Сонаты: Записки маркиза де Брадомина — страница 28 из 55

Задыхаясь в моих объятиях и не помня себя, она прошептала:

— Никогда мы так не любили друг друга! Никогда!

Великое пламя страсти лизало нас огненным языком. Охваченные им, мы не знали усталости, в нас рождалась та безмерная сила, которой в наслаждении отмечены боги. Тела наши сливались в одно, и от этого поцелуи становились нам еще радостнее, они снова расцветали, как цветы в мае. Розы Александрии! Я обрывал ваши лепестки у нее на губах. Туберозы Иудеи! Я обрывал вас у нее на груди! Нинья Чоле дрожала от восторга, руки ее вдруг цепенели, целомудренно оробев.

Бедная Нинья Чоле, изведав столько греха, все еще не знала, что выше всего на свете то наслаждение, которое приходит после жестокой разлуки, вместе с малодушием новой, всепримиряющей встречи. Мне досталась честь посвятить ее в эту тайну. Мне все казалось, что в глубине этих глаз скрыта загадка ее измен. Но я не мог не знать, как дорого достается приближение к алтарю Мятежной Венеры. С той поры я сочувствую всем несчастным, которые, будучи однажды обмануты женщиной, чахнут, так и не поцеловав ее больше ни разу. Эти люди никогда не могут понять, что значит великое торжество плоти.

ОСЕННЯЯ СОНАТА



«Любимый мой, я умираю и хочу только одного видеть тебя!» Ах! Это письмо бедняжки Кончи давно уже не давало мне покоя. Оно было полно тревоги и тоски и пахло фиалками и прежней любовью. Не дочитав его до конца, я поцеловал его. Около двух лет уже она не писала мне, а теперь просила приехать. Это была пламенная, исступленная мольба. На всех трех листах бумаги с гербами были отчетливо видны следы ее слез. Бедная Конча умирала в уединении старинного дворца Брандесо и, тоскуя, звала меня туда. Эти бледные, тонкие, пахнувшие духами руки, которые я так любил, теперь снова писали мне, как прежде. Я почувствовал, что глаза мои наполняются слезами. Я никогда не переставал надеяться, что наша любовь оживет. Это была смутная, порожденная тоскою надежда; вместе с ней в мою жизнь приходила вера. Это была иллюзия, сладостная иллюзия, спрятанная где-то на дне голубых озер, в которых отражаются звезды судьбы. Как печально сложились ваши судьбы! Старый розовый куст нашей любви снова зацветал, чтобы благоговейно осыпать лепестки свои на могилу.

Бедная Конча умирала!

Письмо это я получил во Вьяне-дель-Приор, где я охотился каждую осень. Это было на расстоянии нескольких лиг от дворца Брандесо. Прежде чем отправиться в путь, я хотел знать, что мне скажут Мария Исабель и Мария Фернанда, сестры Кончи, и поехал к ним. Обе они — монахини ордена святого Иакова. Они вышли в приемную и сквозь решетки протянули мне свои нежные руки праведниц, руки невест Христовых. Обе, тяжело вздохнув, сказали мне, что бедная Конча умирает, и обе, как и в былые времена, называли меня на ты. Сколько раз мы играли вместе в больших залах старого королевского дворца!

Когда я вышел из приемной, душа моя была полна грусти. Прозвонил колокольчик, звавший к мессе. Я вошел в церковь и, укрывшись в тени колонны, опустился на колени. В церкви было еще темно и безлюдно. Послышались шаги двух женщин, одетых в траур и мрачных: они обходили по очереди все алтари; казалось, что это сестры, что оплакивают они одно и то же горе и молят об одной и той же милости. Время от времени они тихо что-то говорили друг другу, а потом вздыхали и снова погружались в молчание. Так они обошли семь алтарей, все время держась рядом и словно застывшие в своей безутешной скорби. Неясный и слабый свет лампады на одно мгновение озарял обеих сеньор и тотчас же погружал их опять в темноту. Слышно было, как они робко шепчут слова молитвы. Шедшая впереди держала в бледных руках четки. Они были коралловые, а крест и крупные зерна — золотые. Я вспомнил, что Конча, молясь, перебирала такие же четки и что она не позволяла мне играть ими. Бедная Конча была очень благочестива и страдала оттого, что любовь наша представлялась ей смертным грехом. Сколько раз, входя вечером к ней в будуар, где она назначала мне свидание, я заставал ее на коленях! Она обычно не говорила ни слова и только взглядом призывала меня к молчанию. Я усаживался в кресло и смотрел, как она молится: зерна четок медленно и благоговейно, сменяя друг друга, скользили в ее бледных пальцах. Иногда, уже не надеясь, что она когда-нибудь сама окончит свои молитвы, я подходил ближе и прерывал их. Она еще больше бледнела и закрывала глаза руками. Мне до безумия нравились эти скорбные уста, эти искривленные дрожавшие губы, холодные как у покойницы! Конча нервно вздрагивала, поднималась с колен и прятала четки в шкатулку. Потом ее руки обвивали мне шею, она прижималась к моему плечу и плакала, плакала от любви и от страха перед вечными муками.

Когда я вернулся домой, было уже совсем темно. Вечер я провел в одиночестве и печали, сидя в кресле возле огня. Я уже задремал, как вдруг раздался сильный стук в дверь: в полуночном безмолвии стук этот казался каким-то загробным, вселял ужас. Я тут же вскочил и распахнул окно. Это был мажордом, привезший мне письмо от Кончи; он приехал, чтобы сопровождать меня к ней.


Мажордом, старый крестьянин, одетый в камышовый плащ с капюшоном и обутый в деревянные башмаки, приехал верхом на муле, ведя другого на поводу, и теперь дожидался у двери. Кругом царила мертвая тишина.

— Что-нибудь случилось, Брион? — спросил я.

— Светает уже, сеньор маркиз.

Я поспешно сошел вниз, не успев даже закрыть окно, которое содрогнулось от порыва ветра. Мы тут же тронулись в путь.

Когда мажордом постучал в дверь, на небе еще догорало несколько звезд. Как только мы покинули дом, в деревне запели петухи. Так или иначе, добраться до места мы могли не раньше, чем к вечеру. Предстояло проделать девять лиг горами, по плохим конным дорогам. Ехавший впереди мажордом указывал путь, и мы рысью проследовали мимо Кинтаны-Сан-Клодио, сопровождаемые лаем цепных собак, которые охраняли амбары. Когда мы выехали в поле, заря уже занималась. Вдали виднелись холмы, пустынные и печальные, окутанные туманом. Мы переваливали через них, и перед нами возникали всё новые и новые. Все было окутано серым саваном измороси. Казалось, холмам этим не будет конца. И так на протяжении всего нашего пути. Вдали по Пуэнте-дель-Приор пестрою нитью извивалось стадо овец; погонщик, восседавший боком на кляче, которая плелась вослед, по кастильскому обычаю распевал песни. Солнце начинало золотить вершины гор. Овцы, черные и белые, поднимались по ущелью, а над башней замка летела большая стая голубей, отчетливо выделяясь на фоне зеленого луга.

Боясь дождя, мы решили устроить привал на старой мельнице Гундара и, как будто это был наш феод, стали громко стучать в дверь. На стук выбежали две тощие собаки, которых мажордом тут же прогнал, а вслед за тем вышла женщина с веретеном в руке. Старый крестьянин приветствовал ее по христианскому обычаю:

— Славься, Мария пречистая!

— Без греха зачатая! — ответила женщина.

Это была тихая, любвеобильная душа. Она увидела, что мы совсем закоченели, увидела мулов под навесом, увидела затянутое грозовыми тучами небо и отворила нам дверь радушно и смиренно:

— Заходите, усаживайтесь у огня. Ну и погода! Беда тому, кто в дороге! Так весь хлеб погниет. Нелегкий нам годик достанется.

Едва только мы вошли в дверь, как мажордом отправился за нашими дорожными сумками. Я подошел к очагу, где едва теплился огонь. Женщина раздула угли и принесла охапку совсем сырых прутьев; они задымились, посыпались искры. В задней стене ветхая и плохо прикрытая дверь с белыми от муки перекладинами все время хлопала: трах! трах! Из-за этой двери доносился голос старика, напевавшего песенку, и шум мельничного колеса. Мажордом вернулся, неся на плече наши сумки:

— Ну вот и еда есть. Хозяйка пошла все для нас приготовить. С вашего позволения, мы тут передохнем. А то как дождь хлынет, так и до самой ночи не прояснится.

Мельничиха подошла к нам, озабоченная и робкая.

— Я поставлю таган на огонь, — сказала она. — Может быть, что-нибудь подогреть себе захотите.

Она поставила таган, и мажордом начал вынимать содержимое сумок. Он вытащил большую камчатую салфетку и постелил ее на камне перед очагом. Тем временем я вышел на воздух. Я долго глядел на серую завесу дождя, которую колыхали порывы ветра. Мажордом подошел ко мне и почтительно и вместе с тем запросто сказал:

— Как только ваша светлость пожелает… Могу вас уверить, обед у нас будет отличный!

Я вернулся на кухню и уселся возле огня. Есть мне не хотелось, и я велел мажордому налить мне стакан вина. Старик повиновался, не сказав ни слова. Он порылся в сумке и, найдя на дне бурдюк, поднес мне того пенистого красного вина, каким славятся виноградники Паласьо, в одном из тех серебряных стаканчиков, которые бабушки наши отделывали перуанскими монетами, украшая каждый стаканчик монетой достоинством в один соль. Я пригубил вино и, так как кухня наполнилась дымом, снова вышел на воздух. Стоя за дверью, я сказал, чтобы мажордом и мельничиха садились обедать. Мельничиха спросила моего разрешения позвать старика, который все пел. И стала громко кричать:

— Отец! Отец!

Мельник явился, весь белый от муки, в колпаке, съехавшем набок, продолжая напевать свою песенку. Это был дряхлый старик с бегающими глазками и густой серебряной гривой, веселый и плутоватый, как книжка старинных прибауток. К очагу принесли грубо сколоченные скамейки, совсем почерневшие от дыма, и, возблагодарив бога, все уселись. Обе тощие собаки бродили вокруг. Это было настоящее празднество. Бедная Конча все сумела предусмотреть. Эти бледные руки, которые мне так нравились, так умели накрыть стол нищих, словно то были умащенные благовониями руки святых принцесс! Перед тем как выпить вино, старик мельник поднялся и певучим голосом проговорил:

— За здоровье славного кабальеро, который нас угощает! За то, чтобы нам еще долгие годы отведывать вино вместе с ним!

После этого женщина и мажордом выпили столь же церемонно, как и старик. За едой они говорили между собой вполголоса. Мельник спросил, куда мы держим путь, и мажордом ответил, что мы едем в замок Брандесо. Мельник хорошо знал эту дорогу. Он издавна платил владелице замка подати натурой: две овцы, семь мер пшеницы и столько же ржи. А в прошлом году была засуха, и она с него вообще ничего не взяла — посочувствовала его бедности.