таких категориальных факторов, как возраст, гендер и этничность. Однако определенное ощущение узнавания других, вызванное предшествующими мимолетными столкновениями, может пробудить ощущение сообщества, как это произошло в случае живущей в Хиллеслёйсе Айсун, женщины среднего возраста родом из семьи турецких мигрантов:
Хиллеслёйс – это знакомый мне район. Мне важно знать, что за люди тут живут. Я знаю, что тут живет много нормальных людей. Когда я встречаю их на улице, у меня нет ощущения наподобие «кто это такой?» (Blokland 2009b: 28–29).
Джейн Джекобс в своем знаменитом исследовании «Смерть и жизнь больших американских городов» (Jacobs 1961 / Джекобс 2011) приводила аргументы в пользу таких градостроительных форм, которые обеспечивали бы «глаза, устремленные на улицу» наподобие того, что испытывали на себе Нанда или Айсун. Однако это внимание не подразумевает непосредственный социальный контроль: в конечном счете люди также могут наблюдать и не вмешиваться (см. ibid.). Таким образом, частые взаимодействия с одними и теми же индивидами действительно увеличивают публичную осведомленность, а стало быть, и ощущение принадлежности, даже несмотря на то что частые взаимодействия могут приносить нам знания о людях, с которыми мы не отождествляем себя социально, так что, проходя мимо, мы можем их избегать и игнорировать. Переживания принадлежности, дома и сообщества могут возникать даже в высококриминализованных районах наподобие того американского многоквартирного жилого комплекса, который я исследовала (см. Blokland 2008). Невмешательство может быть мудрым решением, принимаемым на основе осведомленности и знания местных реалий. Некоторые формы сообщества способны стимулировать и вмешательство. Другие же могут попросту обеспечивать конкретную информацию, необходимую, когда вам нужно знать, кому доверять, а кому нет. Истории – нарративы, совместно порождаемые в сообществах, – могут функционировать в качестве способа создания коллективной информированности по поводу необходимости быть «внимательным» и «не лезть не в свое дело». Например, Лиза, одна из тех, с кем я работала в упомянутом многоквартирном жилом комплексе, была матерью-одиночкой с двумя маленькими сыновьями – все они жили в одной квартире с ее матерью, а сама Лиза пыталась добиться материальной независимости и найти работу. У нее был конфликт с другой молодой женщиной, которую она давно знала. Некоторые говорили, что это «ерундовое дело» из-за бывшего парня, а другие утверждали, что это был конфликт из-за какой-то сорвавшейся сделки в торговле наркотиками, которой Лиза, как мне сообщали, занималась и продолжает заниматься. Конфликт обострился, и однажды мать Лизы вышла на улицу, чтобы попытаться разнять двух дерущихся женщин. Тогда в дело пошел нож, и мать Лизы умерла от ран. Тем не менее жители этого района, где насилие было общераспространенным, считали, что их квартал более безопасен, чем другие части города, – хотя и не потому, что там настолько хорошо функционировал социальный контроль в смысле предотвращения преступлений или «отклонений». Жители считали свой район местом, где они были у себя дома, не потому что они ощущали привязанность к нему, – большинство с удовольствием бы оттуда уехали. Однако они знали, чего им там ожидать, даже несмотря на то, что эти ожидания не обязательно были положительными. История Лизы была им известна и напоминала о том, что не надо лезть не в свое дело. Жители ощущали себя в безопасности в месте своего проживания, поскольку здесь они знали в точности, чего им следует остерегаться, кому доверять, кого избегать и почему (см. также Toenders et al. 1998; Raad voor Maatschappelijke Ontwikkeling 2004: 36). Небольшой жилой комплекс на 240 квартир с его тупиками и внутренними дворами был построенной физической средой, которая позволяла жильцам иметь «глаза, устремленные на улицу», не вмешиваясь при этом в дела других. Неформальные сети позволяли им получать довольно точную информацию, выступавшую основанием для (не)доверия. Иными словами, они знали уличные коды (Anderson 1999) в собственном районе. Они скорее предпочли бы находиться там, нежели, скажем, в зажиточных белых районах города, где на них – чернокожих – можно было бы легко взвалить ответственность за любые нарушения порядка.
Обстановка в этом районе, который на момент моего исследования считался одной из наименее безопасных территорий в одном из самых безопасных (согласно данным статистики) городов Соединенных Штатов, представляет собой довольно крайний случай – по меньшей мере для Глобального Севера. Характерный для него градус насилия, возможно, невелик по сравнению с Рио-де-Жанейро, не говоря уже о городах в зоне военных действий. Однако этот пример позволяет прояснить один важный момент. Сообщество не должно быть чем-то приятным. Мы можем ощущать включенность в сообщество и обладать той или иной степенью принадлежности к нему, по меньшей мере посредством наших практик, хотя дискурсивно мы, возможно, с готовностью станем отрицать любую форму социальной идентификации, как делали жители этого района, поскольку мы не хотим, чтобы нас ассоциировали со стереотипами. Мы можем следовать ситуационной нормальности и предполагаемым ею кодами, даже несмотря на то, что в нормативном плане мы не считаем их нормальными и обладаем опытом публичной осведомленности относительно других мест. Ничто из этого не означает, что сообщество есть непременно нечто приятное. В повседневных разговорах сообщество, как и дом, может содержать некую положительную коннотацию – и это не обязательно имеет под собой [практические] основания. Когда браки становятся кошмаром или когда родители превращаются в виновников физического или эмоционального насилия, когда отдельные индивиды проявляют пассивную агрессию по отношению к своим партнерам и оказываются волками в овечьей шкуре, все это происходит именно в доме. Однако дом от этого не перестает быть домом. Любопытным образом (или же любопытным сочтут это, вероятно, только те, кто никогда не сталкивался с [домашним] насилием) знание о том, чего можно ожидать, также выступает признаком установления какой-никакой безопасности. Дом – это не сообщество в точном смысле, но принцип здесь тот же самый: в наших идеальных воображениях и в тех способах, какими они преподносятся нам в рекламе, кино или литературе, и дом, и сообщество наполнены положительными эмоциями и приятными практиками. Именно так нам нравится говорить о них в повседневных беседах. Эмпирически ни дом, ни сообщество не прекращают существовать, когда они обнаруживают свои темные стороны. Вполне возможно, что ситуационная нормальность и предсказуемость, а также устойчивая структурная рамка для социальной идентичности, которую они предоставляют, делают слишком сложным делом распад семей (homes) и сообществ даже в том случае, когда в эмоциональном, нормативном или моральном плане они бесполезны для нас как индивидов.
Предложенные выше две оси, континуум доступа и континуум приватности, позволяют нам осмыслять сообщество в различных городских реляционных контекстах без непременного вступления в дискуссию о том, содержат ли те сообщества, которые мы практикуем, нечто приятное или связанное с удовольствием. Как и в случае с домом, из плотных сетевых связей можно выходить только большой ценой. Покинуть район наподобие того, в котором живет Лиза, тоже просто так не удастся, но точно так же подобная территория не является легкодоступной для всех. Влиять на ваше ощущение комфорта в смысле пребывания «в курсе» в конкретном месте может не криминальная статистика, а понимание поведенческих кодов. Чем более публичным является окружение, тем выше шанс на то, что у нас отсутствует подобное ощущение или же что для его появления нам требуется гораздо больше навыков и опыта. Напротив, быть «в курсе» гораздо легче там, где мы укоренены. Но чем более публичным является окружение, тем более открыт наш доступ в него и тем меньше вероятность, что другие смогут нас исключить. Необходимое уточнение заключается в том, что насильственные формы исключения возможны и в публичных окружениях, особенно в случаях гомофобии, сексизма и расизма. Тем не менее доступ в подобные публичные окружения все равно в большей степени открыт для нас, чем доступ в сравнительно приватные места.
Если отношения, подвергаемые измерению в сетевых исследованиях, как правило, располагаются на приватном полюсе рассматриваемого нами континуума (хотя и здесь возможны варианты), мимолетные столкновения и прочные вовлеченности в повседневных городских практиках могут конституировать перформанс или сообщество, которые не являются ни публичными, ни приватными, ни личностными, ни анонимными – они охватывают масштабный набор промежуточных возможностей. При помощи понятия публичной осведомленности я стремлюсь уйти от зиммелевской концепции города как анонимного окружения, где преобладает бесчувственное равнодушие, а также от представления города как места, состоящего из городских деревень. Как уже было сказано, когда мимолетные столкновения повторяются, мы постепенно можем узнавать других, которых мы встречаем на наших привычных путях. Значимы не только наши прямые взаимодействия с другими индивидами, но и наши переживания взаимодействий между другими, которые мы наблюдаем, не принимая в них участия. Пространство производится посредством взаимодействий с нашим участием, а также посредством взаимодействия между людьми, которых мы не знаем. Для опыта подобных узнаваний нам не требуется обмениваться словами. Однако, будучи социологами и, вероятно, людьми современной эпохи (см. Giddens 1991), мы настолько сосредоточены на отдельных лицах и личных отношениях, что считаем «единение» (togetherness) отличным от сообщества:
Одержимость личностным даже ценой обезличивания социальных отношений подобна фильтру, который обесцвечивает наше рациональное понимание общества… Она приводит нас к убеждению, что общность (community) – это акт взаимного раскрытия собственной самости, и к недооценке отношений общности в среде незнакомых, посторонних друг другу людей, в особенности отношений общности, возникающих в больших городах (Sennett 1992b: 4 / Сеннет 2002: 9–10).