ы говорим о наших друзьях в физических терминах – мол, Мэри и Джон очень близки. Весь наш язык пронизан любопытными конструкциями, призванными передавать объекты так, словно они принадлежат иным сферам мышления.
Иногда мы употребляем термин «метафоры»: таков наш способ перемещения мыслей между различными ментальными сферами. Некоторые метафоры кажутся совершенно пешеходными, если угодно (мы говорим, что нужно «предпринять шаги», чтобы вызвать или предотвратить какое-то событие). Другие метафоры выглядят поистине чудесными: неожиданные образы приводят к удивительным прозрениям – так ученый решает задачу, воображая себе жидкость как льющуюся по трубе (или в форме волны, состоящей из множества перекрывающих друг друга сфер). Когда подобные концепции начинают играть важную роль в наших наиболее продуктивных формах мышления, естественно задаться вопросом, что такое метафора. Но мы редко замечаем, сколь часто мы используем метафоры в повседневном мышлении.
Что представляет собой метафора? Велик соблазн согласиться с функциональными определениями – например, что метафора позволяет заменить один вид мысли другим. Но если пожелать структурного определения метафоры, мы не найдем единства мнений; нас ждет бесконечное разнообразие процессов и стратегий. Некоторые из них элементарны, ибо, проводя аналогии, мы уничтожаем столько деталей, что два разных предмета начинают казаться одинаковыми. Другие же формы метафоры сложны настолько, насколько это вообще возможно. В итоге приходишь к выводу, что под общим названием «метафора» скрывается множество значений, потому что не существует границы между «метафорической» и обычной мыслью. Никакие два объекта или два ментальных состояния не могут быть идентичными, а потому всякий ментальный процесс должен использовать некое «подручное средство», чтобы создать иллюзию одинаковости. Каждая мысль в какой-то мере есть метафора.
Когда ученые наподобие Вольты и Ампера выяснили, как репрезентировать электричество с точки зрения давления и потоков жидкостей, они смогли применить бо́льшую часть своих знаний о жидкостях к электричеству. Хорошие метафоры полезны, поскольку переносят в целости унифреймы из одной сферы мысли в другую. Такие перекрестные соответствия могут нам позволить перемещать даже «семейства» описаний в другие сферы, где можно применить к ним ряд хорошо развитых навыков. Однако эти соответствия трудно обнаружить, ибо чаще всего наблюдается просто перенос унифрейма одной сферы в беспорядочные скопления знаний другой сферы.
Откуда берутся наши наиболее продуктивные, регулярные перекрестные соответствия между сферами? С одними мы, похоже, фактически рождаемся благодаря унаследованным параномам; другие метафоры мы обнаруживаем сами по мере взросления; но большинство из них узнается от других участников наших культурных коллективов. Вдобавок время от времени кто-то выявляет новую переформулировку, которая настолько плодотворна и настолько легко объяснима, что она быстро становится частью общей культуры. Естественно, хотелось бы узнать, как были сделаны величайшие открытия в области метафор. Но это произошло в далеком прошлом, а потому историю таких открытий мы вряд ли когда-либо прочтем. Наши лучшие идеи, подобно наследственным признакам, формируются лишь однажды, случайно, а затем распространяются от сознания к сознанию.
Глава 30Ментальные модели
Мир сохранил сентиментальность просто потому, что это наиболее практичное явление на свете. Только она заставляет людей делать дело. Мир не поощряет сугубо рациональную любовь, по той причине, что сугубо рациональный любовник никогда не женится. Мир не поощряет сугубо рациональные армии, ибо сугубо рациональная армия убежит с поля боя.
30.1. Знание
Что на самом деле значит «знать»? Допустим, Мэри (или какое-то другое живое существо – или машина) может ответить на некоторые вопросы о мире вокруг – без необходимости проводить доказательные опыты. В этом случае мы согласимся, что Мэри знает наш мир. Но что будут значить для вас и для меня слова Джека: «Мэри знает геометрию»? Насколько нам известно, Мэри верит, что квадраты бывают круглыми, – а Джек, между прочим, с этим не спорит! Слова Джека больше говорят нам о самом Джеке, чем о Мэри.
Когда Джек говорит: «Мэри знает геометрию», это подсказывает, что он, вполне вероятно, удовлетворится ответами Мэри на вопросы, имеющие отношение к геометрии.
Значение фразы «Мэри знает геометрию» зависит от того, кто ее произносит. Разумеется, всего о геометрии знать нельзя; это утверждение будет по-разному толковаться обычными людьми – и математиком, чьи представления о геометрии сильно отличаются от представлений широкой публики. Точно так же и значения многих других слов зависят от социальной роли говорящего. Даже недвусмысленное заявление, скажем, «На этой картине изображена лошадь», не лишено многозначности: мы можем быть уверены только в том, что картина отображает чье-то представление о том, как должны выглядеть лошади.
Тогда почему, рассуждая о знании, мы не уточняем всякий раз, кто именно говорит, а кто слушает или наблюдает? Потому, что мы делаем предположения по умолчанию. Когда кто-то посторонний говорит, что Мэри знает геометрию, мы предполагаем, что говорящий ожидает от любого человека, знакомого с Мэри, согласия с этим утверждением. Предположения, подобные данному, позволяют нам общаться; если нет причин думать иначе, мы допускаем, что все упоминаемые в разговоре предметы и явления «типичны». Для меня не имеет значения тот факт, что профессионал-математик может опровергнуть утверждение насчет познаний Мэри в геометрии, поскольку этот математик не соответствует стереотипу «типичного человека».
Можно было бы сказать, что все это не относится лично к нам, ибо мы-то знаем, сведущи мы в геометрии или нет. Но не будем забывать о наблюдателе, который теперь прячется в нашем разуме; это та часть «нас», которая утверждает, что мы знаем геометрию. Впрочем, часть нас, которая выдвинула это утверждение, почти не взаимодействует с другими частями, которые ответственны за решение геометрических задач; эти агенты, скорее всего, не способны «говорить» и лишены знаний о наших мыслях и убеждениях.
Естественно, мы все предпочли бы воспринимать знание как нечто позитивное и лишенное условности и произвольности. Но стремление установить связь между тем, во что мы верим, и нашими идеалами абсолютных истин во все века приносило мало пользы. Мы жаждем уверенности, но единственное, что не подлежит сомнению, – это факт, что в любой ситуации найдется повод усомниться. Вдобавок сомнение – вовсе не враг, мешающий нам обретать знания; реальную угрозу ментальному развитию представляет безоговорочная вера, то есть полная противоположность сомнению.
30.2. Знать и верить
Мы часто говорим так, будто классифицируем наши мысли по типам – по фактам, мнениям и убеждениям.
Красный предмет лежит на столе.
Думаю, красный кубик лежит на столе.
Я уверен, что красный кубик на столе.
Чем эти выражения отличаются друг от друга? Некоторые философы утверждают, что «знание» должно означать «истинную и подкрепленную фактами веру». Однако до сих пор не придумано проверки, способной доказать, что некое знание истинно или подкреплено фактами. Например, все мы знаем, что солнце утром «встает». Некогда верили, что это происходит по велению богов, что траектория движения светила отражает путь колесницы Аполлона по небосводу. Сегодня ученые говорят, что солнце никуда не поднимается, потому что «восход солнца» – это просто восприятие людьми вращения планеты Земля вокруг сохраняющей неподвижность в пространстве звезды. Получается, все мы «знаем» что-то, что не соответствует действительности.
Чтобы понять, что такое знание, нужно прежде всего избавиться от привычки слушать подверженного ошибкам агента «я» (из фразы «Я верю»); нужно перестать считать, что он непогрешим. Правда в том, что человеческий разум придерживается разных мнений в разных сферах мысли. Потому одна часть разума астронома может сохранять обыденный взгляд на восход солнца над землей, воспринимать солнце как небесный фонарь, который будит нас и освещает наш путь. Но другая часть его разума будет ориентироваться на концепции современной физики, нашедшие применение в прикладной астрономии. Мы используем множество воззрений, и выбор конкретного взгляда в конкретный момент времени зависит от изменения баланса сил среди наших агентов.
Если то, во что мы «верим», настолько условно, почему мы убеждены, что наша вера зиждется на твердых основаниях? Это объясняется тем, что всякий раз, когда мы принуждаем себя говорить или действовать, наш разум «переводит» организм в последовательность четких, ориентированных на действия состояний, в которых большинство сомнений подавляется. Что касается повседневной жизни, решительность необходима; иначе нам пришлось бы действовать столь осторожно, что мы ничего бы не добивались. Именно к этой области относится бо́льшая часть уверенности, которую мы выражаем словами «догадываться», «верить» и «знать». При принятии практических решений (когда «отключается» большинство агентов) мы употребляем эти слова, чтобы обобщить наши разрозненные варианты уверенности.
Представление о том, что лишь некоторые убеждения человека являются «подлинными», играет важнейшую роль во всех наших моральных и правовых схемах. Всякий раз, когда мы осуждаем или одобряем действия других людей, усваивается знание о том, чего ожидали и что намеревались сделать эти другие люди, а не знание об имевших место фактических событиях. Эта доктрина лежит в основании нашего умения отличать легкомысленность и забывчивость от лжи, обмана и предательства. Я не хочу сказать, что подобные различия не важны; по моему мнению, они не обосновывают справедливость упрощения, допускающего наличие среди многообразия видов мышления некоторого числа мыслей, более «подлинных» в сравнении с другими. Все эти различия выглядят менее абсолютными, когда тщательное исследование убеждений показывает, что они не лишены двусмысленностей.