мпринтинг помогает многим детенышам животных быстро научиться опознавать своих родителей. Если говорить о родителях, у многих животных распространено отторжение отпрысков, не охваченных привязанностью, вскоре после рождения; следовательно, воспитание становится невозможным. Почему настолько тяжело изменить воспоминания о привязанностях? Животным, как правило, сама эволюция фактически запрещает воспитывать потомство иных видов. Человеческие младенцы вдобавок вносят в процесс воспитания дополнительное ограничение, требуя постоянного наличия взрослых моделей, по которым они «формируют» свои личности. Подобные «целевые» узы могут объяснить зачастую непреодолимую силу «давления старших» в последующей жизни. Быть может, все такие привязанности эксплуатируют одни и те же механизмы.
Многие животные также формируют другие типы социальных связей, например когда выбирается некий помощник, к которому привязываешься на всю жизнь. Многие люди поступают так же, а некоторые из тех, кто этого не делает, выбирают себе пары, схожие обликом или характером, как если бы они тянулись не к конкретным людям, а к неким выявленным стереотипам. Другие часто поддаются увлечениям, порочная суть которых отчасти ими осознается, однако они не в силах избавиться от этой зависимости; указанные узы памяти ослабевают и исчезают очень медленно. Временна́я протяженность наших воспоминаний различалась и развивалась с древних пор, это не наша текущая потребность, а наследие предков.
Всем известны бесконечные по ощущениям периоды траура, когда уходит очень много времени на то, чтобы примириться с потерей дорогого человека. Возможно, траур тоже отражает неспешность изменения привязанностей, пускай лишь в одном проявлении. Возможно также, что этим частично объясняется длительный упадок психических сил, который может следовать за физическим, эмоциональным или сексуальным нападением на человека. Раз существует столько негативных проявлений подобного опыта, почему, могли бы меня спросить, он должен быть как-то связан с памятью о привязанностях? Подозреваю, что любая форма близости, какой бы нежелательной она ни была, воздействует на механизмы, разделяемые привязанностью и сексуальностью; она может поломать механизм, посредством которого мы налаживаем отношения в обычной жизни. Независимо от того, сколь кратким был эпизод насилия, он способен привести к длительным нарушениям в повседневном общении – отчасти потому, что задействованные агенты меняются медленно. Жертве нападений принесут мало пользы попытки воспринимать случившееся нейтрально, поскольку остальной разум не в состоянии контролировать этих агентов; лишь время способно восстановить их нормальное функционирование. Это травма, более страшная, чем потеря зрения или утрата конечности; мы лишаемся возможности использовать должным образом агентов, при помощи которых выстраиваем собственную личность.
17.10. Интеллектуальная травма
Фрейд утверждал, что развитие многих людей определяется тревогами, о которых они не подозревают, но которые прячутся в нашем бессознательном. Среди этих сильных эмоций – страх наказания, травмы, беспомощности, а также, что неприятнее всего, страх лишиться уважения тех, к кому мы привязаны. Верно это или нет, но большинство психологов, придерживающихся данной точки зрения, применяют эту теорию сугубо к социальной сфере, полагая, что мир разума слишком прост и обезличен, чтобы наделять его подобными чувствами. Однако умственное развитие может в равной степени зависеть от привязанности к другим людям и аналогичным образом определяться «подспудными» страхами и неврозами.
Позднее, когда будем обсуждать юмор и шутки, мы увидим, что многие последствия социальных и интеллектуальных неудач схожи между собой. Основное различие заключается в том, что в социальном мире лишь другие люди могут информировать нас о допущенных нарушениях запретов, тогда как в сфере интеллекта мы сами часто обнаруживаем собственные недостатки. Ребенок, строящий башню, не нуждается в учителе, которому можно пожаловаться, что какой-то кубик портит всю конструкцию. Разуму мыслящего ребенка тоже не требуется кто-то, кто уведомит его, что какой-то парадокс смешал мысли в бурлящий хаос. Сама по себе неспособность достигать поставленной цели может причинять беспокойство. Например, каждый ребенок наверняка думал и думает что-то вроде:
Хм. Десять – это почти одиннадцать. А одиннадцать – почти двенадцать. Значит, десять – тоже почти двенадцать. И так далее. Если я продолжу рассуждать таким образом, то десять окажется равным почти ста!
Для взрослого это просто глупая шутка. Но в первые годы жизни такая мысль способна подорвать уверенность в себе и породить ощущение беспомощности. Попробуем выразить ее во «взрослых» терминах. Пусть наш ребенок думает: «Я не вижу ошибки в своих рассуждениях, но все же они ошибочны. Я просто использовал очевидный факт, что если A находится вблизи Б, а Б находится вблизи В, то A должно быть рядом с В. Почему это неправильно? Наверное, с моими мыслями что-то не так». Не важно, можем ли мы это вспомнить или нет, но однажды все мы испытывали затруднение при попытке провести незримую границу между океанами и морями. Каково было впервые задаться вопросом: «Что было раньше, курица или яйцо?» Что было до начала времен; что лежит за краем пространства? А как насчет фраз наподобие «Это утверждение ложно», от которых голова может пойти кругом? Не знаю никого, кто вспоминал бы такие случаи со страхом. Но, как сказал бы Фрейд, этот факт намекает на подавление ощущений неким внутренним цензором.
Если люди получают ментальные увечья от страшных мыслей, почему бы этому не приводить, как в случае с эмоциональными травмами, к фобиям, одержимостям и т. п.? Подозреваю, что так и происходит, просто мы не замечаем этого вследствие «маскировки»: нам эти травмы не кажутся патологическими. Каждый учитель знает (и терпеть не может) детей, которые отвергают некую область знаний, каковую, по их мнению, они не в состоянии освоить: «Я просто не могу этому учиться». Иногда это лишь неосознанный способ избежать стыда и стресса, вызванного социальным осуждением неудач. Но с той же вероятностью такое поведение может быть реакцией на персональный стресс, возникший из-за неспособности усвоить некие идеи. Сегодня мы обычно трактуем эмоциональную некомпетентность как болезнь, подлежащую лечению. Однако интеллектуальная некомпетентность обычно признается нормой, пускай досадной, и объясняется недостатком «таланта», «способностей» или «дара». Соответственно мы говорим: «Этот ребенок не слишком умен», как будто бедность мысли является предначертанным уделом – и не может быть поставлена в вину.
17.11. Интеллектуальные идеи
Будь разум живым и мыслящим существом, он мог бы делать то и это по собственному желанию, однако разум часто бежит знания, которое мыслится достоверным, и неохотно преследует зло. Но все же ничто на свете не происходит в точности так, как мы того желаем. Причиной тому разум, затуманенный нечистыми помыслами и невосприимчивый к мудрости, упорствующий в стремлении мыслить о «себе» и «своем».
Как мы обращаемся с мыслями, которые приводят к пугающим результатам? Что следует думать о «почти» парадоксах, которые угрожающе намекают, что все предметы, большие и малые, могут быть одного размера? Одна из стратегий заключается в том, чтобы избегать подобных рассуждений, учиться никогда не объединять более двух или трех «близостей». Тогда, возможно, удалось бы обобщить эту стратегию, желая, избавить себя от опасности комбинирования слишком многих умозаключений.
Но что может означать фраза «слишком многих»? На это нет единого ответа. Как и в случае с сообществом «Больше», нужно изучить отдельные проявления во всех важных сферах мышления, выяснить, каковы ограничения каждого типа и стиля рассуждений. Человеческое мышление основано не на универсальной, единообразной «логике», а на бесчисленных процессах, сценариях, стереотипах, критике и цензуре, аналогиях и метафорах. Некоторые из них приобретаются благодаря эволюции и генам, другие мы изучаем благодаря среде, а третьи создаем для себя сами. Но даже в разуме никто не учится в одиночку, поскольку каждый шаг подразумевает обращение к знаниям, усвоенным ранее через язык, через семью и друзей, а также через наши прежние «я». Без того, чтобы один этап развития «наставлял» следующий, такая структура, как разум, не могла бы возникнуть.
Существует еще одно сходство интеллектуального и эмоционального развития: мы можем создавать интеллектуальные привязанности и стремимся думать так, как думают некоторые другие люди. Этими «интеллектуальными идеалами» могут быть родители, учителя и друзья, а также те, кого мы никогда не встречали, – например, писатели и даже вымышленные, легендарные герои. Полагаю, от образов того, как надо думать, мы зависим ничуть не меньше, чем от образов того, как надо чувствовать. Отчасти наши самые насущные воспоминания относятся к учителям, но не к тому, чему они учили. (В момент, когда моя рука выводит эти строки, мне кажется, что мой герой Уоррен Маккаллох смотрит на меня неодобрительно: ему не нравятся эти неофрейдистские идеи.) Любая затея может казаться эмоционально нейтральной, но не существует такого явления, как «чисто рациональное» действие. Всегда ситуация рассматривается и воспринимается через личный фокус. Даже ученым приходится делать такое допущение:
Уже достаточно доказательств или нужно подобрать больше?
Пора ли составлять унифрейм или надо накопить больше примеров?
Можно ли полагаться на старые теории или надо поверить в свежую гипотезу?
Должен ли я быть редукционистом или новатором?
На каждом шагу выбор, который мы делаем, зависит от того, кем мы стали. Наши науки, искусства и этика не возникают из безличных идеалов истины, красоты и добродетели; они частично суть отражение наших стремлений потакать образам, созданным в предыдущие годы (или опровергать их). То есть наши взрослые повадки проистекают из побуждений, настолько инфантильных, что мы бы, конечно, их осудили – не будь они трансформированы, замаскированы или, как сказал бы Фрейд, «сублимированы».