Сонаты: Записки маркиза де Брадомина — страница 27 из 55

Мы долго ехали по холмистой местности среди гигантских кактусов, которые качались на ветру, издавая звук, похожий на шум потока. Время от времени луна разрывала черные тучи и освещала нам путь своим холодным сиянием. Впереди моей лошади парила какая-то ночная птица. По временам она подлетала к нам, а потом, при моем приближении, взмахивала своими черными крыльями и садилась где-нибудь дальше, испуская жалобный стон, заменявший ей песню. Проводнику моему, суеверному, как и все индейцы, казалось, что в крике ее слышится слово «ере-тик», и каждый раз, когда птица взмахивала крыльями и кричала, он совершенно серьезно ей отвечал:

— Христианин, самый настоящий христианин.

— Что это за птица?

— Козодой, сеньор.

Так мы доехали до моих владений. Построенный по приказу вице-короля, дом имел вид господской усадьбы, совсем как в Испании. У ворот я увидел нескольких всадников; судя по их обличью, это были разбойники. Они образовали круг и передавали друг другу тыквенные чаши с кофе. При свете луны их широкополые вышитые шляпы блестели. Один из них, отдалившись от остальных, чего-то выжидал. Это был однорукий старик с ореховым цветом кожи. Глаза его свирепо сверкали.

Когда мы подъехали ближе, он вскричал:

— Стой! Кто идет?

Выпрямившись в седле, я раздраженно ответил:

— Маркиз де Брадомин!

Старик умчался галопом и присоединился к тем, что пили кофе у ворот. При свете луны я ясно видел, как всадники повернулись друг к другу и шепотом говорили между собой и как потом они повернули лошадей и ускакали. Когда я приблизился, у ворот уже никого не было, и слышен был галоп лошадей. Мажордом, дожидавшийся в дверях, вышел меня встретить и, взяв мою лошадь под уздцы, повернулся к дому, крича:

— Свет дайте! Сюда, на лестницу!

Наверху в окне появилась фигура старухи со свечой в руке:

— Слава тебе господи, сеньор наш благополучно миновал все опасности!

И, чтобы лучше посветить нам, она высунулась из окна и протянула оттуда свою темную руку, которая дрожала, держа свечу. Мы вошли в галерею, и почти в ту же минуту старуха появилась наверху, на лестничной площадке:

— Слава тебе господи, сеньор наш достоин своей благородной крови!

Старуха провела нас в чисто выбеленную комнату, где все окна были открыты. Поставив свечу на стол, она удалилась:

— Слава тебе господи, что сеньор наш так молод!

Я сел; мой мажордом, стоя поодаль, внимательно меня разглядывал; это был старый солдат дона Карлоса, эмигрировавший после вергарской измены. В его глубоких черных глазах стояли слезы. Я дружески протянул ему руку:

— Садись, Брион… Что это за люди?

— Разбойники, сеньор.

— Это твои друзья?

— Да, и друзья верные! Здесь, в этой стране, приходится жить, как в своем андалузском поместье жила моя госпожа, графиня Барбасонская, бабушка вашей светлости. Моя госпожа была крестной матерью Хосе Марии. Потому-то он и чтил ее как королеву.

— А что, эти мексиканские бандиты стоят тех, андалузских?

Брион понизил голос:

— Воровать они умеют… Убивать им ни к чему. Язык у них, правда, ладно привешен. И все-таки андалузцам они не чета. Нет у них настоящего обхождения, а ведь в этом вся соль. Ну, а насчет одежды, оружия — так у андалузцев все куда лучше! Этим до них далеко!

В эту минуту вошла старуха и доложила, что ужин готов. Я встал; она взяла со стола свечу и повела меня за собой.


Измученный усталостью, я уснул, но еще до рассвета был разбужен воспоминанием о Нинье Чоле. Напрасно я старался его отогнать. Образ ее возвращался снова, пробираясь сквозь туман моих мыслей и чувств. Это было легкое, воздушное видение, и оно терзало меня. Много раз, переходя от бессонницы ко сну, я вдруг пробуждался как от толчка. Наконец, совсем обессилев, я забылся тяжелым, лихорадочным сном, полным кошмаров. Неожиданно я открыл глаза. Было совсем темно. К моему великому удивлению, я увидел, что окончательно проснулся. Я старался еще раз умилостивить мой сон — мне это не удалось. Под окном залаяла собака, и тут мне стало казаться, что лай этот я слышал чуть раньше, еще сквозь сон. Изведенный бессонницей, я сел в кровати. Было душно, и, ложась спать, я оставил окна открытыми. И теперь луна освещала глубину комнаты. Мне показалось, что я слышу приглушенные голоса людей. Собака замолчала, голоса притихли. Все снова погрузилось в тишину, и в этой тишине послышался удалявшийся стук копыт. Я встал, чтобы закрыть окно. Калитка была открыта, и, несмотря на то, что пролегавшая по маисовому полю дорога была пустынна, в душу мою закралось сомнение. Я насторожился и стал ждать. На озаренных луной полях царила мертвая тишина. И только ветер слегка шелестел в маисе. Почувствовав, что сон возвращается ко мне, я закрыл окно. Меня колотила дрожь; я снова улегся. Не успел я закрыть глаза, как прогремело несколько выстрелов, отдавшихся гулким эхом. Потом послышались свистки, за ними другие. И опять стук копыт. Я хотел было уж встать, но все снова погрузилось в тишину. Так прошло какое-то время, после чего из сада донесся стук кирки, как будто кто-то рыл яму. Было уже близко к рассвету, и я уснул. Когда мажордом пришел будить меня, я не был уверен, что все это мне не приснилось. Однако я спросил:

— Что у вас за перепалка была сегодня ночью?

Мажордом печально склонил голову:

— Сегодня убили самого храброго мексиканца.

— Кто его убил?

— Пуля, сеньор.

— А кто же стрелял?

— Проходимец какой-то.

— Что же, выходит, не повезло бедняге?

— Не повезло.

— И ты тоже принимал в этом участие?

— Что вы, сеньор!

Он с такой гордостью приложил руку к сердцу, что я улыбнулся. Старого солдата дона Карлоса, с его загорелым лицом и с надвинутой на лоб широкополой шляпой, с мрачным взглядом и мачете за поясом, можно было бы принять и за идальго и за разбойника.

На минуту он задумался, а потом, разглаживая бороду, сказал:

— Знаете, ваша светлость, если я и дружу с бандитами, то только потому, что надеюсь, что в один прекрасный день они мне пригодятся. Это народ храбрый — будет нужно, они помогут. С тех пор как я прибыл в эту страну, меня преследует одна мысль. Знайте, ваша светлость: я хочу сделать дона Карлоса Пятого императором.{45}

Старый солдат вытер набежавшую слезу. Я продолжал пристально на него смотреть:

— А как же мы можем дать ему империю, Брион?

Мажордом нахмурил седые брови. В глазах его вспыхнул темный огонек:

— Можем, сеньор… А потом — испанскую корону…

— Но откуда же мы все-таки для него добудем эту империю? — иронически спросил я.

— Вернем ему Вест-Индию. Самым трудным делом было завоевать ее в давние времена Эрнана Кортеса. У меня даже есть книга об этом. Ваша светлость читали?

Глаза мажордома были полны слез. Он был не в силах совладать с одолевающей его дрожью — берберийская борода его тряслась. Он высунулся из окна и, глядя на дорогу, молчал. Потом он вздохнул:

— Сегодня ночью мы лишились человека, который помог бы нам как никто. Его похоронили под этим кедром.

— Кто это был?

— Предводитель разбойников, которого ваша светлость видели вчера.

— А люди его тоже погибли?

— Разбежались. Поднялась паника. Они похитили красивую креолку, очень богатую, и бросили едва живую посреди дороги. Мне стало ее жалко, и я привез ее сюда. Вашей светлости угодно посмотреть?

— Она действительно красивая?

— Как ангел.

Я встал и последовал за Брионом. Креолка была в саду; она лежала в гамаке, привязанном к деревьям. Полуголые индейские ребятишки спорили о том, кто будет ее качать. Глаза креолки были закрыты платком; она вздыхала. Заслышав наши шаги, она медленно обернулась ко мне и вскричала:

— Мой повелитель! Мой царь!

Не открывая рта, я принял ее в свои объятия. Я всегда думал, что в делах любви все сводится к евангельской заповеди, которая велит нам прощать обиды.


Счастливая, Нинья Чоле забавлялась, кусая мне руки: она не хотела, чтобы я ее трогал. Медленно, очень медленно она сама стала расстегивать корсаж и распускать волосы и с улыбкой смотрела на себя в зеркало. Обо мне она, казалось, совсем позабыла. Раздевшись, она продолжала любоваться собою и улыбаться. Она умастила тело благовонными маслами, как какая-нибудь восточная принцесса. Потом завернулась в шелк и кружева, снова легла в гамак и стала ждать, зажмурив глаза. Сомкнутые веки ее дрожали, губы все еще улыбались своей удивительной улыбкой, которой современный поэт посвятил бы целую строфу, где нашли бы себе место и снег и розы. Как это ни покажется странным, я даже не подошел к ней ближе. Я упивался ни с чем не сравнимым наслаждением видеть ее и, проникнутый изощренной, садистической мудростью декадента, хотел, чтобы другие наслаждения подольше не наступали, дабы в священной тишине этой ночи я мог вкушать их потом все по одному. С открытого балкона видно было темно-синее небо, едва посеребренное светом луны. Ночной ветерок доносил до нас шелесты и ароматы — это в саду осыпались розы. Мы сидели в романтическом уголке, где все источало любовь, где все искушало. Пламя свечей колыхалось, и на стенах плясали тени. Где-то в глубине темного коридора часы с кукушкой, напоминавшие о временах вице-королей, пробили двенадцать. Вскоре запел петух. Это был торжественный час, час объятий. Нинья Чоле прошептала:

— Скажи мне, есть ли на свете что-нибудь сладостнее нашего примирения!

Я ничего не ответил и прижал свои губы к ее губам, чтобы запечатать их поцелуем, ибо молчание — это священный ковчег наслаждения. Но у Ниньи Чоле была привычка говорить в минуты высшего счастья, и она очень скоро со вздохом сказала:

— Ты должен меня простить. Если бы мы с тобой всегда были вместе, мы не были бы теперь так счастливы. Ты должен меня простить.

Хоть бедное сердце мое и обливалось капельками крови, я простил ее. Мои губы снова встретились с этими жестокими губами. Должен все же признаться, что я не был героем, как можно было подумать. В словах этих было страстное и растленное очарование, которое есть в искривленных наслаждением губах, которые кусают, когда целуют.