Сонаты: Записки маркиза де Брадомина — страница 32 из 55

— Смотри, какая жалость! — И она погружала свои бледные щеки в бархатистые свежие лепестки. — Ах, как они пахнут!

— Они пахнут тобой, — ответил я улыбаясь.

Она подняла голову и с наслаждением вдыхала аромат роз, зажмурив глаза и улыбаясь. На лице ее были капли росы, и оно само походило на белую розу. На фоне этой нежной тенистой зелени, окутанная светом, как прозрачным золотистым покрывалом, она казалась мадонной, приснившейся серафическому монаху. Я спустился к ней. Когда я шел по лестнице, она кинула в меня весь этот дождь из роз, осыпавшихся у нее в подоле… Мы вместе пришли в сад. Дорожки были усыпаны сухими желтыми листьями, которые шуршали от ветра. Улитки, неподвижные, как разбитые параличом старики, вытянулись на каменных скамейках и грелись на солнце. Цветы начинали вянуть в версальских корзинах, оплетенных миртами, и источали свой смутный аромат — аромат печальных воспоминаний. В глубине лабиринта слышен был звук окруженного кипарисами фонтана, и журчание воды, казалось, разносило по саду умиротворяющую мелодию старости, отрешенности и уединения.

— Отдохнем здесь, — сказала Конча.

Мы сели в тени акаций на каменной скамье, покрытой сухими листьями. Перед нами открылась дверь таинственного зеленого лабиринта. Над сводом арки высились две химеры, заросшие мохом, и тенистая тропинка — одна-единственная тропинка — извивалась среди мирт, как стезя одинокой жизни, безвестной и тихой. Флорисель прошел вдали, среди деревьев, неся в руках клетку с дроздами.

Конча показала мне на него:

— Вот он!

— Кто?

— Флорисель.

— Почему ты зовешь его Флориселем?

Весело смеясь, она сказала:

— Флорисель — имя пажа, в которого влюбилась безутешная принцесса из сказки.

— Чьей сказки?

— Сказки всегда ничьи.

Глаза ее, таинственные и изменчивые, посмотрели куда-то вдаль, и смех ее прозвучал так странно, что меня бросило в холод. В холод, оттого что я понимал все виды извращенности! Мне показалось, что Конче тоже стало холодно. Может быть, просто потому, что начиналась осень и тучи закрыли солнце. Мы вернулись во дворец.


Дворец Брандесо, хоть он и относится к XVIII веку, почти весь выдержан в стиле платереско.{48} Этот дворец в итальянском вкусе — с эркерами, застекленными балконами, фонтанами и садами — был выстроен по распоряжению епископа коринфского, отца дона Педро де Бенданьи, кавалера ордена святого Иакова и духовника королевы доньи Марии Амелии Пармской. Если не ошибаюсь, у деда Кончи и у моего деда, маршала Бенданьи, были тяжбы из-за права наследования дворца. Я не вполне в это верил, хотя, вообще говоря, тяжбы у деда моего были даже с королем. Из-за этих тяжб я унаследовал от него огромные кипы бумаг. История дворянского рода Бенданьи — это история апелляционного суда в Вальядолиде.

У бедной Кончи была страсть к воспоминаниям, и поэтому ей захотелось обойти со мной весь дворец, воскрешая в памяти те далекие времена, когда я приезжал туда вместе с матерью, а сама Конча и ее сестры были бледными девочками, которые целовали меня и вели за руку играть то в башне, то на террасе, то на балконе, что выходил на дорогу и в сад… Утром, когда мы поднимались по полуразрушенной лесенке, голуби выпорхнули и уселись на каменный щит с гербом. Солнце бросало золотые отблески на стекла, из щелей стен выглядывали многолетние левкои; ящерица бежала по балюстраде. Конча улыбнулась мне в каком-то томном забытьи:

— Помнишь?..

И я ощутил в этой нежной улыбке все мое прошлое, как некий дорогой мне аромат увядших цветов, вызывающий радостные и смутные воспоминания… Это там благочестивая и всегда грустная сеньора имела обыкновение рассказывать нам жития святых. Сколько раз, сидя в амбразуре окна, она раскрывала на коленях «Христианский календарь» и показывала мне гравюры. Я все еще помню ее тонкие, прозрачные руки, которые медленно перевертывали страницы. У сеньоры этой было чудесное старинное имя — Агеда. Это была мать Фернандины, Исабель и Кончи, трех бледных девочек, которые играли со мной. После стольких лет мне довелось вновь увидеть эти парадные залы и эти интимные комнаты! Комнаты с ореховыми паркетами, прохладные и тихие, хранящие весь год аромат терпких осенних яблок, положенных дозревать на подоконники. В залах были старинные драпировки из дамасского шелка, помутневшие зеркала и фамильные портреты. Дамы в черных юбках, прелаты со снисходительною улыбкою на устах, бледные аббатисы, свирепые полководцы. В этих комнатах шаги наши отдавались, как в пустынных церквах, и, когда медленно открывались двери с затейливой железной отделкой, из безмолвных и темных глубин вас обдавал запах прожитых жизней. Только в одной зале, где пол был устлан пробкой, шаги наши не отозвались ни единым звуком, и было такое чувство, что это ступают привидения. Благодаря зеркалам залы уходили вглубь, словно заколдованное озеро, и от этого кружилась голова. Фигуры с портретов — все эти епископы, закладывавшие камни дворца, все эти грустные девушки, эти потемневшие от времени владетельные сеньоры — жили здесь особою жизнью, забытые всеми в своем многовековом покое. Конча остановилась на месте пересечения коридоров, в круглой прихожей, большой обветшалой комнате со старинными сводами. У одной из стен лампада трепетавшим, как бабочка, пламенем озаряла слабым светом бледный лик Христа, его развевающиеся волосы.

— Помнишь эту комнату? — тихо прошептала Конча.

— Круглую комнату?

— Да, мы тут играли.

В амбразуре окна сидела старуха и пряла. Конча молча показала мне на нее:

— Это Микаэла… Горничная моей матери. Бедняжка совсем ослепла! Тише!

Мы пошли дальше. Конча несколько раз останавливалась в дверях и, показывая погруженные в гробовое безмолвие помещения, говорила мне с нежной улыбкой, которая, казалось, тоже таяла, исчезая где-то в давно минувшем:

— Помнишь?

Она вспоминала самое далекое прошлое. То время, когда мы были детьми и прыгали перед консолями, чтобы посмотреть, как будут дрожать вазы с цветами, абажуры, украшенные старинными золотыми узорами, серебряные канделябры и дагерротипы, таинственные как звезды! То время, когда наш безумный счастливый смех нарушал торжественную тишину дворца и таял в сводчатых гостиных и в темных коридорах с узкими окнами, на которых ворковали голуби!..


К вечеру Конча почувствовала сильный озноб, и ей пришлось лечь. Встревоженный ее болезнью и ее мертвенной бледностью, я хотел послать за врачом во Вьяну-дель-Приор, но она воспротивилась этому и через час уже ласково и томно мне улыбалась. Положив голову на белую подушку, она прошептала:

— Ты не поверишь, но быть больной для меня теперь счастье!

— Почему?

— Потому что ты за мной ухаживаешь.

Я ничего не ответил и только улыбнулся. Она очень нежно, но упорно повторяла:

— Ты не знаешь, как я тебя люблю!

В полумраке спальни приглушенный голос Кончи обретал глубокое очарование. Я был растроган:

— Я люблю тебя больше, чем раньше, моя принцесса!

— Нет, нет. Раньше я очень нравилась тебе. Как бы невинна ни была женщина, она это всегда чувствует, а ты знаешь, какая я была тогда невинная.

Я наклонился и поцеловал ее в глаза, которые заволокли слезы, и сказал, чтобы ее утешить:

— Ты что же, думаешь, я этого не помню, Конча?

Она засмеялась:

— Какой ты циник!

— Скажи лучше — какой забывчивый! Это было так давно.

— А когда это было, давай вспомним!

— Не огорчай меня, не заставляй вспоминать, сколько прошло лет!

— Но признайся, что я действительно была невинной.

— Да, насколько может быть невинной замужняя женщина.

— Невиннее, намного невиннее! Ах! Ты был моим учителем во всем.

Последние слова Кончи были похожи на вздохи, она закрыла глаза рукой. Я глядел на нее, и во мне пробуждалась сладостная память чувств. Конча сохранила для меня все свое первое очарование: оно стало только чище от божественной бледности, которую сообщила ей болезнь. Я действительно был ее учителем во всем. В этой девочке, выданной замуж за старика, сохранялась вся чистота, вся неискушенность девичества. Есть брачные ложа, холодные, как могилы, и мужья, которые спят, как статуи гранитных надгробий.

Бедная Конча! На ее губах, благоухавших молениями, губы мои первые запели песнь торжествующей любви, первые эту любовь прославили. Мне пришлось обучить ее всей гамме любви: стих за стихом, всем тридцати двум сонетам Пьетро Аретино. Эта девушка, только что вышедшая замуж и похожая на неразвернувшийся белый кокон, едва могла пролепетать только первый. Есть мужья и есть любовники, которые не способны даже стать нашими предшественниками, и господь бог свидетель, что кроваво-красная роза разврата — это цветок, которому в моей любви я никогда не давал раскрыться. Мне всегда больше нравилось быть маркизом де Брадомином, чем божественным маркизом де Садом.{49} Может быть, единственно поэтому иные женщины считали меня гордецом. Но бедная Конча никогда не была в их числе. После того как оба мы долго молчали, она спросила:

— О чем ты думаешь?

— О прошлом, Конча.

— Я ревную тебя к нему.

— Не будь ребенком! Я говорю о прошлом нашей с тобой любви.

Она улыбнулась, зажмурив глаза и словно воскрешая какое-то воспоминание. Потом она пробормотала с милой покорностью, овеянной любовью и грустью:

— Я об одном только молила непорочную деву Марию, и я верю, что она исполнит мою просьбу: чтобы, когда я буду умирать, ты был возле меня.

Мы снова погрузились в печальное безмолвие. Немного погодя Конча поднялась на кровати. Глаза ее были полны слез. Очень тихим голосом она сказала:

— Ксавьер, дай мне шкатулку с драгоценностями, ту, что на столике. Открой ее. Там у меня лежат и твои письма… Мы вместе их сожжем. Я не хочу, чтобы они пережили меня.

Это был серебряный ларчик, выкованный со всей упадническою роскошью XVIII века. Он источал сладостный аромат фиалок. Я стал вдыхать этот аромат и закрыл глаза: