Сопка голубого сна — страница 78 из 82

— Вы сказали, погиб... Как это случилось?

— Оплошность следователя. После целого дня обыска и допросов он писал протокол. Мнимый ксендз попросил отметить, что Серафима невиновна, она неграмотна и ни о чем не знала. Затем сказал, что хочет попить воды, вышел в соседнюю комнату, но вместо графина схватил свою стоявшую в углу охотничью двустволку. В начале обыска он заявил, что ружье не заряжено, и следователь поверил. Схватил он, значит, ружье и со словами «Стар я уже для каторги!» на глазах у Серафимы сунул себе в рот оба дула. Нажал на оба спусковых крючка одновременно. В стволах была дробь, и от него осталось...

— Ради бога, не рассказывайте, что от него осталось! — взмолилась Вера.

— Сколько ему было лет, как вы думаете? — спросил Бронислав.

— Ну, уж во всяком случае за шестьдесят... И знаете, ему оставалось всего четыре года ссылки, по амнистии вечное поселение заменили двадцатью годами. И в таком возрасте, в таком положении он взялся один-одинешенек... Следователь, сам уже пожилой, сказал, что наградил бы его орденом... Не помню, каким. Может, подскажете, какие у вас были ордена за храбрость?

— «Виртути милитари».

— Вот-вот... Виртути... Я дал бы ему, говорит, «Виртути милитари» первой степени за доблесть...

Он взглянул на их опечаленные лица и смутился.

— Простите, я так разглагольствую о покойном, а может, он был для вас близким человеком?

— Я понятия не имел о его деятельности, но любил его и уважал,— сказал Бронислав.

— Я виделась с ним всего три раза и то успела полюбить,— добавила Вера.

— Да, да, понимаю... У нас бывают дела, от которых хочется бежать, но куда?

— А Серафима? — спохватилась Вера.— Что с ней?

— Уезжая из Удинского, следователь опечатал Серафимин дом, а ее увез с собой. Она в тюрьме, в распоряжении губернского жандармского управления. Совершенно убита, и, похоже, ей безразлично, что с ней будет. А будет одно из двух: либо полное оправдание ввиду неграмотности и старости, либо несколько лет каторги за соучастие.

— Петр Саввич! — воскликнула Вера.— Ей нужен хороший защитник! Надо немедленно телеграфировать в Москву адвокату Булатовичу, чтобы защиту взял на себя Декартон и приехал в губернию, каких бы денег это ни стоило. Он лучший защитник, мой защитник. Сделайте это для меня!

— Ваша просьба для меня приказ, мадам!

— Благодарю вас. Вечером я дам вам текст телеграммы,— она помолчала, а затем изменившимся голосом добавила тихо, словно вспоминая: — В последний раз, провожая меня в сенях, Серафима сказала: «Мой ксендз — святой человек. Я и знать не знала, что такие люди бывают на свете...»

Воцарилась тишина. Поденицын поднялся.

— Вы не обидитесь, если я вас теперь покину? Мне еще надо поработать немного.

Он поцеловал Вере руку и вышел.

Из кухни выглянули Дуня, Митраша и Федот.

— Что-нибудь случилось, Бронислав Эдвардович? — с тревогой спросила Дуня.

— Да, случилось. Я опасался за Павла, а беда постигла ксендза Серпинского. Его больше нет в живых.

— О господи! — воскликнула Дуня, сжимая виски, й словно в ответ из комнаты донесся плач Зютека.

— Займись им, пожалуйста, Дуняша, я не в силах, расстроилась, как старая гитара.

— Хорошо, Вера Львовна, иду...

Она побежала к малышу, а Федот с Митрашей вернулись на кухню.

Вера потянулась за сигаретой, Бронислав закурил трубку.

— Поэтому он и отказался нас с Зютеком крестить,— сказала Вера, провожая глазами колечки дыма.

— Ясно. Он мог обманывать власти, прикидываясь ксендзом, но не верующих... Это было бы святотатством.

— Знаешь, у меня как-то не укладывается в голове, что он не ксендз.

— И у меня.

— В разговоре мы его продолжаем называть ксендзом...

— Должно быть, он так долго играл роль ксендза, что в конце концов стал им.

— Засунул в рот оба дула и выстрелил... Господи, что он думал в тот момент? Что чувствовал?!

— Видишь ли, у нас много двуличных патриотов, которые служат одним, и другим, и третьим, людей с подленькими душонками. Это ложь, что неволя закаляет человека, она его калечит... Все наши восстания были трагичны. Походили на бунты лилипутов под ногами трех великанов. Я не верю, что Польша может обрести независимость, пока существуют государства-захватчики: Австрия, Германия и Россия. Но народу, чтобы спастись от окончательного падения, сохранить веру в себя, достоинство, нужны время от времени такие безумцы, как этот ксендз или не ксендз, человек без имени, боровшийся в одиночку против целой империи и умерший в жутком одиночестве... Даже враг, даже следователь, убивая его, готов был одновременно наградить его орденом «Виртути милитари» за доблесть.

Прекрасный августовский день, солнце клонится к закату. Зеркало пруда сверкает за оградой в его косых лучах, гладь кажется неподвижной, но моментами там слышится шум, и под водой мелькает серебристая спина Радуни.

Собаки дремлют под террасой.

Неподалеку на полянке лежит Маланья со своими Фунтиками размером уже в рослую собаку. Медвежата играют. Один атакует, карабкается на баррикаду материнского туловища, второй сталкивает его.

Из-за ограды долетает мерный стук топора — Павел делает последнюю связку для крыши. Митраша ему помогает. Дом стоит фасадом к пруду.

По дорожке от амбара к дому Дуня осторожно, шаг за шагом, ведет за руку Зютека. Внезапно она его отпускает, и малыш, слегка пошатываясь, неуверенно, но все же продолжает семенить ножками.

— Вера Львовна! Зютек пошел!

Услышав это, Вера, возившаяся на огороде, бросает лейку, бежит к ним, хватает Зютека на руки:

— Пошел! Солнышко ты мое! Подходит Бронислав.

— Ну-ка, Зютек, покажи, что ты можешь...

— Сделай для папки три шага,— говорит Вера, ведя его за ручку.

Она отпускает его, и Зютек делает даже не три, а пять шагов, поворачивается, смеется, потом вздыхает и садится на траву. Дуня поднимает его и ведет дальше за ручку к дому, к медведям.

— Когда дети начинают ходить? — спрашивает Бронислав.

— По-разному. Девочки раньше, мальчики, как правило, чуть позднее, где-то к году. Зютек пошел в неполных одиннадцать месяцев.

Они возвращаются к прерванной работе. Вера берет одну лейку, Бронислав вторую, продолжается поливка... В этом году они увеличили площадь огорода вдвое. Урожай обещает быть прекрасным. Помидоры поспевают, через неделю надо снимать.

За забором смолкает стук топора, Павел и Митраша в четыре руки забивают гвозди — ставят леса.

— Когда Павел достроит избу?

— В сентябре.

— Значит, надо написать Серафиме, пусть готовится в октябре приехать.

— Написать ты можешь, но я привезу ее сам. В октябре поеду в Удинское за покупками на зиму и захвачу с собой Серафиму.

К этому времени Павел с Эрхе переберутся в свою избу, Митраша обвенчается с Дуней и поселится в их комнатах, а Серафима получит Митрашину комнату. Им вспомнились все хлопоты и старания по делу Серафимы. Адвокат Декартон проявил чудеса ловкости и таланта и добился ее освобождения.

Они подошли с лейками к усыпанным плодами яблоням. Начали поливать.

— Еще одно чудо природы,— говорит Вера.

— Ты о чем?

— О том, что ты срезаешь ветку благородного сорта яблони, держишь ее год в песке где-нибудь в подполе, а когда весной деревья оживут после зимней спячки, воткнешь свою ветку в надрезанный ствол дикой яблони, и она привьется, зацветет, окажется сильнее, чем источник ее жизни, ее ствол! Вырастет не дикая, а благородная, морозоустойчивая яблоня... Ты когда-нибудь думал об этом?

— Думал, но не нашел объяснения.

— А я вижу в этом еще одно доказательство существования разумного начала вселенной...

Бронислав отнес лейки в сарай, и они пошли к пруду. Здесь их встретила Радуня, они вместе поплавали, поныряли и вернулись в дом; сделалось поздно, и надо было готовить ужин.

Дома попрощались с Зютеком, которого Дуня укладывала спать, пожелали ему спокойной ночи, поцеловали и, захватив все для стола, прошли на террасу.

Были мягкие сумерки, время между днем и ночью, на небе горела красная заря заката, и постепенно смолкали все дневные голоса.

— Как тихо,— сказала Вера, расставляя тарелки и раскладывая приборы,— будто господь бог ласково взглянул на нас, улыбнулся и вскоре забыл.

Бронислав, сидя на скамье, курил трубку. Он чувствовал легкую усталость, подходил к концу день, заполненный совместным трудом и мелкими заботами, сейчас будет ужин, а потом сладкий, блаженный сон.

— Так пролетает день за днем, а будущее все остается порешенным... Надо написать Зотову, «да» или «нот».

Напиши, что хочешь.

— Нот, что ты хочешь... Скажи, тебе здесь не скучно, не однообразно?

— Нет, совсем не скучно и не однообразно.

— Если я стану директором заповедника, у меня будут стражники, научный персонал, будут приезжать ученые, любители природы, охотники... Разве тебя не привлекает роль очаровательной хозяйки дома, культурного очага в глухих лесах Сибири?

— Представь себе, не привлекает.

— Да и работа, о какой можно только мечтать...

— Да, работа прекрасная, но все же по найму. Ты будешь зависеть от воли и настроения хозяина. А у тебя, Бронек, спина затвердела, ты не привык ее гнуть, трудно тебе будет... Словом, я не хочу, но если ты хочешь, то давай возьмем этот заповедник.

— Ну, тогда мы остаемся здесь, как минимум лет на десять, до тех пор, пока Зютеку не понадобится город, гимназия. Тогда и подумаем, как быть дальше.

— Правильно. Мы можем на этой Сопке досмотреть свой голубой сон о жизни... Принеси фонарь, Бронек, уже темно... Он у нас на столе, рядом со свечой.

Бронислав поднялся.

— И не забудь записать в календаре, что Зютек пошел.

В комнате он зажег фонарь на столе, посмотрел на спящего Зютека и сорвал листок с настенного календаря. С террасы доносились голоса домашних, собиравшихся к ужину. На листке с числом 15 августа 1914 года он торопливо написал «Зютек начал ходить», сунул его в ящик стола, и этот листок сохранился. Его хранили среди ценнейших семейных реликвий и уже пожелтевшим показывали всегда с одними и теми же словами: «А мы и понятия не имели тогда, что где-то уже целых две недели идет мировая война...»