Сонаты: Записки маркиза де Брадомина — страница 48 из 55

— По всей вероятности, это была дама, государь, — улыбаясь, сказал я.

— Дама, которая тебя никогда не видала. Но она говорит, что бабушка ее всю жизнь проклинала тебя, как исчадие рода человеческого.

Меня разобрал смутный страх:

— А кто была эта бабушка, государь?

— Римская княгиня.

Пораженный, я замолчал. Это было самое печальное воспоминание моей жизни, и, всплыв, оно леденило мне душу. Я вышел из комнаты в смертельной тоске. Ненависть, которую старуха завещала своим внучкам, напомнила мне о первой, самой большой в моей жизни любви, которую навсегда отняла у меня безжалостная судьба. С какой грустью вспомнил я мои молодые годы, прожитые на итальянской земле, время, когда я служил в дворянской гвардии его святейшества папы. Именно в те годы, однажды ранней весной, когда в воздухе раздавался звон колоколов и слышен был запах только что распустившихся роз, прибыл я в древний епископский город и во дворец княгини, которая приняла меня, окруженная своими дочерьми, так, словно это был дворец любви. Воспоминания эти заполонили мне душу. Прошлое, тревожное и бесплодное, обрушило на меня свои горькие воды, и я тонул в них.

Мне захотелось остаться одному, я вышел в сад и долго бродил там в тишине, наедине со своей тоской, при свете луны, бывшей некогда свидетельницей моей любви и славы. Слушая, как шумят разлившиеся от дождя ручьи, я думал о своей жизни, то клокочущей, раздираемой страстями, то немой и бесплодной, как высохшее русло реки. И так как луна не рассеяла моих мрачных мыслей, я понял, что напрасно ищу забвения в тишине, и, смиренно вздохнув, вернулся в королевскую штаб-квартиру, к своим добрым друзьям.

Ах, горько в этом признаваться, но карты целительнее для скорбной души, чем свет бледной луны!

Пропел петух, горнист протрубил зорю, и, оставшись в выигрыше, я снова погрузился в глубокое раздумье. Вскоре явился адъютант сказать, что король меня ждет. Я нашел дона Карлоса за чашкою кофе. Он был уже при шпорах и сабле.

— Ну вот мы и вдвоем, Брадомин!

— Слушаю вас, государь.

Король сделал последний глоток и, отставив чашку, отозвал меня в амбразуру окна:

— Выступил еще один мятежный священник!.. Человек, как говорят, верный и храбрый, но фанатик… Это падре из Орио.

— Соперник Санта-Круса? — спросил я.

— Нет. Несчастный старик; весь в прошлом и воюет так, как воевали при моем деде. По слухам, он собирается сжечь, как еретиков, двух русских путешественников. Ясное дело, сумасшедший. Я хочу, чтобы ты повидался с ним и дал ему понять, что времена изменились. Посоветуй ему вернуться в церковь и отпустить своих пленников. Ты ведь знаешь, что я вовсе не намерен ссориться с Россией.

— А что делать, если он себе это крепко вбил в голову?

Дон Карлос величественно улыбнулся:

— Разбить ему голову.

Король отошел в сторону, чтобы принять прибывшего курьера. Я не сдвинулся с места и дожидался окончательных распоряжений. Дон Карлос оторвал на мгновение глаза от письма, которое читал, и лаконично сказал:

— Отбери людей, которых ты хочешь взять с собой.

— Слушаю, государь.

Я вышел и спустя несколько мгновений уже скакал на лошади, взяв с собою в качестве эскорта десять улан Бурбона.


Мы нигде не останавливались до самого Сан-Пелайо-де-Ариса. Там я узнал, что одна из частей альфонсистов отрезала мост через Омельин. Я спросил, можно ли перебраться на ту сторону реки. Мне ответили, что нельзя: вода настолько прибыла, что перейти реку вброд нет никакой возможности, а лодку сожгли. Приходилось возвращаться назад, ехать горной дорогой и переезжать реку по Арнаисскому мосту. Больше всего я думал о возложенном на меня поручении и без колебания выбрал эту дорогу, хоть и отлично понимал, что ехать по ней очень рискованно, что в весьма решительных выражениях подтвердил и наш проводник, старик крестьянин, три сына которого служили в войсках его величества короля дона Карлоса.

Прежде чем отправиться в путь, мы спустились к реке, чтобы дать лошадям напиться. Взглянув на противоположный берег, я почувствовал искушение переправиться на ту сторону вплавь. Я поговорил со своими людьми и, когда увидел, что одни готовы идти на риск, а другие боятся, решил положить конец всяким колебаниям и вошел на лошади в воду. Лошадь вся дрожала и прядала ушами. Она уже плыла, когда на другом берегу появилась старуха с вязанкой дров на спине и начала нам что-то кричать. В первую же минуту я подумал, что она предупреждает нас об опасности. Когда я достиг середины реки, до меня долетели ее слова:

— Дети мои, ради всего святого реку не переходите. Всю дорогу проклятые альфонсисты запрудили…

Она скинула свою вязанку с плеч, спустилась к самой воде и, воздев руки к небу наподобие некоей сельской сивиллы, вскричала сурово и исступленно:

— Господь испытывает нас, он хочет узнать, сколько веры в душе у каждого и сколь тверды мы в поступках наших! Они без конца кричат, что одержали великую победу! Абуин, Тафаль, Эндрас, Отаис — все это в их руках, дети мои!

Я оглянулся, чтобы посмотреть, как переправляются мои люди, и заметил, что они испугались и стали возвращаться назад. В ту же минуту я услыхал звуки выстрелов: несколько пуль упало в воду невдалеке от меня. Я стал поспешно перебираться на другой берег. И когда лошадь моя уже врезалась ногами в песок, я почувствовал вдруг боль в левом плече; по бессильно повисшей руке побежала горячая струя. Мои солдаты, припав к седельным лукам, мчались уже галопом по влажным прибрежным зарослям. Лошади все были в мыле, когда мы наконец добрались до деревни. Я вызвал лекаря; он перевязал мне руку, укрепив ее на четырех шинах. Нисколько не отдохнув и не приняв никаких других мер предосторожности, я отправился со своими десятью уланами по горной дороге. Проводник наш, который шел впереди, пророчил нам еще новые беды.

Раненая рука моя так нестерпимо болела, что сопровождавшие меня солдаты, видя, что глаза мои блестят от лихорадки, лицо стало восковым, а подбородок и скулы почернели, словно покрытые двухдневной щетиной, почтительно молчали. От боли у меня потемнело в глазах; поводья я бросил и, проезжая деревней, чуть-чуть не наехал на двух женщин, они шли рядом; ноги их увязали в грязи. Отскочив в сторону, они закричали, уставившись на меня испуганными глазами. Одна из них узнала меня:

— Маркиз!

Я обернулся, ко всему равнодушный от боли:

— Что вам угодно, сеньора?

— Вы что, меня не помните?

Она подошла ближе и откинула укрывавшую ее голову мантилью наваррской крестьянки. Я увидел морщинистое лицо; на меня глядели черные глаза, светившиеся энергией и добротой. Я стал припоминать:

— Это вы?..

И замолчал, не зная, что сказать.

— Сестра Симона, маркиз, — договорила она за меня. — Неужели вы меня не помните?

— Сестра Симона, — повторял я, напрягая память.

— Мы много раз с вами виделись, когда были на границе с королем! Но что с вами? Вы ранены?

Вместо ответа я показал ей совсем побелевшую руку с синеватыми и холодными ногтями. Она мгновенно ее осмотрела и порывисто вскричала:

— Маркиз, ехать вам нельзя!

— Я должен выполнять приказ короля.

— Даже если бы вам надо было выполнить сто приказов. За эту войну мне привелось видеть немало раненых, и могу вас уверить — эта рана требует неотложного вмешательства… Поэтому пусть уж король подождет.

И, взяв мою лошадь под уздцы, она отвела ее в сторону. Я снова взглянул на ее смуглое морщинистое лицо. Черные сверкающие глаза аббатисы были полны слез.

Повернувшись к солдатам, она приказала:

— Следуйте за мной.

Голос ее был властен и вместе с тем мягок. Так в прежние времена часто говорили со мною старые бабушки.


Несмотря на то, что я совсем обессилел от боли, верный своим светским привычкам, я стал пытаться сойти с лошади. Сестра Симона не дала мне это сделать:

— Поезжайте! Поезжайте!

У меня не было сил настаивать, я покорился, и мы очутились на улице с низенькими, утопавшими в садах домиками, трубы которых дымились в тишине сумерек, распространяя вокруг запах горелой хвои. Как сквозь сон, услышал я голоса игравших детей и сердитые окрики матерей. Ветки ивы, свисавшие из-за ограды, ударили меня по лицу. Пригнувшись к седлу, я осторожно проехал в их влажной тени. Остановились мы возле одной из усадеб; над дверями дома был высеченный из камня герб. В просторной прихожей пахло виноградным суслом, и запах этот гостеприимно зазывал в дом. Вокруг все поросло травою. Тишина оглашалась ударами кузнечного молота и песней сидевшей за шитьем женщины. Помогая мне сойти с лошади, сестра Симона сказала:

— Вот где мы нашли прибежище, с тех пор как республиканцы сожгли монастырь в Абарсусе… Они совсем озверели, когда генерал их погиб!

— Какой генерал? — спросил я задумчиво.

— Дон Мануэль де ла Конча!

Тут я вспомнил, что слышал, уж не помню когда и где, что известие это как будто принесла в Эстелью переодетая крестьянкой монахиня. И несмотря на то, что разразилась буря, монахиня эта, чтобы поспеть, всю ночь шла пешком, так что, когда она явилась туда, все сочли ее сумасшедшей. Это была сестра Симона. Напомнив мне все эти обстоятельства, она с улыбкой добавила:

— Ах, маркиз, я была уверена, что в ту ночь меня застрелят!

Опираясь на ее плечо, я поднялся по широкой каменной лестнице, и мы увидели помощницу сестры Симоны. Это была почти девочка с бархатными глазами, сладостными и полными любви. Она пошла вперед, постучала в дверь. Нам открыла сестра привратница:

— Deo gratias.

— Благодарение господу.

— Вот наш полевой госпиталь, — сказала сестра Симона.

В полумраке белой залы, отделанной орехом, я увидел нескольких женщин в токах, щипавших корпию и разрывавших бинты.

Сестра Симона распорядилась:

— Приготовьте койку в келье, где лежал дон Антонио Доррегарай.

Две монахини поднялись и вышли. У одной из них за поясом была большая связка ключей. Сестра Симона с помощью сопровождавшей нас девушки принялась разбинтовывать мне руку: