьки... И нет в них никакой посторонней мысли... И на устах ни звука, одно младенческое аукание: А-а-а-а-а-а-а-а-а! О-о-о-о-о-о-о-о!
Ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы! Гы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы!
И весь наш детский хор вдруг откликается:
- Гы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы!
Все мы, дружно сцепившись руками, под нарастающее эхо идем, шагаем навстречу - и Вечным Младенец принимает нас в свое маленькое светящееся царство, мы плачем от восторга, и смеемся: наконец-то мы покинули ваш взрослый рай и отныне будем с Ним, будем, как Он, будем, как дети, будем, будем, будем...
"Но кому уподоблю род сей? Он подобен детям, которые сидят на улице и, обращаясь к своим товарищам, Говорят: "мы играли вам на свирели, и вы не плясали; мы пели вам печальные песни, и вы не рыдали." (Матф. II 16-17).
...В тот день они долго бродили по парку, крепко взявшись за руки, два детских звереныша. Потом устали и присели отдохнуть на скамейку. Пальцы девочки без перчаток по-весеннему окоченели, и мальчик, сняв с ноги шерстяной носок, сунул в него обе ее руки сразу. Носок с маленькой дырочкой был похож на пробитую пулей шкурку какого-то животного и грел плохо, но было приятно сидеть вместе.
Потом они возвращались назад в загородной электричке, которая так долго стояла перед каждой остановкой, что у них даже появилась надежда, что они вообще никуда не приедут.
В электричке не было ни души, только какой-то нищий время от времени проходил взад-вперед, и они бросали ему мелочь до тех пор, пока не вычерпали скудное содержимое своих карманов.
Мальчик посмотрел на часы - они оба сильно опаздывали. Она вдруг занервничала:
родители ждут; ну и что, подождут; да, тебе хорошо, у тебя одна мама, а у меня их двое на мою голову... Тогда мальчик спрыгнул с подножки где-то между станциями, прямо на железнодорожную насыпь. Электричка как раз пошла медленно, и он протянул девочке руки - прыгай. Но она не спрыгнула, побоялась, и электричка стала набирать скорость.
Девочка смотрела из окна, как мальчик остался один на насыпи, плакала. Нищий махал кепкой. Сыпалась мелочь...
Потом она долго с удивлением рассматривала комнату, в которую все-таки как-то попала. Это была ее собственная комната, но вся неимоверная, висящая в плоском опрокинутом небе, как самолет в мертвой петле. Она ждала телефонного звонка, но его не было. Телефон не звонил всю ночь напролет. А внизу под окнами лежал город, и все его основные объекты - дома, дороги, парки, стадионы, улицы, детские площадки, площади - сияли блестящими заклепками и цепочками огней.
Город-панк звал ее в свое черное, заклепанное пространство - и она, взмахнув руками, полетела туда от скуки и горя... Прощай, мой юный мальчик!..
...Теперь она мчалась по бескрайней, вспаханной чьими-то неустанными усилиями пустыне почти что из фильма Кубрика "Космическая Одиссея". Он был где-то здесь, ее маленький Одиссей, она повторяла его маршрут; ультрафиолетовые, ядовито-зеленые, инфракрасные волны космического излучения неслись ей навстречу, и она, поеживаясь, удивлялась силе собственной маневренности в этом незнакомом океане чужих грез, надежд и потерь. Мне ни за что не преодолеть всей этой бескрайности, думала она, ведь я так слаба, не знаю, какие педали надо выжимать, чтобы вовремя увернуться, все это похоже на какой-то безопасный тренажер с летальным исходом; только Одиссей мог все это придумать, но ведь ему легко странствовать, он сильный и его никогда по-настоящему никто не предавал...
Почему бы не подать мне хоть какой-то знак?..
И вдруг ее на очередном вираже выбросило - снова в комнату. Но это уже была другая комната. Каждый предмет здесь стоял на своем точном месте, в каком-то единственном и неправдоподобном порядке. Вечно стоял. И все было в единственном числе: дверь, окно, стул, кровать, ваза на столе, вздымающаяся от ветра занавеска... Но самого ветра не было. Пространство было мертвым, выкачанным, как будто в мире нигде больше нет и не будет других дверей, окон, стульев, занавесок... И она поняла, что эта комната детская. Для всех. Навсегда. Но попадают в нее каждый поодиночке, как в какие-то узкие врата. Надо через эту детскую пройти - и тогда откроется. Но ей так хотелось остаться тут подольше, хоть немного пожить! Медленно подойдя к кровати, она увидела, что за колышущейся занавеской покоится чье-то тело.
Рука сама отодвинула белую кисею - на нее смотрела незнакомая старуха, вся в морщинах, с погасшими глазами и неопрятными патлами. Старуха смотрела строго. Но тут же девочка удивилась - та как будто стала меняться прямо у нее на глазах; она молодела, словно в обратном порядке отрывались листки календаря: старость, зрелость, взрослость, юность, детскость... И когда была достигнута предельная точка, все исчезло - никакого тела больше не было...
Теперь в воздухе покачивался огромный Младенец. Он висел, свернувшись калачиком, как чье-то будущее драгоценное дитя в бархатном пространстве вечной Рождественской ночи, и она бросилась к нему, простирая руки и умоляя, не упади - не пропади - не разбейся, пусть не слопает тебя какая-нибудь космическая гадина, спаси и сохрани мое дитя, моего товарища, спаси и сохрани меня, меня, меня...
меня зовут Вова!..
3.
- Где я? Здесь ли, между мертвых лиц?
- Ты ни здесь, ни там.
- А уж если я ни здесь, ни за гробом, то скажы мне, где же я тогда?
Плавт. "Купец".
Сон кончился, но все, оказывается, только начиналось.