Сонаты: Записки маркиза де Брадомина — страница 53 из 55

Пытаясь еще раз укрепить повязку, монах пробормотал:

— Не знаю… Не помню…

Я посмотрел на него, ничего не понимая. Монах стоял возле моей кровати, его все время дрожавшая лысая голова поблескивала из полутьмы. Остальная часть комнаты тонула во мраке. Неожиданно он разорвал повязку и, бросив ее на пол, вскричал:

— Господин маркиз, мы с вами старые знакомые! Вы отлично знаете, как я получил эту рану, и расспрашиваете только для того, чтобы терзать мне душу.

Услышав это, я приподнялся на подушках и высокомерно сказал:

— Брат Амвросий, я слишком настрадался за эти дни, чтобы заниматься еще и вашими делами.

Он нахмурил лоб и наклонил голову:

— Это верно!.. У вас своих дел хватает. Так знайте: ранил меня этот негодяй Мигелучо. Предатель, которого наши заправилы возвысили. Уж как-нибудь да я с ним рассчитаюсь… Поверьте, мне неприятно вспоминать о том, что было в ту ночь. Только теперь уж ничего не поделаешь… По счастью, господин маркиз де Брадомин отлично может сам во всем разобраться.

— И оправдать вас, брат Амвросий, — прервал его я.

Гнев его утих, и, вздохнув, он упал на стул возле изголовья кровати. Некоторое время он рылся в складках своего платья, после чего изрек:

— Я всегда это говорил!.. Первый кабальеро во всей Испании… Но получите с меня четыре золотых унции… Надеюсь, что сиятельнейший маркиз не станет проверять пробу. Это дело ростовщиков.

Он вытащил из кармана плаща деньги, завернутые в грязную бумагу из-под табака, и рассмеялся раскатистым смехом, напомнившим мне просторные монастырские трапезные.

— Брат Амвросий, отслужите за эти четыре унции мессу, — сказал я величественно.

Беззубый рот монаха разверзся в улыбке:

— По какому случаю?

— За победу Правого дела.

Монах встал со стула, собираясь уйти. Продолжая лежать на подушках, я пристально на него посмотрел и, видя, что он замешкался, молчал, едва сдерживая смех. Наконец он сказал:

— Я должен передать вам просьбу от сеньоры…

Я прервал его:

— Как только вы пришли, я все угадал.

— Знаю. Она по-прежнему вас любит, но умоляет не добиваться встречи с ней…

Я привскочил, удивленный и раздраженный. Я вспомнил о том, какую ловушку мне прошлый раз приготовил монах, и решил, что за словами его таится новый обман. С гордым презрением я сказал ему:

— Второй раз я на эту удочку не попадусь, брат Амвросий.

И я показал ему на дверь. Он хотел что-то возразить, но я больше ничего не стал говорить и повторил тот же жест. Монах ушел взбешенный, бормоча проклятия и угрозы. Весь дом огласился шумом, и в дверях появились обе сеньоры, испуганные и недоумевающие.


Я проспал всю ночь целительным и блаженным сном. Утром меня разбудил звон колоколов в соседней церкви. Вскоре обе ухаживавшие за мной дамы подошли к дверям моей спальни. Обе были уже в мантильях, с молитвенниками в руках; вокруг запястий у них были обмотаны четки. Голосом, манерами и одеждой обе сестры походили друг на друга как две капли воды.

— Как вы изволили спать, господин маркиз?

— Прекрасно.

— Вы теперь чувствуете себя бодрее?

— Я так бодр, как никогда.

— Это хорошо.

Обе дамы улыбнулись своей простодушной и елейной улыбкой, которая, казалось, находила себе продолжение в таинственных складках их мантилий, заколотых большими агатовыми булавками.

— Вы идете в церковь? — спросил я.

— Нет, мы уже пришли из церкви.

— Что говорят в Эстелье?

— А что бы вы хотели узнать?

Голоса их звучали в унисон, как в литании, и окружавший полумрак, казалось, еще усиливал их благочестивые интонации.

— Как чувствует себя граф Вольфани?

Дамы переглянулись, и мне показалось, что на их поблекших лицах заиграл румянец. Наступило молчание — и младшая сеньора вышла из комнаты, повинуясь знаку, который ей сделала сестра, привыкшая на протяжении сорока лет оберегать ее невинность. В дверях она остановилась с улыбкою на устах. Это была целомудренная улыбка старой девы, прожившей весь век без греха:

— Рада сказать вам, что ему лучше, сеньор маркиз.

И, выйдя из комнаты осторожно, размеренным шагом, она исчезла в темноте коридора. Напустив на себя равнодушный вид, я продолжал разговаривать с оставшейся в комнате сеньорой:

— Вольфани мне как брат. В тот самый день, когда мы выехали, с ним случилось это несчастье, и я так ничего о нем и не знал…

— Да!.. — вздохнула она. — Сознание к нему не вернулось. Впрочем, я больше всего беспокоюсь за графиню. Пять дней и пять ночей она провела у постели мужа, после того как его принесли домой… Говорят, что и сейчас она ухаживает за ним, как святая Изабелла!

Должен признаться, эта почти что посмертная любовь, которую выказала мужу Мария Антониетта, поразила меня и наполнила мне душу тоской. Сколько раз за последние дни, глядя на мою культю, я погружался в раздумье и приходил к мысли, что кровь моей раны и слезы ее глаз лились на нашу грешную любовь и ее искупали! Я испытывал удивительное успокоение оттого, что ее любовь женщины преобразилась в любовь францисканской монахини, возвышенную и мистическую. Дрожа от волнения, я пробормотал:

— А графу и сейчас еще не лучше?

— Лучше, но он стал как ребенок. Его одевают, сажают в кресло, и так он проводит весь день. Говорят, он никого не узнает.

Продолжая говорить, сеньора скинула с себя мантилью и, заботливо сложив ее, заколола двумя булавками с черными аграфами.

Видя, что я молчу, она решила, что ей пора уходить:

— До свидания, господин маркиз. Если вам что-нибудь понадобится, вам стоит только позвать.

Уходя, она остановилась на пороге, прислушиваясь к шуму шагов, который все приближался. Она выглянула за дверь и, увидав, кто идет, сказала:

— Оставляю вас в хорошем обществе. Вот брат Амвросий.

Удивленный, я приподнялся на подушках. Монах вошел, бормоча:

— Ноги моей не должно было быть в этом доме, после того как знаменитый маркиз так меня оскорбил… Но когда обиду нанес друг, недостойный брат Амвросий всё прощает.

Я протянул ему руку:

— Не будем говорить об этом. Я уже слышал об обращении графини Вольфани.

— Что вы на это скажете? Вы понимаете, что бедный монах не заслужил вчера вашего сиятельного гнева. Я всего только посланец, смиренный посланец.

Брат Амвросий пожал мне руку так, что кости захрустели.

— Не будем об этом говорить, — повторил я.

— Нет, поговорить мы об этом должны. Вы что, все еще будете сомневаться, что я вам друг?

Это была решительная минута, и я воспользовался ею, чтобы высвободить руку и поднести ее к сердцу:

— Никогда!

Монах весь выпрямился:

— Я виделся с графиней.

— И что же говорит наша святая?

— Она говорит, что готова увидеть вас еще раз, чтобы проститься с вами навсегда.

Вместо радости какая-то безотчетная грусть овладела моей душой, как только я узнал о решении Марии Антониетты. Может быть, меня огорчила мысль, что теперь, став одноруким, я лишусь того поэтического ореола, которым она меня окружила.


Опираясь на руку монаха, я покинул свое пристанище, чтобы отправиться во дворец короля. Сквозь свинцовые тучи пробивались бледные солнечные лучи, и пласты снега, которые лежали уже несколько дней, укрытые темными громадами стен, начали таять. Я шел молча. С мечтательной грустью вспоминал я историю моей любви и упивался предвкушением последнего свидания, которое собиралась подарить мне Мария Антониетта. Монах сказал мне, что праведница настолько щепетильна, что не хочет видеть меня у себя в доме, и что она рассчитывает встретиться со мною во дворце короля. Я же, будучи тоже человеком щепетильным, вздохнув, сказал, что если я и явлюсь туда, где она будет, то не затем, чтобы видеть ее, а лишь затем, чтобы засвидетельствовать свое почтение королеве.

Входя в покои дворца, я боялся, что из глаз моих хлынут слезы. Я вспоминал день, когда, целуя царственную белую руку с голубыми прожилками, я почувствовал в себе рвение паладина и возжелал посвятить всю свою жизнь королеве. Я взглянул на мою покалеченную руку и в первый раз почувствовал, что доволен и горд собою; доволен тем, что пролил кровь за эту принцессу, которая теперь, сидя среди своих придворных дам, вышивает ладанки для солдат, сражающихся за Правое дело, бледная и праведная, как принцессы старинных легенд. Когда я вошел, несколько дам встали, как принято было, когда входили высокопоставленные духовные лица.

— Я узнала о твоем несчастье, — сказала королева, — ты не можешь себе представить, сколько я молилась, чтобы господь сподобил тебя остаться в живых.

Я низко поклонился:

— Господь не сподобил меня умереть за вас.

Растроганные моими словами, дамы вытерли слезы. Я печально улыбнулся, думая, что именно так должен я теперь вести себя с женщинами, чтобы окружить мой физический недостаток ореолом поэзии. Королева сказала мне с достоинством и участием:

— Таким, как ты, руки не нужны, — достаточно того, что у них есть сердце.

— Благодарю вас, государыня.

Некоторое время все молчали; присутствовавший тут же епископ тихо прошептал:

— Господь наш привел тебя сохранить правую руку, потребную для пера и для шпаги.

Слова прелата вызвали в дамах шепот восхищения. Я обернулся, и глаза мои встретились с глазами Марии Антониетты. Они блестели от слез. Здороваясь с ней, я постарался улыбнуться. Она осталась серьезной и только пристально на меня посмотрела. Прелат подошел ко мне и заговорил назидательно и с участием.

— Пришлось, верно, немало всего выстрадать, милый маркиз?

— Да, немного пришлось, — ответил я, и его преосвященство отвел от меня свой опечаленный взор.

— Милосердный боже!

Дамы вздохнули. Одна только донья Маргарита оставалась безмолвной и невозмутимой. Ее царственное сердце подсказывало ей, что для человека гордого, как я, всякое проявление сочувствия равносильно унижению.

— Теперь, когда вам поневоле придется дать себе некоторый отдых, — продолжал прелат, — вы должны написать книгу о своей жизни.