— А других писем, кроме моих, у тебя нет?
— Нет, никаких.
— Ах, вот оно что! Твоя новая любовь не умеет писать.
— Моя новая любовь? Какая новая любовь? Тебе, верно, взбрело в голову какое-нибудь непотребство?
— Пожалуй что да.
— Какое?
— Не скажу.
— А если я угадаю?
— Ты не можешь угадать.
— Тебе пришла в голову какая-нибудь гадость?
— Флорисель! — воскликнул я смеясь.
Глаза Кончи подернулись тенью:
— И ты мог это подумать! — Она запустила руки мне в волосы и взлохматила их. — Что мне с тобой делать? Убить тебя?
Видя, что я смеюсь, она, в свою очередь, засмеялась звонким, веселым, чувственным смехом:
— Нет, это невозможно — не мог ты этого подумать!
— Скажи лучше — это кажется невозможным.
— Значит, ты все-таки подумал?
— Да.
— Не верю! Как это могло прийти тебе в голову?
— Просто я вспомнил свою первую победу. Мне было одиннадцать лет, когда одна дама в меня влюбилась. Это была тоже красавица!
— Тетя Аугуста, — прошептала Конча.
— Да.
— Ты мне уже рассказывал… Но ведь ты же был красивее Флориселя?
Я на минуту задумался и решил уже, что губам моим придется осквернить себя ложью. В конце концов я набрался мужества и признался:
— Ах, Конча! Я был не таким красивым.
Насмешливо на меня посмотрев, она закрыла ларчик с драгоценностями:
— Мы сожжем твои письма в другой раз. Сегодня не будем. Твоя ревность привела меня в хорошее настроение.
И, уткнувшись в подушку, она опять засмеялась все тем же радостным и раскатистым смехом. Время сжигать эти письма для нас еще не настало: мне всегда бывало жаль сжигать любовные письма. Я любил их так, как поэты любят свои стихи. Когда Конча умерла, серебряная шкатулка с этими письмами и с ее драгоценностями по наследству перешла к ее дочерям.
Души влюбленные и больные больше всего склонны поддаваться игре воображения. Никогда в жизни не видел я Кончу такой веселой и такой счастливой. Это возрождение нашей любви напоминало осенний вечер с золотистыми облаками в небе, сладостный и грустный.
Вечер и облака, которыми я мог любоваться с балконов дворца, когда Конча мечтательно и устало оперлась на мое плечо! Солнце садилось. По зеленому, влажному полю вилась дорога — светлая и пустынная. Глядя вдаль, Конча вздохнула:
— По этой дороге мы пройдем с тобой оба!
И, подняв свою бледную руку, она указала на далекие кипарисы кладбища. Бедная Конча говорила о смерти, сама в душе не веря, что смерть так близка. Я отшучивался:
— Конча, не заставляй меня вздыхать. Ты же знаешь, что я — принц, которого ты околдовала в своем дворце. Если ты не хочешь, чтобы чары потеряли силу, ты должна сделать мою жизнь здесь похожей на веселую сказку.
Забыв о том, как в сумерки ей было грустно, Конча улыбнулась:
— Ведь по этой же дороге ты и пришел сюда.
Бедная Конча старалась казаться веселой. Она знала, что слезы всегда горьки и что все вздохи, даже когда они нежны и благоуханны, не должны длиться дольше, чем порыв ветра. Бедная Конча! Она была так бледна, так бела, как те лилии, которые кладут в гроб: начиная увядать, они пахнут особенно нежно. Она снова подняла руку, прозрачную как рука феи:
— Видишь там, вдалеке, всадника?
— Ничего не вижу.
— Проезжает сейчас Фонтелу.
— Да, вижу.
— Это дядя, дон Хуан Мануэль.
— Великолепный лантаньонский идальго!
Конча огорченно опустила руки:
— Бедняга! Я уверена, что он едет повидаться с тобою.
Дон Хуан Мануэль остановился на дороге и, приподнявшись в стременах и сняв шляпу, приветствовал нас. Потом зычным голосом, который эхо несколько раз повторило, закричал:
— Конча! Конча! Вели отворить ворота!
Конча, подняв обе руки, показала ему, что уже пошли отворять. Потом она обернулась ко мне и вскричала смеясь:
— Скажи ему, что уже идут отворять.
Сложив ладони рупором, я закричал:
— Уже пошли отворять! Уже пошли!
Но дон Хуан Мануэль сделал вид, что меня не слышит. Привилегия быть услышанным на таком расстоянии принадлежала исключительно ему. Конча зажала уши:
— Молчи, он все равно никогда не признается, что тебя слышит.
Я продолжал орать:
— Уже пошли! Уже пошли!
Все напрасно. Дон Хуан Мануэль наклонился и гладил шею лошади. Он, должно быть, решил меня не слышать. Потом он снова приподнялся в стременах:
— Конча! Конча!
Конча высунулась из окна, хохоча весело, как девочка:
— Он великолепен!
А старик все кричал:
— Конча! Конча!
Он действительно был великолепен, этот дон Хуан Мануэль Монтенегро. Он, разумеется, решил, что никто особенно не торопится впустить его во дворец, и, пришпорив лошадь, галопом ускакал прочь. Он был уже далеко, когда мы снова услыхали его крик:
— Некогда мне. Еду во Вьяну-дель-Приор. Надо там одного писца отколотить.
Флорисель, который успел уже выбежать, чтобы открыть ворота, остановился и смотрел, как быстро старик ускакал. Потом он вернулся и поднялся по старой, увитой плющом лестнице. Проходя мимо нас, он даже не поднял головы и произнес торжественно и назидательно:
— Настоящий сеньор, самый настоящий сеньор — дон Хуан Мануэль!
Сказано это было, должно быть, в осуждение нам, ибо мы смеялись над старым идальго. Я позвал его:
— Послушай, Флорисель!
Он остановился, весь дрожа:
— Что прикажете?
— По-твоему, дон Хуан Мануэль такой уж знатный сеньор?
— Да, даже познатнее вашей светлости будет.
И его детские глаза, устремленные на Кончу, просили прощения. Конча ответила ему милостивым, поистине королевским жестом. Но потом расхохоталась как сумасшедшая. И этим совсем его смутила. Паж молча удалился. Мы кинулись целовать друг друга и, прежде чем разняли губы, услыхали далекое пение дроздов, которых обучал, играя на тростниковой дудочке, Флорисель.
Была лунная ночь, и в глубине лабиринта, как притаившаяся в ветвях птица, пел свою песню фонтан. Мы сидели молча; руки наши сплелись. Вдруг среди тишины послышались неторопливые и усталые шаги по коридору. В комнату вошла Канделария с зажженной лампой. Словно пробудившись от сна, Конча воскликнула:
— Ах! Унеси этот свет.
— Что же, в темноте, что ли, будете сидеть? Попомните, лунный свет до добра не доводит.
— Почему, Канделария? — спросила Конча с улыбкой.
Понизив голос, старуха ответила:
— Сами хорошо знаете, сеньорита… Нечистая сила!
Канделария ушла, унося лампу и по дороге то и дело крестясь, и мы стали снова слушать пение фонтана, который рассказывал луне о том, как ему живется в плену, в лабиринте. Часы с кукушкой, напоминавшие о временах, когда строился этот дворец, пробили семь.
— Как рано стало темнеть! — прошептала Конча. — Всего только семь!
— Дело идет к зиме.
— А когда тебе надо ехать?
— Когда надо? Когда ты меня отпустишь.
— Отпущу тебя! Да никогда!
Она крепко сжала мне руку. Мы сидели в глубине застекленного балкона. Оттуда был виден сад, освещенный луной, печальные силуэты кипарисов на фоне увенчанного звездами неба и черный фонтан с серебристой водой. Конча сказала:
— Вчера я получила письмо. Я должна тебе его показать.
— Письмо. От кого?
— От твоей кузины Исабель. Она приезжает сюда с девочками.
— Исабель Бенданья?
— Да.
— Разве у Исабели есть дочери?
— Нет. Это мои дочери, — робко сказала Конча.
Мне показалось, что в саду моих воспоминаний повеяло вдруг весной. Когда-то эти две девочки — дочери Кончи — очень меня любили; любил их и я. Я поднял глаза, чтобы взглянуть на их мать. Никогда я не видел на губах Кончи такой печальной улыбки.
— Что с тобой? Что случилось?
— Ничего.
— А девочки что, у отца живут?
— Нет, они воспитываются в монастыре.
— Они, должно быть, совсем уж взрослые?
— Да. Они очень высокого роста.
— Раньше они были прелестны. Не знаю, как теперь.
— Они похожи на мать.
— Ну нет, на мать они никогда не были похожи.
Конча снова улыбнулась печальной улыбкой и, задумавшись, стала разглядывать свои руки:
— У меня к тебе просьба.
— Какая?
— Если приедет Исабель с моими дочерьми, нам надо будет разыграть маленькую комедию. Я скажу им, что ты в Лантаньоне — охотишься с дядей. Ты явишься вечером, и либо из-за непогоды, либо потому, что мы будем бояться разбойников, ты останешься во дворце нас охранять.
— А сколько дней должно длиться мое изгнание в Лантаньон?
— Нисколько! — воскликнула Конча. — Ты приедешь в первый же вечер, когда они явятся. Ты ведь не обидишься, правда?
— Нет, жизнь моя.
— Как ты меня порадовал. Я со вчерашнего дня все об этом думаю и никак не могу решиться сказать.
— И, по-твоему, мы сумеем обмануть Исабель?
— Я делаю это не ради Исабели, а ради моих дочерей — они ведь уже почти взрослые девушки.
— А как же дон Хуан Мануэль?
— Я все ему скажу. На этот счет он не очень щепетилен. Это тоже один из отпрысков рода Борджа. Он ведь тебе дядей приходится, не правда ли?
— Не знаю. Может быть, он мне родня по тебе.
— Нет уж, вряд ли, — возразила она со смехом, — помнится, еще твоя мать называла его кузеном.
— О, моя мать знает историю всех древних родов. Придется нам теперь справиться у Флориселя.
— Он будет нашим придворным геральдиком.
И в то же мгновение на ее бледно-розовых губах заиграла улыбка. Потом она вдруг насторожилась и, скрестив на груди руки, стала смотреть в сад. В клетке из тростника, повешенной над дверью балкона, дрозды — питомцы Флориселя — насвистывали свою старинную песенку. Среди ночной тишины этот веселый деревенский мотив вызывал в памяти беззаботные кельтские танцы в тени дубов. Конча тоже запела. Голос ее был нежен, как ласка. Она поднялась и пошла на балкон. Там, в глубине, вся белая от лунного света, она начала танцевать одно из па веселой пасторальной эклоги. Вдруг она остановилась, едва переводя дух: