ивались рассказом о том, что определенные люди в действительности совершили[205]. Отсылка к словам Аристотеля об истории здесь очевидна, вне зависимости от того, читал ли Валла Аристотеля по-гречески или в латинском переводе Вильгельма из Мербеке[206]. Валла возражал, что история была более древним и, следовательно, более почитаемым занятием, нежели поэзия и философия. Хроники предшествовали поэмам: Моисей, евангелисты были историками. История имеет дело со всеобщим в той же или даже в большей степени, чем поэзия.
В своих насыщенных смыслом наблюдениях Валла отстаивал сложность труда, которым занимается историк. Писать историю трудно, замечал он, как на то указывают расхождения между людьми, ставшими свидетелями одного и того же события. Дабы установить истину, историку следует проявлять не меньше тщательности и тонкого чутья, чем то требуется правоведу и врачу, и эта двойная аналогия заставляет нас задуматься[207]. Акцент на фактическом, антикварном измерении историографии, кажется, не противоречит утверждению Валлы в предисловии к «Истории деяний Фердинанда…» о том, что ораторское искусство – это «мать истории»[208]. «Риторика» Аристотеля, воспринятая Валлой через Квинтилиана, позволила ему преодолеть ограничения цицероновской риторики. Знаменательным образом, в 1448 году Валла начал переводить Фукидида – историка, которого Цицерон презирал из‐за темноты слога до такой степени, что приводил его ораторам в качестве отрицательного примера, которого следует избегать (Оратор 9, 30–32).
Квинтилиан обратил внимание, что противоречия во внутритекстовой хронологии говорят о подложном характере документа, однако языковые элементы в число подобных противоречий не входили. Напротив, с точки зрения Валлы, слова, подобные «сатрапам», доказывали невозможность предполагаемой датировки «constitutum Constantini». Обращение к лексическим анахронизмам как к инструменту исторического анализа свидетельствуют о решающем изменении, об интеллектуальном событии невиданного масштаба. Подход Валлы прямо ведет нас к Мабильону и Монфокону, эрудитам XVII века из конгрегации мавристов, которых Марк Блок считал людьми, заложившими основу исторического ремесла в современном смысле слова. При всем том Мабильон в своем великом труде «О дипломатике» («De re diplomatica», 1681), принимая за данность тезис о том, что «constitutum Constantini» – это фальшивка, так и не решился открыто назвать имя Лоренцо Валлы[209].
К какому же источнику восходило мнение Валлы о языке? В некотором смысле ответ способен удивить нас. Повышенная чувствительность к языковому анахронизму, характерная для рассуждения Валлы, – это результат свойственной гуманистам тенденции к очищению латыни от варваризмов и ее нормативизации. Парадоксальным образом стремление воскресить утраченный, несуществующий язык побудило гуманистов посмотреть на современную им латынь как на явление, формировавшееся в течение определенного времени[210]. Осознание исторического характера латыни объединяет таких разных мыслителей, как Леонардо Бруни и Флавио Бьондо, о чем свидетельствует памятная дискуссия о языке, на котором говорили древние римляне, состоявшаяся в 1435 году[211]. Леонардо Бруни защищал свой латинский перевод «Никомаховой этики» Аристотеля в работе «De interpretatione recta». Этот текст, в котором автор критиковал грецизмы и варваризмы предшествующего перевода, открыл путь замечаниям Валлы о грецизмах и варваризмах, демонстрирующих подложный характер «constitutum Constantini». По мнению Бруни, те, кто уродует текст Аристотеля дурным переводом, похожи на людей, марающих картину Апеллеса или другого известного греческого художника. Настоящий переводчик должен стремиться перевоплотиться в автора – с его умом, душой и волей. Он подобен человеку, копирующему изображения и старающемуся точно воспроизвести вид и очертания оригинала[212]. В то время, когда Бруни писал свое сочинение (около 1420 года), реплики составляли обычную практику флорентийских мастерских[213]. В течение нескольких десятилетий, прошедших с того момента, число подделок древних артефактов умножилось[214]. Деятельность гуманистов, антиквариев, переводчиков, копиистов и изготовителей подделок предполагала существование критической дистанции в отношении прошлого, которое следовало реконструировать или воссоздать[215].
Отношение к прошлому служит фоном рассуждений Валлы в его «Oratio in principio studii», инаугурационной лекции, произнесенной в университете Рима 18 октября 1455 года[216]. Обширность Римской империи, говорил Валла, способствовала распространению самых разных занятий через соперничество и соревновательность. Отдельный скульптор или художник никогда не сумел бы достичь совершенства в собственном искусстве, если бы работал в одиночестве. Квинтилиан сравнил слова с монетами: Валла уподобил латынь деньгам – как инструменту, благодаря которому осуществляется самый разнообразный интеллектуальный и торговый обмен[217]. Изобретение монеты стимулировало циркуляцию товаров; аналогичным образом, существование общего языка – латыни – позволило развить интеллектуальную жизнь в провинциях Римской империи. Цицерон родился в Арпине, Вергилий – в Мантуе, Сенека – в Кордове, Тит Ливий – в Падуе, Присциан – в Кесарии, Ульпиан (великий римский юрист) – в Финикии. После падения империи входившие в нее азиатские и африканские регионы вновь вернулись в варварское состояние. В Европе же Римская церковь защитила латынь, воспользовавшись ею одновременно в качестве сакрального и бюрократического языка. Под покровительством понтификов словесность и искусства расцвели вновь.
Перед нами одно из первых свидетельств (если не абсолютно первое), в котором слово «Европа» используется в культурном, а не в чисто географическом значении[218]. Европа как наследница Римской империи становилась отдельной цивилизацией со своими отличительными чертами, основанной на соперничестве и торговле, связанной одним языком (народные языки не упоминались). В похвале сохранившей латынь Римской церкви, конечно, заметен оттенок искательства: Валла только что перешел на службу к папе. Менее очевидным и, если я не ошибаюсь, прежде не отмеченным был источник Валлы – «Церковная история» Евсевия Кесарийского, которую он уже активно использовал в работе о Константиновом даре. Напомнив о похвале христианству, которую, по легенде, произнес император Тиберий, Евсевий писал: «Небесный Промысл заронил в него эту мысль с особой целью, чтобы Евангельское слово [logos] вначале беспрепятственно прошло по всей земле» (II, 2, 6)[219].
С точки зрения Евсевия, равно как и по мнению Валлы, Римская империя сыграла провиденциальную роль. Однако в инаугурационной речи Валлы «logos» из первой главы Евангелия от Иоанна («sermo», как переведет Эразм спустя более чем пять столетий) превратился в «Latina lingua»[220]. Так распространение христианства превратилось в распространение словесности и искусств.
Инаугурационная лекция Валлы сегодня звучит как пророчество о неотвратимой европейской экспансии, о явлении, в рамках которого отношение к античной цивилизации и, в частности, к риторике имело, как мы только начинаем понимать, важное значение. Имеет смысл исследовать этот сюжет на примере одного конкретного случая.
Глава 3Голос другого. Об одном бунте туземцев с Марианских островов
В последние тридцать лет взаимодействие между историей и антропологией открыло новые и важные пути исследований. Недавно ситуация несколько изменилась. В отношения между двумя дисциплинами все чаще стал вовлекаться третий участник – теория литературы. Историки и антропологи узнали о существовании нарративных функций, авторской позиции, имплицитного читателя и других менее известных понятий. Потенциально такой ménage à trois [тройственный союз – фр.] весьма полезен. Впрочем, до сих пор его результаты оставались по большей части довольно двусмысленными. Зачастую тексты интерпретировались как автономные миры или же как пространства, чья связь с внелитературной реальностью в конечном счете не поддавалась определению. Подобные скептические выводы не кажутся мне само собой разумеющимися. Я постараюсь доказать противоположный тезис, а именно что более глубокая рефлексия над литературным измерением текста способна усилить стремление к референциальности, которое в прошлом объединяло историков и антропологов.
Я проанализирую одну из страниц книги, опубликованной в Париже в 1700 году, – «L’ Histoire des Isles Marianes, nouvellement converties à la Religion chrestienne; et de la mort glorieuse des premiers Missionnaires qui y ont prêché la Foy» («История Марианских островов, недавно обращенных в христианскую религию, и о славной кончине первых миссионеров, проповедовавших там веру»). Автор книги, французский иезуит Шарль Ле Гобьен, руководитель («procureur») миссий в Китае, в 1698 году напечатал «Histoire de l’édit de l’Empereur de la Chine en faveur de la religion Chrestienne» («Историю указа китайского императора в пользу христианской религии») – один из текстов, спровоцировавших знаменитый спор о «китайских обрядах». В приложении к «Истории указа» Ле Гобьен оправдывал благосклонное отношение иезуитов к китайским церемониям, включая «почести, оказываемые Конфуцию и покойникам»